Смешанное чувство любопытства и страшной отдаленности всех этих «карман, флаконов съ капсюл.» и «оранж. оберток» от того, что окружало ее и чем жила она, охватило Марийку, ее глаза еще долго прослеживали каждый завиток тончайшего рисунка, изучали каждую крохотную буковку — слабый отголосок канувшего в века мира… Потом она вспомнила о гниличках и только тогда заметила в своем подоле среди груш аккуратно сложенную бумажку, выпавшую, видимо, из поразившей ее старой рекламы, потянулась к этой бумажке, не ведая о том, что обрушится на нее вслед за равнодушными движениями пальчиков, разворачивающих половинку линованного тетрадного листка.
«Справка», — прочитала она, беззаботно перебежала взглядом вниз, увидела грязно, с перекосом оттиснутую печать. «Сельсовет…» — можно было разобрать на видимой стороне печати. Здесь же, внизу, крупными каракулями, но с большим усердием было выведено: «Крещеная». Это странное слово заставило ее обратиться к основному тексту, написанному другой — торопливой, небрежной рукой. Она плохо разбирала слова, пропускала их, пока не наткнулась на дату: «3 мая 1929 года». Что-то донельзя близкое было в этом числе — 3 мая 1929 года, она тут же вспомнила и похолодела: это же ее день рождения! Тогда она снова начала читать справку и нашла в ней свое имя — Мария… Нет, нет, это другая, другая Мария — отчество и фамилия были не ее. И место рождения — неведомое Марийке село Гирцы, Кагарлыкского района… Нет, нет, это не о ней… Но тогда о ком же? О ком? Почему справка о рождении какой-то другой Марийки, не относящейся к роду Тулешевых, хранится на горище хаты дяди Артема?.. Тулешевых, Тулешевых, Тулешевых… Болотце, взвизги бегущих через него Кононовых дочерей, с угрюмым бесстрастием глядящие на Марийку глаза Трохима… «То Тулешева така?..» — «Та яка там Тулешева…» — и неслышный шепоток дядьки Конона в лешачье ухо Трохима… Слепящий блеск солнца, душный запах конопель, перекатывающиеся матово-коричневые яйца в переднике, который рвет тетка Гашіа… «Хто? — узкие щучьи глаза на побагровевшем лице. — Хто?» И то, ускользнувшее от слуха Марийки слово… Это ее день рождения — 3 мая 1929 года. Это ее справка — с чужим отчеством и чужой фамилией, это ее справка! Она ничего сейчас не понимала, ничего не могла понять, только путалась в догадках, и сквозь эти смутные, лишенные логики догадки ломилось одно непререкаемо ясно — спрятать справку, отвести от себя губительную улику, похоронить свою тайну…
Она встала — из подола посыпались гнилички. На глаза ей попалась бутылка из-под желчи, которой дядька Артем мажет покалеченные в кузнице пальцы — «Марийка! Беги за желчью!» Еще и палочка с намотанной тряпкой торчит из бутылки. Марийка выдернула палочку, заглянула внутрь — желчь давно высохла, на дне бурый сухой клей. Она свернула бумажку трубочкой, сунула в бутылку, понесла ее в темный угол горища, спрятала за балку… Нет! Тут же вынула, ударила о стоящий посреди горища дымоход, осколки не отлетели, разошлись, склеенные засохшей желчью. Снова в руках Марийки была справка. Она опять прочитала ее всю до конца, прочитала приписанное внизу нетвердой, видно, редко державшей перо рукой: «Крещеная». Чья это рука? Чья? У нее не было времени для раздумий, она сунула справку за пазуху, решила спрятать ее так, чтобы не знала ни одна живая душа, и стала спускаться с горища с единственной мыслью — как бы не заметила тетя Дуня. «Это мое! — билось в ее сознании. Не луг, не речка, не огород, не сад, а эта бумажка, эта тайна появления на белый свет существа, с которым уже слилась Марийка. — Мое, мое, мое!»
Завтра приедет мама…
Это светилось в Марийкиной душе сладким, желанным светом, но сквозь него, будто продернутая иглой, текла и длилась обидная боль, и ее не могла побороть Марийка и только таила, решила утаить ее навсегда. Своим детским умом или помимо него, чем-то иным, не ведая о том, она уже вызвала в себе силу, может быть самую сущую из тех, что и породили человека человеком, — она приносила себя в жертву. Никто не должен знать о том, что было на горище. Никто. Ни мама, ни папа, ни тетя Дуня, ни дядя Артем. Прослеживая сейчас свою крохотную жизнь, Марийка понимала, как инструментованно они оберегали ее от страданий лжи. Теперь она оберегала их от страданий правды. И это приносило ей облегчение.
