На узкой лестнице (Рассказы и повести) - Люфанов Евгений Дмитриевич 6 стр.


…Пришлось поговорить с Букатьевым — местной знаменитостью. Такие люди обычно бывают до поры малозаметными, пока не пробьет их звездный час. А наступает он, как правило, когда ближние отрываются от земли и возносятся на сверкающее облако.

Прежнее руководство, конечно, знало свое дело. Все шло спокойно до той поры, когда все почувствовали необходимость давать интервью, и все от достигнутых успехов ходили окрыленные и даже здоровались друг с другом с особым значением. И почва под ногами казалась незыблемой, и все любили друг друга и свято верили во всеобщую любовь, необъятную, почти что космическую.

Итак, его фамилия была Букатьев, он преподавал. К нему подошло начальство и попросило одному студенту завысить балл. Букатьев балл завысил, но за услугу попросил трехкомнатную квартиру.

Квартиру он не получил, но шуму наделал достаточно. Таким людям уготовано в свой звездный час исполнить роль спички. И вспыхнули большие деревья, и горели они, весело потрескивая…

А Букатьев ходил гоголем. Он останавливал кого придется и говорил: подумать только, чего мне это стоило! Так вот, он и Евгению Александровичу нашел возможность сказать об этом:

— Представляете, чего мне это стоило! Чуть было сам не ушел из родного дома.

И услышал в ответ, к величайшему изумлению:

— А в чем же дело? Уйти никогда не поздно.

Букатьев подождал, пока взгляд его обретет подобающую твердость.

— Ну, знаете ли, если вы это серьезно… В мои-то годы… Я не Лев Толстой.

— Да, вы разные люди, — серьезным тоном сказал проректор.

Он в упор смотрел на длинного, худого, нескладного человека, у которого были длинные руки, широкие от природы кисти, видимо, крепкие пальцы. Эти пальцы надежно брали за горло. А природа, по всей вероятности, задумывала их, чтобы удобней обхватывать кирпичи и строить дома, детские садики и Дворцы культуры. А ведь была в жизни пора, когда ему можно было сказать об этом, и, может быть, жизнь его тогда сложилась бы достойней.

Грустно от всего этого, и в голове опять стоят навязчивые строчки:

…просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет и плачет уходя.

Валентина Алексеевна из редакционно-издательского отдела позвонила по внутреннему телефону необычно рано — еще не было и девяти часов.

— Когда можно увидеть вас, Евгений Александрович? — спросила она взволнованным голосом, даже забыв поздороваться.

Евгений Александрович взглянул на часы.

— Приходите сейчас.

В кабинете было пасмурно. Евгений Александрович подошел к окну и до конца раздвинул шторы. Волга была затянута сизой дымкой, санного пути вообще не видно.

Странными стали русские зимы. Куда подевались морозы, куда исчезли знаменитые непроходимые снега? Даже старики, если что и помнят, то смутно и зыбко. А когда Ломоносов пробирался в Москву на учебу, землею владел снег, да какой еще — ни пешего, ни конного было не видать. Ни деревеньки, ни городка, ни ближайшей церквушки…

Через несколько минут появилась Валентина, но пришла она не одна, а с какой-то женщиной. Проректор сразу же отметил: где-то он уже встречал эту женщину. Минуточку! Да! Больница, регистратура, белая снежинка Вера Ивановна. Сейчас ее трудно узнать: она в темных одеждах, и это значительно изменило ее внешность. Евгений Александрович увидел, что она далеко не молода, как ему показалось в первый раз.

Он приветливо улыбнулся, указывая на стулья.

Валя была явно встревожена. Она не стала говорить первые, общие вступительные фразы, не поинтересовалась игриво, каким образом размножаются кактусы, она торопливо сказала:

— Вот, Вера Ивановна к вам, С Александром Матвеевичем все в порядке.

— Да, — вступила в разговор Вера Ивановна. — Александр Матвеевич у вас такой мужественный человек. Вы знаете, просто поразительно. Когда надо было гнойники срезать, а это, знаете, без обезболивания… все так кричат… А он — ничего, только зажмурился.

Евгений Александрович побарабанил пальцами по столу и посмотрел в окно, в сизую водянистую муть. А в душе нарастала тревога: неспроста этот ранний визит.

