Макорин жених - Шилин Георгий Иванович 2 стр.


кулаком прихватывали и середняка. Нашлись горячие головы, что стали насильно загонять

крестьян в колхозы. Раздавались голоса, что тем, кто не хочет вступать в колхоз, место на

Сивом болоте.

Егор Бережной думал-думал, запряг Рыжка, привязал к дровням короб со снедью и под

вечерок укатил подальше от греха.

2

Дорога на Сузём тянется волоком верст девяносто. В половине её стоит постоялый двор.

Рыжко, увидев сквозь деревья огоньки, прибавил рыси. Огромная черная изба с тремя

малюсенькими окошечками манила, обещая тепло и отдых. Но заехать во двор Егор не мог.

До самых ворот двор был заставлен возами с поднятыми вверх оглоблями. Егор подошел к

первым саням, потрогал, что на возу. Фанера. Видать, извоз с фанерного завода. Экая

незадача! Неужели не найдется места Рыжку? Он привязал коня к сосне и пошел в избу. За

столом вокруг двухведерного самовара сидели ямщики, блаженствуя над дымящимися

блюдцами. По лавкам и на полу лежали спящие. Егор, осторожно шагая через ноги и головы,

пробрался к столу.

– Здорово ночевали, путники!

– Проходи-ко, ежели не шутишь...

– Шутить-то не время. Мне бы, мужики, лошадь во двор поставить, возы в усторонье

кабы отодвинуть...

– Ишь ты, шустрый какой! А постоит твой рысак и за воротами. Сверни в сторонку да

привяжи меж сосен, никуда не денется.

Егор постоял, подумал.

– Да ведь, парень, как сказать... Двор-то вроде не твой собственный, – проговорил он.

– А, может, твой? Давай, ямщики, бросай чаи, беги очищать двор. Барин приехал...

– Сейчас, только самовар опростаем...

– Барина надо уважить. Нынче бар-то не часто встретишь...

– Как же, честь добра, да съесть нельзя...

Самовар уж был почти опорожнен, когда Егор снова появился в избе. Он молча снял

кафтан, бросил его на полати и сам залез вслед.

– Что, приятель, без чаю-то? С морозу милое дело, – подмигнул крайний за столом

ямщик.

Егор не ответил.

– Уж шибко ты строг. Молчком не отделаешься. Жить в соседях – быть в беседах.

Егор молчал.

Ямщики постепенно все улеглись. Прикрутили фитиль у лампы. Изба захрапела.

Утром ямщики, выйдя на двор, были ошеломлены. Его середина оказалась пустой. Под

навесом стояли дровни с торбой на оглоблях, из которой лениво выбирал овес рыжий

меринок. Осмотревшись, ямщики увидели, что их возы стоят вплотную один к другому вдоль

забора. Кто их так поставил, уму непостижимо. Неужели один-одинешенек тот молодец, что

мирно почивает на полатях? А кто другой? Так или этак, а надо возы разобрать, вытянуть на

середину двора. Не простое это дело. Скопом взялись за оглобли – не каждый воз сразу

подавался. А парнище тот в одиночку со всеми возами управился. Силён мужик! Где такой и

уродился?

Пока ямщики кряхтели со своими возами, Егор слез с полатей, закусил, напился

холодной воды из ушата и, выйдя на двор, стал запрягать Рыжка. Все смотрели на него, ни

слова не говоря. И только когда он выехал со двора, кто-то промолвил:

– Это, ребята, поди, сам чёрт...

Ямщики помалкивали: черт ли, не черт ли, а с таким лучше не связываться.

3

В новеньком лесном поселке Сузём было шумно. Хотя пахнущие сосновой смолью

бараки наполовину пустовали, Егору после деревенской тишины жизнь здесь показалась

беспокойной. Да и работа под доглядом десятника приходилась не по сердцу. А тут ещё

казённый обоз – кони высоченные, страх посмотреть. А конюхи в бараньих замызганных

полушубках, зубоскалы и охальники, видавшие виды. Нет, не по нутру Егору такое житье. И

когда он услышал, что в верховья реки уходит по стародревнему обычаю лесорубческая

ватажка, присоединился к ней. Знакомые мужики охотно взяли Егора – парень работный, не

лежебок, чего ж не взять.