Завтра приезжает мама…
Это светилось в Марийке каждый из трех дней до ожидаемого всеми события: приезжают не только мама с папой, для тети Дуни и дяди Артема — Зина с Константином Федосеевичем, приезжают из Донбасса Яков Иванович с Полей, а это уже придавало ожидаемому событию характер праздника. Нужно ли говорить, что при натуре тетки Дуни у Соколюков шел великий аврал, все должно было блестеть и сверкать — от самой хаты до двухмесячного поросенка Франька, — все нужно приготовить к столу, чтобы ломился от яств по исконной традиции… И то успокоение, которое вошло в Марийку от сознания написанного ей на роду долга, и эти — дым коромыслом! — хлопоты в приготовлении к большому семейному празднику давали ей некое чувство полноправия, она вместе со всеми жила приездом гостей.
Поросенок — то ли за свой зловредный нрав, то ли за шарообразную форму — был окрещен Артемом презренным именем генерала Франко. Ну а тетка Дуня, за хозяйством своим не особенно наслышанная о задавившем испанский народ фашистском генерале, переделала его во Франька: оно и легче вспоминать — вон по селу ходит один Франько-дурный. И стал Франко Франьком. И вот Франько, повалясь на бок и подергивая копытцами, удовлетворенно повизгивал под струей теплой водицы, которую лила на него Ульяна, и под железным скребком, которым Марийка оттирала его упитанное, розовое, в жестких белых волосиках, тельце. А по восходящей от этого тельца шло и шло коловращение забот и дел, уже самих по себе — праздника для всякой души, готовой к добру. Ульяна подмазала красной глиной призьбу, подмазала и поверх призьбы, по самой хате, и сподобилась ровно, с молодого точного глазу, провести окантовку в широкую кисть, а тем временем Марийка вычистила грабельками сор в цветнике перед окном, каждый куст флоксов обозначился на своем бугорке, вычистила, а потом уж отскребла да отмыла от нароненных воробьями белых просвирок стоящие здесь же, в цветнике, под развесистой грушей берой, стол и лавы. Марийка же с Ульяной прочесали граблями весь двор — от хаты до пограничного с дядькой Кононом тына, от хлева до кузни, от кузни опять до хаты — трава, заметно пошедшая в желтизну, встала, как ворс на ковре. С особым усердием было прибрано у калитки и за калиткой — тут гостей встречать!
А у дядьки Артема своя забота — меда надрать к столу. Полный сознания значительности дела, к которому приступал, в старом бриле и спускающейся с полей на лицо сетке, отчего он походил не то на средневекового рыцаря, не то на приступающего к операции хирурга, дядька Артем шел в комору, где у него стояли два улья. «Пш-ш, пш-ш, пш-ш» — явственно слышно было из коморы — то дядька Артем опыхивал от пчел дымком вынутые из ульев соты. Когда он орудовал в коморе, остальным лучше сидеть в хате, если не хочешь волдыря от какой-нибудь вырвавшейся из щели и вошедшей в ярь пчелы. Только Марийка, бессильная перед раздиравшим ее любопытством, спрятавшись за умывальником, видела, как прорези во внешней стене коморы, через которые обитатели ульев сносились обычно с внешним миром, теперь коричнево, бархатно клубились, кипели от пчел в выходящем из коморы бледном, редком дымочке.
О самой тетке Дуне и говорить нечего — вспрянет на ранней зорюшке, подоит, выгонит в стадо Кару — и пошло! От печи до коморы, от коморы до погреба, от погреба снова до печи. Сколько ж ей надо сделать: пирогов напечь — с маком, с фасолью, со сладким белым буряком; откинуть глечики с кисляком в ворочок для сыра; масло сбить да промыть — чтоб «слезка осталась»; капусту стушить; огурчики посолить; место Артему указать в погребе — куда поставить сливянку да вишняк, чтоб нахолодали, чтоб сулеи были в матовой росе для услады гостей в знойный день под тенью яблонь и груш; выдать из коморы Ульяне с Марийкой чистые рядна — на печь, на нолик, на горище хлева, рушники, хранящиеся «про свято»… Да и контроль нужен, глаз да глаз за всем, что с утра до вечера крутится вокруг тетки Дуни… Кинулась в комору, а на ослоне дежа с тестом вспухла — за хлеб надо браться, глянула в хлев — всплеснула руками, будто пожар занялся: «Артем! Ты ще в хлеву не прибрал, скотине не подостлал, на горище люды спать будуть — дурным духом дыхаты!» Посмотрела на помытые Ульяной и Марийкой окна в хате: «Ни, ни, ни, туман ходит, бачу, бачу, ни, ни, чтоб як роса булы!» Про хворь свою забыла тетка Дуня…
Уже вечером последнего перед приездом гостей дня, кончив месиво, печево и варево, помыли до золотого свечения вылошники да чаплийки, побелили печь — правду говорила Марийке тетя Дуня: от печи все хозяйство идет; и венец всему — она же, печь. Все полегли спать. Только тетка Дуня долго сидела одна, глядя на печь, снова и снова перебирая в уме, все ли готово к встрече. И без всякой связи с баламутным, хлопотным днем вспомнила про черную курицу Галку и про то, что было в Ганниных коноплях. Говорить или не говорить Зине? Не говорить — решила она по своей бабьей мудрости.
