Макорин жених - Шилин Георгий Иванович 9 стр.


Егор делает несколько шагов дальше и не выдерживает, вернувшись, догоняет Макору.

Хочет сказать хоть что-нибудь, а слова подобрать не может. Идет молча рядом. Макора

ускоряет шаги.

– Такая, значит, судьба, Макора Тихоновна? – говорит Егор.

– Что ж, Егор Павлович, поздравляю, – отвечает Макора.

– Ты сама виновата...

– Наверно, виновата...

– Я к тебе был всей душой.

Макора остановилась, взметнула ресницами. Егору стало жарко, он располил ворот

рубахи.

– Егор Павлович, ты женись, не укоряй себя, – сказала Макора твердо. – Насильно

милому не быть. Забудь всё. Будто встретились вот так и разойдемся...

Она поклонилась, хотела идти. Егор остановил её.

– Скажи хоть напоследок, почему ты...

– Хорошо, скажу. Я ошибалась в тебе, Егор, думала, у тебя широкая душа... А ты такой...

такой...

Егор ждал. Макора с минуту стояла, прижав ладонь к груди, потом выпалила:

– Единоличник...

Егор ничего не понял, так и остался стоять столбом.

Глава десятая

ВЕСЁЛАЯ СВАДЬБА В СОСНОВКЕ

1

Митя вернулся из очередной поездки с кинопередвижкой по дальним сельсоветам.

Худой, черный от загара, он был полон впечатлений. И не так уж широка округа, по которой

он колесил, все названия сел и деревушек знакомые с детства – Овсянка и Залисье, Учка и

Мотовилиха, Зеленино и Верхотурье. Но одно дело слышишь названия, другое дело видишь

село и его людей собственными глазами. Вот Учка – глухой заброшенный край, куда даже

письма с трудом доходят. Митя помнит, как в детские годы он вместе со сверстниками,

завидев идущих в город учецких баб, с тайным умыслом спрашивал их:

– Бабоньки, откуда вы?

– С Учки, с Учки мы, милый, – отвечали бабы, не ожидая подвоха.

А ребятам того и надо.

– Вы сучки? А где же у вас хвостики?

Бабы ругаться, а ребятня врассыпную.

И вот Митя на Учке. Просторная школа набита битком. Слушают вступительное слово

киномеханика, затаив дыхание. Электрический свет вызывает невообразимое восхищение. А

картина буквально всех ошеломляет. Почитай, всю неделю пришлось Мите катить картину

по три-четыре раза в день. Всем хочется посмотреть, многие приходили дважды и трижды. А

были и такие, что умудрялись не пропустить ни одного сеанса. Вечером школьная сторожка,

где ночевал Митя, превращалась в склад продовольствия. Несмотря на Митины протесты,

ему несли и молоко, и яйца, и картофельные шанежки, румяные, аппетитные, и жимки,

тающие во рту, и ячменные хворосты, приятно похрустывающие на зубах. На столе не

хватило места, съестным добром заполнялся подоконник, лавки и даже койка. Митя разводил

руками.

– Что я со всей этой едой делать-то буду?

– Ешь, ешь, милый, – лукаво улыбались женщины. – Пока всё не съешь, не отпустим.

Ешь да показывай нам живые картины.

– Да у меня только одна картина. Надоест она.

– Ничего, не надоест. Показывай знай. Другой-то раз невесть когда приедешь, да и

приедешь ли... Кушай на добро здоровье.

Механику не оставалось ничего иного, как повиноваться.

Зато в Зеленино с ним случилась другая беда. Там сбил с толку всех коновал-знахарь. Он

распустил слух, что Митя – это не кто иной, как антихристов служка, и его холодный огонь –

чертова выдумка, а туманные картины – дьявольское наваждение. Митю не пустили в школу,

не нашлось ему места на ночлег во всей деревне. И уезжал он под улюлюканье ребятни,

проклятия и угрозы взрослых.