Двенадцать душ сошлись в той ватажке. Договорились рубить лес на своих харчах с

оплатой после сплава. Объездчик отвел им делянку, полную сухостоя. От какой беды, от

какого несчастья погиб тут лес, мужикам нет дела. Их забота срубить подсохшие на корню

лесины, свезти к берегу, а весной сплавить до запани в устье речки.

Лесорубы добрались до места вечером, облюбовали сухую веретию1 и на скорую руку

соорудили шалаш из еловых веток. Спали скопом, укрывшись ряднинами2, для тепла накидав

поверх толстый слой снега. С утра приступили к рубке избы. Дюжина молодцов за один день

подняла сруб, запеледила его ельником, сложила посреди нового жилища очаг из битой

глины, вдоль стен соорудила нары из жердей, покрыла их охапками сена. И когда на очаге

запылал костер, а над ним забурлила вода в котлах и чайниках, стало весело. Усталые, все

лежали на нарах, смотрели на очаг, любуясь пляской пламени, наслаждаясь теплом. Сизый

дым висел ровной пеленой над головами сидящих выше их на пол-аршина. Он не сразу

находил дорогу в продухах под застрехой. Но это ничего, не вставай во весь рост – и дым

тебе не страшен.

Короток зимний день, потому рано встают лесорубы, при свете звезд разъезжаются по

просекам каждый в свою делянку. Треск, уханье, гомон стоит в лесу до вечерних потемок.

Круто посоленный ломоть хлеба и в обед и в паужну3 – вся еда, некогда и негде разводить

застолье. Зато вечером ведерный чугун каши-поварихи с маслом и толокном плотно

укладывается в желудки. И всю ночь до утра крепок жилой дух в лесной хижине.

Лесорубы коротают время до сна побасенками да бывальщинами, до коих охочи русские

люди. Егор Бережной слушает, посмеивается, порой крякнет, мотнет головой, если

рассказчик очень уж круто загибает.

1 Веретия – высокое сухое место в болотистом лесу.

2 Ряднина – грубый холст домашнего изготовления.

3 Паужин – перекуска между обедом и ужином.

Больше всех потешает Харлам Леденцов, мужик, а на мужика не похожий. Выпуклые

совиные глаза, щёки оладьями, нос острый, с горбиком, а под ним усики бабочкой, под

усиками оскал крепких зубов. И над всем этим могучая грива курчавых волос. Глотка у

Харлама такая, что захохочет – с елей куржевина сыплется. Был Леденцов на германской

войне, попал к немцам в плен, вернулся – стал псаломщиком в приходе, а закрыли церковь,

начал бродить по округе, занимаясь тем и другим и черт знает чем, бросив немудрящее

крестьянское хозяйство на испитую и пришибленную жену. От немецкого плена остались у

него эти фасонистые усишки да пиджак с закругленными полами и прорехой сзади, которую

мужики насмешливо называли порулей. От приходского клира он усвоил манеру речи

врастяжку, десяток церковнославянских слов и пение по гласам. Больше всего на свете он

любил баб, водку и лясы. Бабы к нему льнули, как мухи к навозу. Косушка, если не было

своей, находилась у приятелей. А лясы завсегда с собой, стало бы охоты точить. В лесную

ватажку попал Харлам по нужде. Купчиху Волчанкину, которая его щедро питала, разорили.

Крест с колокольни свалили и приперли им ворота на паперть – псаломщик лишился дохода.

Идти куролесить зимой – не та пора. Вот и пришлось податься на лесной промысел.

Лежит Леденцов на нарах, гладит брюхо, топорщит усики и от нечего делать показывает

мужикам, как поют на гласы. Всего-то гласов восемь, и любую молитву либо песню можно

пропеть на любой из них.

– Вот так. Имеющие уши слышать да слышат:

Била меня мати на первый глас.

Била меня мати не первый раз...

Получается и впрямь похоже на молитву. Мужики смеются, Харлам совершенно

серьезен. Он поднимается на локте и устремляет взор на противоположные нары, на Егора

Бережного. Смотрит на него не мигая.

– А ты, Егор, сможешь? Ну-ка, на пятый глас...

– Что ты, я ведь не псаломщик, – отмахивается Егор и вдруг нарочитым козлетоном поёт:

Моя милка маленька,

Чуть побольше валенка,

В лапотки обуется,

Пузырем надуется.

Леденцов от удовольствия трясет гривой.

