Впрочем, все кончилось еще раньше, растаяло вместе со снегом той зимы, схлынуло с талыми водами, унесено было упругим южным ветром, который начал дуть, когда пришел апрель. Весной и летом у нас с мальчиком за селом вдвоем не погуляешь: непременно заметят и такого о тебе наговорят, так ославят, что хоть голову в петлю суй! Да и некогда стало, экзамены подошли: у нас со Светкой свои, полегче; у Мити — свои, потрудней. А потом он получил аттестат и уехал — исчез, ни с кем толком не простясь. Но ведь и я сама, когда пришло мне время покидать родное село, никому прощальных визитов не делала.
«Поступил! А как же? Обязательно поступил. Офицер будет! Летчик!..» — ответила мне его бабка осенью у «магнитки», как многие в селе зовут наш маленький магазин, где орудует, дрессирует весы моя хорошая знакомая Тоня, у которой с моим братом роман. Митина бабка наградила меня быстрым оценивающим взглядом и, набирая скорость, покатила к себе в Выселки, бодро закрутила педали, сумка с продуктами на высоком темном руле. Митю мне больше видеть не пришлось.
И следующей зимой я на лыжах ходить пробовала, едва первого снега дождалась, и лыжные палки из бамбука мне стали впору — все вроде бы хорошо, но… не то! Увы! В прошлом году было лучше. И тени на снегу, и дымки из труб, и манящая к себе россыпь вечерних золотых точек-огней в окошках. Вот тогда-то я отчетливо поняла: память, оказывается, не только хранит, она приукрашивает. Химчистка и сундук, верно? И все в одном лицо. Родная сестра воображения! И пугливой я сделалась: все мерещились мне недобрые люди, звери. Особенно в перелесках, куда всего лишь год назад я входила без боязни. Ухнет снег с ветки, а я дрожу, шевельнуться страшусь, вслушиваюсь. Долго…
А фотографию Мити Бабушкина, подложив под нее серебристую фольгу, разглаженную ногтем, поместили в школьном коридоре на стенд «Наши медалисты». И был он там единственным среди девочек с косами и в белых передниках, от которых такой веяло стариной! Я взглянула разок и отвернулась: нет, не красавец из мечты, герой не моего романа… Кстати сказать, и ты, Володя, не Марчелло Мастроянни! Конечно, для мужчин внешность не главное, но все же… Память хранит, сортируя и приукрашивая. Она-то и помогла мне найти и укротить непокорные слова, составить из них, как из кубиков или кирпичей, отчет о победе. А что я помню из того пасмурного дня сейчас?
Ну, уронила с головы чужую шапку; кто-то из озябших мужчин в пальто, топтавшихся возле лыжни, подал мне стаканчик из вощеной бумаги; теплое — видно, только что из термоса — какао со сгущенным молоком, которое в нем плескалось, отдавало слегка консервной банкой; я выпила его на ходу, смятый стаканчик — в сторону, к темным деревьям, в серый снег, и дальше, вперед, вперед, пусть надрывается сердце, а на финише… На финише меня, задыхающуюся, первым делом развернули сырой от пота спиной к народу — потерялись, оказывается, не только чужая шапка, но и булавки, и белая тряпица с номером, тоже мокрая, обвисла углом. На нее глянули, кто-то сказал: «Ого!» — а кто-то, присев, услужливо отстегнул крепления моих лыж. Воткнула я их вместе с палками в снег. Все позади! Свободна, свободна…
Тут-то и объявился главный по спорту, вынырнул с бумагами из толпы. «Пальто дайте, накройте человека!» — распорядился он, и я почувствовала, что замерзаю, коченею под пронизывающим до самых костей ветерком, пролепетала: «Мое в автобусе, сзади…» — губы не слушались, зуб на зуб не попадал. А начальник мне: «Так! Какой цех?» Я ответила, назвалась. «Литейный, ага… Литейный? Ты Наташа, да? Наташа? — вдруг обрадованно зачастил он. — Фамилию сменила, значит, замуж вышла, поздравляю, а на свадьбу меня не позвала! Обещала ведь в прошлом году, а? Обещала?» — «Нет, вы ошибаетесь, — отвечаю. — В прошлом году я дома жила, в школу ходила. Как и когда я могла вам что-нибудь обещать?» — «Не может быть! — и замахал руками, как мельница. — Нет, ты не путай меня, не путай! Память у меня, знаешь… — Но вгляделся пристальней: — Да-да, в прошлом году ты вроде пониже была и это… того… пофигуристей! Но — Наташа?» — «Да», — говорю. А мало ли на свете Наташ? Обрадовался: «Вот видишь? У меня память…»
Но память в тот раз все-таки подвела его. Прибежал с моим пальто тот парень, чью шапку я уронила. Говорю ему об этом, а он смеется: «Подобрали уж… Вот, одевайся». Выяснилось, что в прошлом году за литейный цех бежала тоже Наташа, показала неплохой результат. Потом она переквалифицировалась и перевелась в другой, более спокойный и чистый, цех — крановщицей. Там, если работы нет, и книжку почитать наверху, и повязать можно. А когда речь зашла о том, что нашему цеху некого выставить из женщин, заводской спортначальник, кичащийся острой памятью, сказал нашим цеховым деятелям: «Как это некого? Ерунда! У вас Наташа была… забыл фамилию…» Те и ринулись искать ее, а наткнулись на меня, ведь я тоже — Наташа. Про честь цеха речи вели! Забыли, что сани летом готовить надо, а телегу — зимой. А я и уши развесила, слушая их. Казалось бы, эка невидаль: перепутали! Приняли за другую. Не бывает разве? Но обиде моей не было предела.