А чаще в деревнях его встречали с недоверием, подчас с насмешками, а провожая,

спрашивали, когда он снова заглянет да пусть долго не задерживается. После нескольких

поездок Митя почувствовал себя старше и взрослее. Дело не столько в том, что он больше уж

не боялся забыть обтюратор, а в том, главным образом, что стал он сживаться с народом. На

первых порах чем люднее в помещении, тем больше дрожали у механика поджилки, детали

падали из рук и самое простое вдруг выскакивало из головы, будто и не знал. Потом это

прошло. В казавшейся ранее безликой, чужой и неприязненной публике он стал ныне

находить любопытство, заинтересованность и дружбу. Теперь он уж не ограничивался

вступительным словом, а после сеансов, разобрав и прочистив аппаратуру, подолгу

разговаривал с крестьянами о новостях техники, о религии, о колхозах. И с удовольствием

замечал, что к его словам прислушиваются. В Верхотурье после беседы пятеро записались в

колхоз. В Мотовилихе молодежь потребовала создать у них комсомольскую ячейку. Впрочем,

бывали и печальные недоразумения. В Овсянке Митя прочитал женщинам газетную заметку,

в коей рекомендовалось доить коров не двумя пальцами, а всем кулаком.

– Ты уж нам покажи, сердечный, как это делается, – просили женщины, в

простосердечии своем полагая, что раз парень газеты читает и картины кажет, то всё знать и

уметь обязан, Митя не смог отказаться, пошел в хлев, надеясь, что доить коров – премудрость

не велика. Но там получился полный конфуз, корова никак не хотела подпускать его к

вымени и под конец мазнула хвостом по щеке.

– Пелагея, дай ты ему свою кофту и платок, – посоветовали женщины.

Растерянный Митя и на это согласился. Кто-то из мужиков, наблюдавших с сеновала,

предложил надеть и сарафан: без сарафана, мол, всё равно ничего не выйдет. От сарафана

Митя отказался. Но каково же было его изумление, когда корова, обнюхав кофту и платок,

подпустила механика. Но лучше уж она его боднула бы или лягнула, или совсем от него

убежала. Доберясь до вымени, Митя с ужасом почувствовал, что ничего у него не

получается: он не может выдавить из сосков ни капли молока.

Хозяйка коровы Пелагея сокрушенно ахала, подталкивая соседок под бока.

– Вот как, оказывается, кулаком-то, а мы, темные, и не знали. Глядите-ко, до чего народ

доходит!

Соседки хихикали, переговаривались. А с Мити градом катился пот. Он рад бы убежать,

да как убежишь. Помогла сердобольная старушка.

– Ну-кось, бабоньки, хватит тешиться. Стойкое ли дело мужику за коровьи титьки

дергать...

Когда Митя рассказал об этом злоключении в комсомольском райкоме, все покатились со

смеху. А строгий секретарь посоветовал:

– Ты, брат, с бухты-барахты за коровьи-то титьки не хватайся. И для титек тоже умелые

руки требуются...

2

Домой Митя приехал в бодром настроении. Ступив в избу, он недоуменно остановился

перед отцовскими праздничными нарядами. В переднем простенке висела растопыренная на

спицах суконная бекеша, которую отец извлекал из сундука лишь по двунадесятым

праздникам, да ещё вёснами, чтобы развесить на изгороди просушить, проветрить и убить

благодатными солнечными лучами злую моль, буде она завелась. В другом простенке

красовалась черная жилетка с пристегнутыми часами на серебряной цепочке. И часы

тикали... А ведь в обычные дни они с неподвижными стрелками мирно лежали на божнице.

Заводил их отец в редких случаях, ради больших торжеств. Картину завершала раскинутая на

столе сатиновая голубая рубаха – предел отцовского щегольства. «Что за праздник у батьки?»

– подумал Митя. Только он хотел задать этот вопрос матери, как она сама с таинственным

видом полушепотом сообщила:

– На свадьбу собираемся. Батько посаженным отцом будет. .

– Да кто женится?

– Ты не слыхал, что ли? Егорко-то наш за ум взялся. Высватал девку хорошую,

справную.

– Макору?

– Куды Макоре! Провертелась она, упустила парня. Да и к лучшему дело-то. Не Макоре

чета невеста Егорова. Параню Медведчикову знаешь? Так вот она. И сама толста, и лицом

красна, и в дом принесет немало добра...

– Параню! – Митя свистнул и уставился на мать. – Кто же его обработал, бедного

дядюшку?

Мать рассердилась.