– Всуе же ты, брате, не пел на клиросе. Зело добро. Только это уж на девятый глас.

– Могу и на двенадцатый, – говорит Егор, отворачиваясь к стене.

Пение надоедает, а сон ещё не приходит. Долог зимний вечер. Лесорубы лениво

переговариваются о погоде, о дорожных ухабах, которые надо бы заровнять, о волчьих

следах слева от буерака, что около развилки дорог. Харлам молчит, глядя в серую пелену

застоявшегося у подволоки дыма. Но вот он, выждав паузу, снова подает голос.

– Слыхали, братие, какой со мной однажды случай был?

– Купчиха, поди, водкой угостила,– съязвил кто-то.

Леденцов пропустил это меж ушей, даже не удостоил острослова взглядом.

– Покойник из гроба вставахом,– прогудел он, делая страшные глаза.

Легковерные начали креститься.

– Что ты, Харлам, экое на ночь болтаешь.

– Болтаю? Своими глазами видехом...

– Статочное ли дело, ребята...

– Да что! Покойнику, ему не запретишь, особливо еретику. .

– А Митяш, племянник мой, по книгам сказывал, что привидений быть не может, потому

загробной жизни нет... Неуж неправду в книгах пишут? – усомнился Егор Бережной.

– В книгах! Пишут! – передразнил Леденцов. – На что книги, когда я сам видел. В ту

осень дело было. Еду на Буланке ночной порой через Погост. Сосну разлапистую миновал,

около Ушкуйницкого угора пробираюсь. А там дорога крюк дает, вокруг кладбища

полверсты, пожалуй, лишних. Чем, думаю, холку кобыле мозолить зря, дай-ко я кладбищем

напрямую махну. Тут в ограде пролом, все знают. Вот пробираюсь сквозь ольшаник, а

Буланка упирается, прядет ушами. Ну, думаю, непривычная дорога, дурака валяет господня

кляча. Подхлестываю слегка. А она идёт-идёт да и шарахнется. Что за чепуха? И меня мутить

начинает. Храбрюсь, на лошадь покрикиваю тихонько, а у самого робость загривок чешет.

Тут перед самым проломом в кладбищенской стене кустарник расступился, Буланка как

метнется, я еле усидел, натянул поводья, стегаю её прутом, а она храпит, дрожит вся. Смотрю

вперед, и у меня волосья начинают подыматься, картуз на затылке очутился. Между

могильных крестов вижу, ребята, из земли идет сияние. Темные клочья вылетают и

неслышно падают обратно. На кособоком кресте будто звездочка горит: то потухнет, то опять

вспыхнет. Я бормочу про себя: «Свят, свят, свят»... Не знаю, что делать, хоть назад ворочайся.

А тут из земли как вылетит матёрое, страшное, с таким хлопаньем, ровно сто петухов сразу

крыльями замахали. Буланка моя на дыбы, я ухватился за гриву. И вижу: из могилы лезет

черный и лохматый...

Лесорубы слушают, затая дыхание. Даже те, кто начинал было всхрапывать, притихли.

Харлам понимает дело, не спешит. Поправляет головешки на очаге, почесывается, начинает

устилать солому на нарах. Наиболее нетерпеливые не выдерживают.

– Да ты не тяни. Что дальше-то было?

– Дальше-то? – безразлично переспрашивает Харлам, мусолит цигарку, долго

прикуривает от уголька. – Дальше я и сам не помню. В сторожке в память пришел, когда

святой водой опрыснули...

– Да неуж покойник из могилы вылезал?

Леденцов глядит на парня, видит в его голубых глазах страх и любопытство, отвечает

так, будто и сомнений быть не может.

– Кто, как не покойник.

– Покойники, они вылезают, бывает, – поддакнул кто-то.

– Да, вишь, ещё и по-петушиному хлопают...

– А чего им, лишь бы испужать...

– А я покойника-то знаю, – радостным голосом возвестил Васька Белый.

Леденцов в упор уставился на него неподвижными выпученными глазами. Льняные

Васькины волосы удивительно светятся в полумраке, лицо выражает детскую наивность,

смешанную с хитроватостью. Под прозрачными усишками блуждает улыбка, порой тихая,

кроткая, порой с ядовитинкой. Эти переходы неуловимы и придают Васькиному лицу

странное выражение. Встретив Харламов взгляд, Васька моргает и потупляется. Псаломщик,

будто гипнотизируя мужика, говорит раздельно, твердо:

– Вот Ваську спросите, ежели не верите. Он не даст соврать.