— Вы не беспокойтесь, — сказала Вера Ивановна. — Каждую свободную минутку я забегала к нему. Я даже сегодня уже звонила. У него сейчас все хорошо.

— Спасибо, — только и сказал Евгений Александрович.

И почувствовал он вдруг необходимость тут же, немедленно, сказать ей что-нибудь доброе. Но Валентина опередила его:

— Мы тут с Верой Ивановной, — но осеклась, потому что увидела, как стали вздрагивать губы Веры Ивановны, как необычно заблестели, наполнившись влагой, глаза ее, как она прикусила нижнюю губу, но сделать с собою уже ничего не могла и разрыдалась.

— Вера Ивановна, что с вами? Успокойтесь! В чем дело? — засуетился Евгений Александрович.

Он было поднялся, отыскивая взглядом графин с водой, но Валентина остановила его успокаивающим жестом:

— Евгений Александрович, у нее беда.

— Что за беда?

— У нее сына выгоняют из института.

— За что выгоняют? Из какого института?

— Из нашего. За драку.

Евгений Александрович сел, нащупал в кармане носовой платок, чтобы протереть очки. Кое-что до него стало доходить.

— А я и не знал, что ваш сын в нашем институте.

И тут Валентина стала зачем-то оправдываться:

— Вы простите, что мы к вам без предупреждения. Я подумала: может быть, так даже лучше. Хотя, может быть, и надо было предупредить. Но парень такой хороший. Вы даже представить не можете, какой хороший.

Вера Ивановна вытирала глаза и кивками подтверждала слова Валентины.

— Та-ак… А что за драка? Суть драки?

— Понимаете, Евгений Александрович, — начала объяснять Валентина. — Там все очень сложно. Но, в общем, трое напустились на сына Веры Ивановны.

— Значит, избили трое одного?

— Да не совсем. Он сопротивлялся, и те трое тоже сильно пострадали.

Евгений Александрович уже понял, о чем шла речь. Действительно, несколько дней назад в одной из аудиторий была групповая драка. По всем четверым словно молотилка прошлась. Когда он с ними разговаривал, они вели себя дерзко. Ну, что ж, раз не дорожат институтом, было решено отчислить их.

— Что же вы предлагаете? — спросил Евгений Александрович, уже с тоскою предчувствуя ответ.

— Только вы один можете помочь, — прошептала Вера Ивановна, и вновь по ее щекам покатились слезы.

Евгений Александрович вдруг ощутил такую же внутреннюю боль, как тогда, в первый раз, в больничной палате у отца. Но чужая боль — есть чужая боль, и ей, к сожалению, можно только сочувствовать.

Он хотел сказать этой милой, доброй, заботливой женщине, что, увы, ничего тут не поделаешь: закон для всех одинаков. Что нельзя для кого-то делать исключение — это несправедливо по отношению к другим. Человек обязан отвечать за свои поступки. Но после продолжительного тяжкого молчания он произнес:

— Даже и не знаю, Вера Ивановна. Возможно, тут от меня мало что будет зависеть.

И Вера Ивановна, и Валентина ничего не говорили, и Евгений Александрович почувствовал необходимость сказать что-то еще.

— Во всем нужно тщательно разобраться. Поймите меня: я человек в институте новый.

— Евгений Александрович, — горячо воскликнула Валентина. — Надо помочь. Просто надо. В институте десять тысяч студентов. Что, все десять тысяч лучше? Все прямо кристальные? А тут за себя стоял. Что, в конце концов, мужик он или не мужик?

Она сама растерялась от своей горячности.

— Я обещаю вам, — сказал проректор, — лично во всем разобраться. Самым серьезным образом во всем разобраться, — и, мучаясь от сознания, что делает что-то стыдное, добавил неожиданно для себя: — Может, что-нибудь придумаем.

Вера Ивановна пустилась благодарить его, а он, кивая ей, думал об одном — как бы побыстрее выпроводить их из кабинета.

Ну и положение, черт возьми…

Проректору было тридцать восемь лет, и судьба его пока что складывалась удачно. Когда он был помоложе и чувствовал еще не пройденную, необозримую дорогу впереди, ощущал свое движение вперед и способность оставить вмятины следов, он любил говорить: «Если наша жизнь сложится скверно, не будет на нашем пути великих открытий, мы сможем найти утешение в свой последний час в том, что не совершали поступков против своей совести. Мы будем радоваться этому».