– Много ты понимаешь! Обработал... Парню счастье подфартило. Гляди-ко, ему уж скоро

третий десяток сполнится, а всё не женат. Так и на всю жизнь холостяком не мудрено

остаться. А он эку девку отхватил! Чуть помоложе бы, и тебе в невесты не худо...

– Мечтал о такой. Не можешь ли, матушка, присватать похожую?

– Ну-ну, не насмехайся над матерью. Знаю тебя! Тебе бы чики-брики на высоких

каблучках. Смотри, парень, в крестьянском деле такая неподходяща.

– А как же! Каблучки – самое главное.

Митя подошел к матери, взял её за плечи.

– Да что ты, мама, женить меня собралась? Рановато вроде. Дай-ка мы с тобой хоть

поздороваемся как следует. .

Он обнял и поцеловал мать. Та расчувствовалась, всплакнула, засуетилась.

– Ты поешь с дороги-то. Соберу я тебе. Наголодался, поди, в чужих людях.

Сын не дал матери убрать со стола отцову рубаху.

– Сытехонек я, мама. И чужие люди добрые бывают. Пойду лучше дядюшку навещу,

поздравлю его.

3

В Егоровой избе шло великое мытье. Полдюжины соседок, заткнув подолы за пояс,

сверкая голыми икрами, взобрались на высокие помосты и натирали потолочины, матицу и

стены голиками с дресвой. Их шутки и смех гулко раздавались в просторной избе,

освобожденной от мягкой рухляди. Заметив Митю, соседки обсыпали его дресвой.

– Не подглядывай, бесстыдник!

Митя проворно захлопнул дверь. С повети выглянул Егор.

– Что, попало?

– Стыдливые скромницы, что с них возьмешь, – смеясь ответил Митя. – Здравствуй,

дядюшка. Поздравить тебя пришел.

Дядин вид, смущенно-виноватый, развеселил племянника. Он степенно раскланялся.

– Любовь да совет на сотню лет.

Егор недоверчиво покосился на него.

– Спасибо, ежели не шутишь.

– Вот тебе раз! До шуток ли. Как это ты, дядюшка, столь круто завернул, что и одуматься

некогда?

Пряча глаза, Егор взялся за кисет.

– Когда-нибудь да всё равно придет пора.

– То верно.

Помолчали. Егор спросил:

– Как поездилось?

Митя ответил:

– Неплохо.

Опять помолчали. Дядя не выдержал, повернулся прямо к племяннику, держа цигарку в

больших ладонях, чтобы искра не упала на сено или в мякину, раструшенную по повети.

– Так приходи, Митяш, на свадьбу. Твое место на передней лавке.

– Спасибо, дядюшка.

Нет, не хватило у Мити духу начать разговор про невесту. Стоит ли лезть не в свое дело?

Дядюшка не мальчик, своя голова на плечах. Поговорили о предстоящей свадьбе: наварено ли

пиво да много ли, сколько гостей будет позвано, в какой день начнется пир, кто дружками,

кто сватом. Будто между прочим, намекнул Митя и на приданое. И тут дядя помутнел

взглядом, сник.

– Ты что? Не думаешь ли, будто за приданым я погнался? – спросил он глухо, глядя в

угол сеновала.

Растер в пальцах потухшую цигарку, приклонился к самому Митиному лицу.

– Скажу я тебе, Митяш, не утаю: против сердца женюсь. Знаю, что надеваю на шею

хомут, а иначе не могу. Извела она меня...

Он споткнулся, посмотрел на Митю отсутствующим взором, выдавил из горла:

– Макора-та.. извела...

Митя не сдержался.

– Не Макора тебя, а ты её извел. Она к тебе всей душой, а ты, прости за прямоту, в назем

от неё лезешь. В лесу начудачил, со святошей снюхался, в Ефимкиного подручного

превратился. Вместе с этим хитрованом мужиков надуваете кожевенными махинациями. Ну

и что? Она не знает, думаешь, всего этого? Ей безразлично, кто у неё муж – добрый ли

человек, или чудотворная хапуга...

Егор слушал эти резкие слова с широко открытыми глазами. Они его оглушили так, как

не оглушил бы, пожалуй, удар березовой кувалдой, которой бьют быков. А Митя хлестал и

хлестал, называя дядюшку и кулацким прихлебалой, и собственником-жадюгой, и чуть не

гидрой контрреволюции. Егор остолбенело слушал и только, когда прозвучало слово гидра,

взял племянника тихонько за плечи и чуть приподнял.