Один из львовских автобусов нам, женщинам, отвели под раздевалку-обогревалку. Переоделась я кое-как, пригибаясь неловко, потому что кругом стекла, лишь самую чуточку обметанные морозом, все просматривается насквозь, полный обзор; китайскую кофту теплую, мамин подарок, прямо на голые плечи натянула, шерсть кожу покалывает, сижу — ежусь, губы надула. Как же? Меня! Единственную!! Перепутали!!! Ай-ай-ай, какие нехорошие!.. Девчонки туда-сюда снуют, веселые, снег на обуви в теплый автобус таскают. И — новости. Фаворитка соревнований, инженерша одна, из отдела главного механика, первый разряд у нее, сломала на дистанции лыжу. За корягу зацепилась, что ли? Услышала я об этом, и мысль о преступной небрежности, с которой мы относимся к не своим вещам, чужим или общим, это все едино, снова посетила меня: ведь все жалели фаворитку, живую-здоровую, а не лыжу, которая денег стоит!
Наверное, у меня это в крови крестьянской заложено: и знаю ведь, что не человек для вещей, а вещи для человека, но все равно — каждую мелочь жалко, спасу нет, хоть криком кричи, не могу примириться! Они, вещи-то, не в лесу на веточке растут, в каждую труд людской вложен! Механизация, автоматизация, научно-техническая революция, а вдумаешься: каждый гвоздь ржавый потом полит! И по сей день так: мимо разоренного телефона-автомата иду, увижу, что в нем трубки нет, стенки исписаны и стекла побиты, — руки бы хулиганам рубила! Чтоб другим неповадно было! Хулиганы, по-моему, хуже воров: те присваивают, а эти разрушают! Ни себе, ни людям. Двуногая саранча! Убийцы вещей, труда! Судьи с ними мягко обходятся, да и когда еще дело до суда-то дойдет?
А по мне, так не в исправительные колонии их надо, а на остров какой-нибудь необитаемый, с суровым климатом, будто Робинзона Крузо, и чтоб ни топора с собой, ни гвоздя. Чужого труда не уважал? В грош не ставил? А ну-ка, сам поработай, голубчик! Голыми руками повоюет с природой годик, тогда, может, поймет, что в обществе, среди людей, жить легче. И других еще, может быть, потом остановит…
Нас, лыжниц, выпускали на дистанцию по очереди, через равные промежутки времени, и, хотя было предусмотрено, что стартовать позже других будут самые быстрые, тренированные, ждать, пока до финиша доберется последняя, пришлось еще довольно долго. Снег, натасканный в автобус девчонками, успел растаять. А что за кары грозные напридумывала я жуликам и хулиганью, какие законы против них издала в своем воображении! Более сурового и непреклонного законодателя не знала история. Вот тогда-то я и сообразила, что не лежит у меня душа к профессии инженера, что занятия техникой не для меня. Подумала еще, помню: «А не податься ли мне на юридический? Что там нужно сдавать на приемных?..»
Тем временем озябшие хронометристы, негромко препираясь, сличили записи в своих блокнотах, и получилось, что женскую гонку выиграла я. «Темная лошадка!..»— сказал кто-то. Но меня это известие не обрадовало. Нисколько! И лыжу с мазью мне сунули в руки потому, что ни главный по спорту, ни фотограф из заводской многотиражки, увешанный аппаратурой, будто зарубежный турист, не смогли заставить меня улыбнуться. Заколодило! А тут был шанс выдать мою беспричинную мрачность за деловую сосредоточенность. Не знаю. Они — люди опытные, им видней. А когда к финишу, паруя и пыхтя, будто паровозик на узкоколейке, пришел последний из мужчин, нас снова усадили в автобусы и повезли в заводскую столовую кормить обедом. Бесплатно — еще в автобусах роздали талоны с печатью завкома.