А годы — словно равнодушные корректировщики. Не пройденная, не тронутая еще никем дорога по-прежнему уходила за горизонт, а сам горизонт все сильнее затягивался дымкой. Да и дорога тоже теряла четкость границ, становилась как будто бы шире и шире, а это никогда не приводило к хорошему.

Приход Веры Ивановны и просьба ее окончательно вывели Евгения Александровича из равновесия. Прекрасный финал принципиальной независимости…

Евгений Александрович вспомнил, как было однажды летом, наверное, дней через десять-пятнадцать после приказа о его зачислении. В институте стояли горячие дни — принимали вступительные экзамены. В длинных коридорах редкостная тишина. Торжественность чувствовалась во всем, даже в осанке преподавателей, в той значительности, с которой они обменивались мнениями (вот уж, поистине, каждое слово на вес золота).

…Евгений Александрович зашел в одну из аудиторий. Экзамены принимал незнакомый ему математик; он был кругленький и розовенький весь, словно питался только сливками, а умывался — молоком. Он, видно, долго дожидался ответа от абитуриента, но, судя по всему, напрасно. Парень с широкими крутыми плечами тоже сидел розовый. Набычившись сидел, но явно не желал сдаваться.

Было в его взгляде, во всей его фигуре что-то такое, что Евгений Александрович не мог пройти мимо, и только потом, некоторое время спустя, понял: от парня веяло спокойной уверенной силой, которая не привыкла сдаваться. Евгений Александрович пододвинул свободный стул и некоторое время наблюдал за парнем.

— Во-от, — сказал преподаватель и тяжко вздохнул.

Евгений Александрович не разделил его печали. Он спросил парня:

— Давно из армии?

— Два месяца как, — ответил парень.

— Сам откуда?

— Из села. — Он поднял голову и доверчиво посмотрел на Евгения Александровича. — Учил, учил, вроде все нормально, а вот забыл.

— Мало занимались.

— Да и так все ночи аж до утра, и сразу в поле. На весь день. Жатва. А колхоз-то свой, как же иначе…

— А строителем быть хотите?

Парень ответил не сразу.

— Еще бы…

— Вот видите, — сказал проректор экзаменатору. — Я думаю, из него хороший строитель получится.

И парню:

— А вы уж не подкачайте. — И встал.

После экзаменов цветущий кругленький преподаватель остановил в коридоре Евгения Александровича и сказал ему посмеиваясь:

— А вашему про-те-же я поставил четверку.

— Моему протеже?

— Да. Тому, из деревни.

— Это не протеже, это просто абитуриент.

Но толстячок не поверил Евгению Александровичу.

— А чем же тогда объяснить, — спросил он игривым тоном, — ваше, мягко говоря, вмешательство?

— Просто парень понравился. Не пижон.

— И только-то? — протянул разочарованно преподаватель. — Маловато.

— Маловато? — Евгений Александрович взял его под локоть и сказал шепотом, словно по большому секрету: — Знаете, такая штука… когда вас будут бить хулиганы, допустим, в трамвае, все интеллигентно отвернутся, а этот — заступится.

— Вполне убедительно, — сказал толстячок после некоторой паузы и неожиданно шмыгнул носом.

Вечером дочка разучивала на пианино довольно приятную мелодию. Звуки пока что были неуверенны, медлительны, словно шла дочка по темной лестнице и, прежде чем поставить ногу, нащупывала ступеньку.

Евгений Александрович отодвинул доклад, который писал, и прислушался. Он стал поторапливать звуки, и в его голове они побежали живей.

И он вдруг вспомнил… И ему захотелось подойти к дочери и сказать:

— Мой друг! Человек, сочинивший эту прекрасную мелодию, был плохой человек. Он обожал чины, он пресмыкался перед старшими по званию. Он совершал поступки, которые шли вразрез с его убеждениями. Он был в разладе с собственной совестью.

Евгений Александрович уже готов был встать и потянулся застегнуть верхние пуговицы на рубашке. Он застегнул пуговицы, но властная неведомая сила держала его на месте.