– Почто врать-то, так и было, – охотно подтверждает Васька.

– Что, и ты видел покойника? – недоверчиво спрашивает Егор.

– Как не видел! Это я и есть покойник...

Все смеются. А Васька продолжает как ни в чём не бывало:

– Это я мальчишку хоронил, Петрушиного парня. Не вовремя, вишь ты, помер, в самую

страду. Петруша говорит: «Выроешь могилу, лукошко толокна дам». А я отвечаю:

«Толокното добро, но ты еще чекушечку добавь, для сугреву. Сам видишь, осенняя пора». Он

добавил, верно. Чекушечка-та на кресте стояла, блестела, Харламу, кабыть, звездочкой

показалась. А меня уж он за покойника принял. Сперва я шабур1 из могилы выбросил, потом

сам полез. А псаломщик возьми да и грохнись с кобылы-то... Меня испужался, стало быть...

Лесорубы дружным хохотом покрыли последние слова.

– Это, братцы, герой! От Васькиного образа духу лишился.

– Ты с ним чекушечку-то не разделил, Васька?

– Покойник, говорит, лезет, черный... А тут, выходит, Белый.

– А? Как же ты обмишулился, Харлам?

Леденцов, стараясь держаться невозмутимо, помешивает в очаге коряжистым сосновым

суком. Прикурив от вспыхнувшего сука, он затягивается и наставительно говорит

голубоглазому парню:

1 Шабур – старинная деревенская одежда, род плаща из грубого холста.

– Всяко бывает. И белого ангела за чумазого черта примешь...

Постепенно угомонясь, лесорубы засыпают. Харлам, подкинув дров в очаг, лезет на своё

место в углу нар. Бережной слышит, как он возится там на соломе, потом утихает. Тишину

нарушает только потрескивание дров в костре. За стеной хрупают овес лошади, изредка

пофыркивая. Бережной засыпает. Ему видится во сне Васька Белый в образе ангела с

рожками.

Глава третья

ЕГОР ИЩЕТ ПРИСТАНИЩА

1

Совсем стемнело, когда, свалив воз, Егор раздумывал, как же быть: в делянке оставалось

нарубленного лесу ещё воза на два. Не вывезешь нынче ночью – того и гляди снегом завалит:

по приметам пурга собирается. А тут Леденцов подъехал, свалил лесину и, намотав веревку

на санную колоду, закурил.

– Ты, похоже, к дому навострился? – спросил Егор.

– А куда еще? Хватит с меня сегодня.

Егор кашлянул, потоптался на месте.

– Давай-ко съездим. Там сушьё остается, одному не вывезти.

– Ну-кося! – удивился Харлам. – Сам не вывез, а я за твоим сушьем поезжай? В уме ли...

– Да ведь занесет лес-то, что ты, парень...

– На мой пай хватит. Ауфвидерзейн!..

Егор не нашелся, что возразить, про себя буркнул: «Вот немчило!», свистнул и повернул

Рыжка на дорогу в делянку. До полночи возился он с сушьем, ничего не оставил у пня.

Приехал в избушку, когда все уже крепко спали.

Назавтра расходилась такая пурга, что глаз на волю не показывай. Лежали на нарах до

полдня, пока не надоело. Когда же бокам стало тошно, поднялись, развели очаг, уселись

вокруг: кто валенки чинить, кто хомут перетягивать, кто вить веревки. Харлам с аппетитом

уплетал печеную в золе картошку. Ах, хороша она, рассыпчатая, искристая, духмяная, с

похрустывающей на зубах корочкой. Какое наслаждение положить пышущую жаром

картофелину на край деревянного обноса очага, ударить по ней кулаком, чтобы рассыпалась,

и, круто посолив, есть, зажмуря глаза. У каждого жителя лесной избушки на очаге свой

участок, где в раскаленной золе печется его картофель, заложенный со счету. Боже упаси

забраться через незримую межу и прихватить нечаянно чужую картофелину! Воркотни, а то

и шуму не оберешься. На этот раз так и случилось. Егор, проснувшийся позже других,

нечаянно перемешал свои картофелины с Харламовыми. И тот заворчал:

Назад Дальше