– Митяш, чего ты говоришь-то, одумайся...

– Это тебе, а не мне одумываться надо, – запальчиво отрезал племянник.

– А может, ты и прав, – вздохнул Егор, – может, и прав, да уж поздно вертаться...

Он опустил Митю и зашагал от него, большой, тяжелый. Мостовины взвоза скрипели и

гнулись под его ногой. Митя пожал плечами и вышел вслед за ним.

4

Свадьба была громкой и веселой. Сколько лагунов пива выпито – никто не считал.

Козырем ходили все, начиная от посажённого отца: и дружки, и сваты, женихова и невестина

родня, и любой из соседей, пусть званый либо незваный, кто пришел из любопытства или

пображничать на даровщину. Невеста сидела довольнешенькая, пышная, со щеками, будто

две сочные свеклы. Жених временами хмурился, попадал рукой вместо рыбного пирога в

блюдо с киселем. Но на это никто не дивился: перебрал малость жених, велика ли беда. За

первым столом сидели два батюшки – свой и пустынский, а промеж них сама Платонида,

сменившая по такому торжественному случаю черную одежду на белую. Она не пила, а

только прикладывала финифтяную стопку к тонким тубам, но на впалых её щеках всё же

заиграла слабая краска. Платонида не кричала «горько», сидела, словно проглотив аршин, и

лишь время от времени истово благословляла новобрачных костлявой рукой. Отец Сергий

пил без меры, шумел без удержу, лихо отплясывал вприсядку, на ходу тиская хмельных баб и

говоря им скабрезности, от которых те взвизгивали. Зато отец Евстолий выпивал сдержанно,

закусывал благочинно, а захмелев, сидел пригорюнясь, склонив лысую голову набочок. Его

попадья – баба ростом чуть не вдвое выше своего кругленького супруга, ширококостная и

мужикообразная – упилась зело и всё плакала, всё плакала, не утирая слез.

Митя не пошел на свадьбу. Он лежал на полатях и зажимал уши ладонями, накладывал

на голову подушки, чтобы не слышать свадебных пьяных криков, разгульных песен,

могучего топота мужицких сапог, от которого не только плотные половицы, а и земля ходила

ходуном.

Гуляли до рассвета. Утром, когда жених направился к колодцу умыться, дружки по

обычаю поджидали его, притаившись за углами, чтобы окатить холодной водой из ведер. Но

жених оказался не промах. Он выбил ведра из рук дружек, схватил полный ушат воды и

окатил их обоих с ног до головы. Гости с восторженными криками подхватили жениха под

руки, осыпали его хмелем. Словом, свадьба удалась. А Макора... Что ж Макора! Ее подушки

никто не видел; какая она была в ту ночь, мокрая или нет, неизвестно. А утром Макора ушла

мять лен и стучала мялкой весь день до потемок.

Глава одиннадцатая

БЕРЕЖНОЙ СТОИТ НА РАСПУТЬЕ

1

В кожевне работали от темна до темна. Бережной и ещё трое мужиков мяли кожи,

стругали мездру, не разгибая спин. Сам Ефим Маркович не уходил из амбара ни на час.

Торопились разделаться с кожами до заморозков. Даже и спали тут же, в избушке мельника,

трухлявой, кособокой, но всё-таки укрывающей от ночной мокрети и осенних стылых ветров.

Ужинали при свете лампадки, что теплилась перед закопченным образом то ли Николая-

угодника, то ли Пантелеймона-целителя. Под слоем копоти трудно было разобрать, кто там

изображен. Ели торопливо, молча, каждый своё, извлекаемое из лукошка, из корзинки, из

берестяного кузова.

– Гутен морген, гутен таг!

В распахнутой двери показался Харлам Леденцов. Он любил щеголять вывезенными из

германского плена, уцелевшими в памяти немецкими словами.

– Рутен морген, гутен таг – бьют по морде, бьют и так, – балагурил Харлам, строя при

этом уморительные рожи. Оскаленные крупные зубы блестели в темноте, над ними прыгала

бабочка усов. Курчавая шевелюра отливала медью. Схватив еловый чурбак, Харлам

Назад Дальше