Наверное, вечность сидел Евгений Александрович, уставясь в одну точку. И ему становилось ясно как божий день, что ни сейчас, ни завтра он уже не сможет работать, как вчера. И это ему совсем ни к чему. Человек — не ветка, и если пригнуло случайным снегом, он должен скорей распрямиться…

ПРИВЕДУ ТЕБЕ МУЖА

Прораба Василия Васильевича Ситникова найти было нелегко: словно ходячее облако, кочевал он по ремонтно-строительным точкам города. А их много, их сорок, не меньше. Путь свой он каждый раз прокладывал таким образом, чтобы особенно не отрываться от дома, прилегающего к конторе, ибо там находился единственный на два дома телефон. Если кому-то требовался прораб Ситников, то спрашивали Васю. Вася — и все! И никаких причиндалов. Служащие молодежной организации бегали по коридорам и кричали на все лады:

— Ва-ся! Ва-ся!

И часто бывало, что Вася появлялся едва ли не из-под земли, прямо-таки угадывал звонки. Он брал трубку и солидно говорил:

— Вас слушают.

Если Васю звали к телефону, значит, о чем-то договориться, что-то попросить, поэтому он уже заранее доставал сложенную пополам школьную тетрадь и снимал наконечник с карандаша.

Когда увидишь Васю, то с облаком, даже ходячим, его никак не сравнишь. Это был крупный мужчина с большой, гордо посаженной головой. Зеленые глаза придавали лицу мягкость и некоторую плутоватость. На тыльной стороне его ладони могла уместиться татуировка из фразы любой длины.

Он ходил по объектам, вполглаза смотрел, как продвигается работа, вполуха выслушивал объяснения по поводу вчерашних недоделок. А чего особенно напрягаться? За двадцать лет он и насмотрелся, и наслушался, и все он уже знает с первого дня.

Каждую площадку Вася рассматривал как маховичок: уж если запустили его, пусть себе крутится, пока не остановится сам.

В какой-то день, когда Вася вышагивал по одному из сорока своих объектов, в город возвратилась на постоянное жительство высокая тонкая дама с мальчиком двенадцати лет, кучерявым и черноглазым. До этого, закрыв здешнюю квартиру на два замка, они проживали в Москве, и проживали так долго, что уже думали — останутся там навсегда. Татьяна Викторовна училась в аспирантуре, постигала русский язык, тонкости в использовании знаков препинания. Здесь она достигла больших высот.

Виталик ходил в школу, а по субботам и воскресеньям они с мамой обязательно посещали: то театр, то филармонию, то какую-нибудь выставку. Часто гуляли просто так, — в Москве, как известно, и афиши образовывают.

Но всему приходит конец. Как ни старались многочисленные друзья Татьяны Викторовны, с пропиской ничего не получилось. Некоторые варианты, правда, были, но Татьяна Викторовна на них не согласилась, потому что считала их авантюрными.

В родной город вернулись они с опущенной головой. Если быть точным: голову опустила Татьяна Викторовна, Виталик, наоборот, испытывал душевный подъем, как бы предчувствуя, что здесь он совершит более достойные и значительные дела.

Виталик сам отомкнул замки, и они крякнули под его рукой. И уже через час, отдохнув и попив кофе с поджаренными ломтиками хлеба, он, нахмурившись, ходил по комнатам, переставляя мелкие вещи, трогал выключатели — крепко ли сидят, и по лицу его, по тому, как запускал он пальцы в свои кучерявые волосы, можно было догадаться — что-то Виталика в этой квартире основательно не устраивало.

А когда отдохнула и Татьяна Викторовна, когда она, не вставая с тахты, взяла какой-то журнальчик и углубилась в текст, Виталик сел рядом и сказал:

— Маман, — как настоящий француз, с прононсом — все-таки умеют в Москве преподавать языки. — Маман, я все обдумал и могу доложить: наша квартира нуждается в другой планировке. Вот эту дверь надо сюда, а здесь проложить новую стенку. Тогда у нас будет две изолированных комнаты. Одна — моя, другая — твоя.

Татьяна Викторовна пригладила сыновние вихры:

— Ну, что ты так сразу…

Назад Дальше