С этим и заснула.
Марийка то и дело выскакивала из хаты — как бы не пропустить, когда дядя Артем привезет гостей со станции. Забежит в хату, тетя Дуня вскинется:
— Едут?
Марийка разочарованно дергает плечиками. В мелко заплетенных торчащих сзади косичках — два банта по случаю праздника, и Марийка похожа на ушастого зверька — тушканчика.
— Беги, следи. Ой, маты-богородица!
И девочка снова вылетает за калитку.
Набирающее зной воскресное утро дремно наполнило улицу. Наискось от хаты тетки Дуни, под высокими, кряжисто раскидистыми, замершими в безветрии в мягком блеклом мареве осокорями затененно молчат побеленные каменные стены школы — когда-то панского маетка; дальше идут давно не беленные кирпичные столбы с кованой, поржавевшей, щербатой от недостающих зубьев решеткой — огорожа церкви, давно превращенной в зерносклад; высокая, обсиженная галками колокольня, узкие венецианские зарешеченные оконца знойно проступают сквозь ветви осокорей. Церковная огорожа уходит в перспективу деревьев и хат, и все это давно знакомо Марийке, ее глаза выцеливают дальнюю узкую горловину улицы, где и должна замаячить повозка дяди Артема.
Лошадь он попросил у председателя колхоза, и тот дал: случай особый… Да и к Артему Соколюку, работающему в МТС, у председателя постоянная нужда по кузнечному делу: то сапы отбить, то коня подковать, Соколюк никогда не откажет, как же отказать Соколюку… Ранним утром, загодя, поехал Артем на станцию. Мало ли что: лучше обождать, чем опоздать. Это, наверное, и смешало расчеты Марийки, по которым он давно должен был привезти гостей.
Наконец она увидела то, что ждала, напряженная до предела.
— Едут! — крикнула тете Дуне и помчалась навстречу повозке, мелькая загорелыми голяшками.
Она издали увидела: рядом с лошадью идут трое — отец с дядей Яшей и… в третьем она узнала Василька! «И Василек приехал, вот здорово!» — мимолетно вспыхнуло в ней, но она тут же забыла про Василька, взглянула в улыбающееся, близкое каждой черточкой лицо отца; ее ожгла эта ничего не подозревающая, незащищенная улыбка, и впервые в жизни она обманула отца, не выдав того, что таила в себе. В ту же секунду Марийка была уже в крепких отцовских руках, отец поднял ее, и она, уже свободная от своей вины перед ним, прижалась к его щекам, слыша рядом снисходительный, добрый смешок дяди Яши. И уже такая — очистившаяся и от этого безмерно счастливая — она услышала голос матери и подхватилась на этот голос, вскочила в повозку, окунулась во что-то теплое, голубое, в котором на мгновение различила окрапленные слезами родные глаза, и ее заволокло давним, детским запахом — запахом мамы.
— Как ты тут, как, доченька? — жадными ладонями Зинаида Тимофеевна оглаживала Марийкину головенку, уткнувшуюся в ее колени и живот.
— Хорошо, мама, мне хорошо! — задышливо говорила Марийка, зная, что через минуту она сможет поднять очистившиеся глаза.
— Дай-ка взглянуть-то на тебя! — оторвала ее тетя Поля от материных колен. — Вон какая вымахала, какая красавица стала! — Она прижала Марийку, такая же, как и мама, хрупкая, маленькая.
Сестры действительно были очень похожи, обе, в отличие от Дуни, не вышли ростом; всем они были похожи, но только не характерами, и им обеим недоставало того, что в каждой было с избытком: Поле — Зининого мягкосердия, Зине — Полиной твердости.
Въехали в распахнутые теткой Дуней воротца, с объятиями, троекратными поцелуями, радостными всхлипами сестер. Василек тоже расцеловался с теткой Дуней.
— Побегу к своим, теть Дунь. — Он схватил с повозки чемоданчик, приветственно махнул ей, на ходу поворошив Марийкину головенку.