«Понаблюдала я за вами… Почему вы смотрите такой букой? У вас неприятности?» — подойдя к нашему столу, обратилась ко мне та, из отдела главного механика, которая на дистанции сломала лыжу и, пока меняла ее, потратила драгоценное времечко, упустила победу. Ей лет тридцать было на вид. Слыша, как она бренчит чайной ложечкой в граненом стакане со сметаной, я ответила, что никаких неприятностей у меня, слава богу, покуда нет, а просто мне не совсем понятно, за какие такие заслуги нас, ораву целую, сняли на несколько дней с работы и потчуют сейчас сытным даровым обедом. Это ж ведь только для нас он бесплатный, а вообще-то на него деньги нужны. И немалые! Так вот, из чьего кармана? Инженерша взглянула на меня повнимательней: «Любительство химически чистое проповедуете? Да вы, оказывается… пуристка!» — присела рядышком и начала говорить о том, что польза, которую приносят людям физическая культура и спорт, неоспорима, что все затраты на них, кстати не такие уж великие, оправданны. Снижение числа простудных заболеваний, борьба с пьянством, повышение производительности труда…
Она много чего еще перечислила, однако убедить меня не смогла. «Физкультура — может быть, — говорю, и говорю то, что думаю, а не из упрямства противоречу. — Но не соперничество, не спорт, где главное не чье-то там здоровье, а сегодняшний результат — лишние очки, секунда, грамм, сантиметр…» В другой обстановке я бы не решилась спорить с ней, перемолчала бы из почтительности, ведь она гораздо старше меня, образованнее и, наверно, умней, но слова ее о гармонически развитой личности, которая есть наивысшая цель нашего общества, сами по себе, может, и правильные, просто-напросто взбесили меня. Передовицу из «Советского спорта» она решила мне, темной и неграмотной, пересказать, что ли? Под всесторонним и гармоническим развитием понимают что? Духовное богатство и моральную чистоту. В сочетании с физическим совершенством.
Формирование личности — тончайший процесс, возможно, самый сложный во всей вселенной. А по ее речам получалось, будто спорт — самое главное в нем, если не единственное; морали, дескать, в розовом детстве учат, когда шлепают за провинности, а духовности, мол, не обучишь, она сама приходит — или не приходит — с годами. Словом, в здоровом теле — здоровый дух! Латинская поговорка. Вот и вся доступная нам пока премудрость воспитания. Тут-то я и вскинулась: здоровый дух!.. А всегда ли? Палачи-эсэсовцы и им подобные были такими мордоворотами, что ой-ой-ой! Здоровей некуда — специально отобраны, откормлены, натасканы. А дух где? Который от сапог, что ли? Гуталиновый?
Тут инженерша напомнила мне мягко, что мы не о выродках говорим, а о спорте. Улыбнулась, вставая: «Вы — максималистка! Но это ничего. С возрастом это проходит!» Нашла-таки, чем уколоть. И — ушла. А я осталась доедать то, что давно остыло.
Минули времена, когда под чужим взглядом, лишь мелькнет в нем тень недоброжелательства или блестка насмешки, я могла поперхнуться, закашляться и, багровая, как из бани, опрометью броситься прочь — реветь. Однако уважение к еде я сохранила великое и даже горжусь им. Терпеть не могу, когда на тарелках оставляют! Мама, правда, как водится, наставляла меня: тарелку от себя наклоняй, в гостях на вкусное не набрасывайся, чтобы, упаси господь, не подумали, что ты из голодного края… Да-да, Володя, и про мизинец тоже — чтоб оттопыривать! Но не сильно, а так, чуть-чуть, заметно едва. И вот, загребая вилкой остатки картофельного пюре, запачканного рыжим соусом, я вдруг ужаснулась: на что замахиваюсь — на одного из главных идолов века!
Спорт, спорт, спорт… И пусть, если людям нравится! Ну, забавы молодецкие, регламентированные правилами. Рассказывала же только что инженерша, как она в детстве, чтобы летом на лыжах покататься, манку в коридоре рассыпала и ну по ней елозить! Значит, влечение у нее. Что тебе-то не по душе, что тебя задевает, дура? Что в красном уголке перед телевизором тесно, когда фигурное катание или хоккей? Захлеб комментаторов? Завтрашние репортажи на последних страницах газет? Действительно, чересчур частое мельканье слов «атака», «нападение», «реванш», «победа» делают их жутковатыми, будто реляции с театра военных действий. Массовый гипноз? Ага, вот оно, наваждение двадцатого века! Это когда погоня за резиновым кругляшом, похожим на баночку от ваксы, предстает вдруг битвой материков, решающей судьбы народов на столетья!