— Беги, беги, да вечером же приходь!
— Приходи! — пискнула и Марийка.
— Обязательно.
В этой сумятице ахов и охов, во взвинченности и ликовании каким-то объединяющим центром был Яков Иванович, возвышавшийся среди женщин тучной фигурой в охваченной широким ремнем гимнастерке богатого стального отлива, в таких же галифе, ниспадающих на легкие брезентовые сапожки. На него были обращены сейчас все взоры — и тетки Дуни, приветливо-хозяйский, но все же чуточку заискивающий, и осыпавших едва не падающий тын дочерей дядьки Конона, ведших пристальное наблюдение за тем, что творилось на Марийкином дворе. В этой радостной толкотне Марийка, конечно, давно заметила их, и ее распирало от гордости перед ними, что и она — участница такого большого события. Сестры — Дуня, Зина и Поля — уже который раз поливали друг дружку светлыми слезами, когда Яков Иванович, понимающе улыбаясь, крикнул с напускной обидой:
— Ну, Евдокия Тимофеевна, а в хату будете приглашать?!
— Ой, лышенько! Голову зовсим загубыла! — дрогнула влажными глазами тетка Дуня. Она и Артем развели руки, будто хотели обнять всех сразу, и так, обняв, сопроводили гостей к распахнутой двери.
— Ну что, взяли? — с известной только им двоим притайкой сказал Яков Иванович Марийкиному отцу, и они стали извлекать из повозки тяжелый, упакованный в картон и прочно, в несколько нитей, перевязанный шпагатом ящик.
— И я, и я! — крутилась тут же Марийка.
— И тебе будет, бери, что полегче. — Яков Иванович насовал ей свертков полную охапку, и она, понимая, что несет подарки, и сгорая от нетерпения узнать, что в ящике и в свертках, пританцовывающим шагом побежала в хату, напоследок все же стрельнув глазами по Кононовым дочерям, снедаемым жгучей завистью. За ней, неся ящик — бечева впилась в ладони, — шли Яков Иванович с Константином Федосеевичем.
И снова ахи и охи: начали раздавать подарки. Тетке Дуне достался блестящий, как атлас, коричневый сатиновый отрез на юбку. Она взяла, зарделась, сразу став от этого моложе, поклонилась — гости ей угодили. А тетя Поля уже вынула из коробки белые туфельки на каблуках.
— Ульяна-то где же? — Она озадаченно держала подарок.
— Та на ферму побежала, ось прийдэ… — Тетка Дуня потеряла дыхание при виде этих белых туфелек, почуяла в них вещий знак для заневестившейся дочери.
Тут, легка на помине, замерла на пороге Ульяна — цветастая кофточка, обтянувшая крепкое, зрелое тело, ходила от частого дыхания. Ульяна взяла протянутые тетей Полей туфельки на каблуках, прижала к груди, выдохнула: «На пидбора-а-х!» — и потом уж кинулась целовать гостей.
Марийка сидела, прижавшись к матери, слыша все тот же, из детства, запах и сопереживая радость одаренных тети Дуни и Ульяны, Зинаида Тимофеевна взяла со стола какой-то пакет, раскрыла перед личиком Марийки — конфеты!
— И это тебе. — В Марийкины ладошки, щекоча, легли воздушные рулончики лент — красный, синий, желтый, голубой…
— Стрички! Ой, яки гарни! — всплеснула руками тетя Дуня.
А мама сказала:
— И подружкам раздай.
Марийка представила висящих на тыне Кононовых дочерей и почувствовала угрызение совести — она забыла про них, даже гордилась перед ними своей радостью… А вот мама не забыла. Первым порывом ее было — бежать к Кононовым дочерям с конфетами и лентами. Но тут отец с Яковом Ивановичем приступили к распаковке таинственного тяжелого ящика. Все притихли, завороженно следя за их неторопливыми движениями… И вот на стол водружен сверкающий дорогой полировкой приемник.
Что было с дядькой Артемом! Он превратился в ребенка — его огромные ладони осторожно, чтобы не поцарапать, оглаживали продолговатый, сработанный под орех, корпус, дотрагивались до волнообразно-круглых ручек настройки; он еще не верил, отказывался верить, что это чудо технической мысли передается в вечное его владение. А Яков Иванович достал из ящика свернутую дулькой золотисто-красную проволочку, быстро размотал, закинул за палку, на которой держалась оконная занавеска, щелкнул одним из черных колесиков — стеклянное окошко в приемнике засветилось, весь он ожил, набирая властный затаенный гуд, и вдруг наполнил хату чистым человеческим голосом. Яков Иванович покрутил еще одно колесико — приемник грянул музыку.