Помню время, когда телевизоров у нас в селе было два — у председателя колхоза и у директора школы. Бабушки-богомолки говорили, что есть и третий — у старого священника, отца Алексия, который теперь умер, но Витька, брат, сунув кулаки в карманы штанов, заглянул в церковный двор, чисто выметенный и тихий-тихий, прошелся по нему с независимым видом и опроверг бабьи пересуды: «Попы, конечно, богатые! Но про телевизор — брехня! Антенна где?» — убедил, потому что над крышами директора и председателя торчали высоченные шесты на распялках, увенчанные сооружениями из причудливо изогнутых трубок, и всем нам тогда казалось, что иных антенн, размерами поскромнее, и быть не может.
Теперь-то телевизоры почти у всех. И у нас есть, хоть и плохонький. Халабруево приданое. Смотрим! Вечера в селе ужасно долгие. Мама моя советских фигуристок и гимнасток знает поименно, страдает за каждую, интересуется, какая за кого замуж пойдет. Излюбленное занятие — известных людей сводить: красавиц киноартисток с космонавтами, например; недавно овдовевшего старика министра с певицей, исполнительницей народных песен. Вот и вся от него польза, от телевизора. Ну, новости еще, старые фильмы, «Клуб кинопутешествий», «В мире животных»… Но разве этого мало? Разве лучше пухлыми картами до одурения шлепать в подкидного или, вот как мы сегодня вечером — или уже вчера? — всей семьей сражаться в лото? Полвечера либо слушаешь, на цифры глаза уставя, либо сама руку в гремящий мешок суешь, таскаешь бочоночки: «Туда-сюда… сорок девок… барабанные палочки… сколько мне годочков… квартира… кончила! Все».
Мама ревниво — страсть не любит проигрывать, особенно нам, детям: «Кончила? Уже? А где — снизу, поверху или посередке? Проверим!..» А Витька, брат, обязательно затрубит, отбивая ладонями по столу: «Мухлюешь, Наташ?
Нет, нашу мать не обморочишь! А, мам? Нюх у тебя — не хуже прокуророва!» На что мать строго, сметая бочоночки с числами в мешок: «Молчи! Если б мне доучиться пришлось, не осталась бы я пешкою безголовой, как деточки мои… Образованные! Начнем, что ль? Ну, чья очередь кричать?»
Нет, уж лучше телевизор! Пусть «болеют» — ведь неспроста же выбран именно этот глагол, а? — пусть следят за перипетиями чужой красивой судьбы или странствуют по белу свету с комфортом, без виз, паспортов и досадных дорожных происшествий, не отрывая зада от кухонной табуретки. Дойдя до этой мыслишки, я остыла. Завод кончился, дальше — ни шагу! И, как это всегда бывает у меня, что-то главное, самое важное, осталось недодуманным, нерешенным. А сознаю с тоской, что близка была к каким-то открытиям, стояла на пороге, и предвестие истины уже касалось меня… Словно в конце лукавых русских сказок: «И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало».
А через денек, когда в библиотеке, заглянув в словарь, я выяснила значение слова «пурист», записанного мной второпях на использованном, старом конверте, когда вышел номер многотиражки с моей фотографией в чужой вязаной шапочке с помпоном, а командующий заводским спортом, прилюдно вручая мне красивую грамоту нашего ДСО «Труд», которая хранится сейчас у мамы в сундуке, сказал: «Ну, теперь Наташа, мы тебя ни с кем не перепутаем! Шалишь! Память у меня… Теперь тебе на тренировки ходить надо! С такими данными… Желание приложить — сезончика через три, глядишь, мастером станешь!» — я почувствовала прилив глупой гордости: будто теплая, ласковая волна нежно лизнула сердце. Ох, падки же мы, люди, на лесть, даже самые умные. Абсолютное оружие! Но сказала сурово: «У меня другие намерения. В институт хочу поступить. Математика, физика… Готовиться надо!» А он мне, с изумлением детским, неподдельным, которое так соответствовало его жокейскому росточку: «Чудачка! Да получи ты первый разряд по лыжам, тебя куда угодно примут! Добро пожаловать! Хоть в академию. Спорт есть спорт!» Может быть, именно это меня и возмущало — деляческий подход, желание что-то получить, урвать, куда-то там проникнуть без очереди, с черного хода?