Седьмой сын (сборник) - Уруймагова Езетхан Алимарзаевна 4 стр.


В комнате, где поселился офицер, раньше жил ее младший сын Серго. Сафиат очень любила эту комнату — маленькую, теплую, уютную. Окно выходило в сад, который круто спускался к реке, от нее далеко убегали зеленые курганы и горбатые холмы. За ними темной стеной тянулись леса и виден был узкий мрачный вход в ущелье, наводившее страх на пришельца. Офицер подолгу сидел у окна, длинным желтым ногтем ковырял в зубах и сытно икал. Он внимательно разглядывал мрачный осенний пейзаж. Кто знает, о чем он думал? Может, ему не нравились эти загадочно притихшие хмурые горы? Может, он был недоволен тем, что Кавказ, прославленный своим гостеприимством, не встретил его под Моздоком хлебом-солью? Кто знает, о чем думал этот злой человек…

Наступила зима. Река замерзла. Завыли ветры, метя колючий сухой снег.

Однажды во двор привели пленных. Будто обжигаясь, переступали они босыми ногами на колючем хрустком снегу. Ветер жестоко хлестал окровавленных, измученных людей, трепал почерневшие бинты, заметал кровавые следы на снегу. Один пленный показался Сафиат знакомым: широкий вздернутый нос, скуластое лицо, только не бледное, как раньше, а землисто-серое. Это был Василий. Он мелко дрожал, правая рука его с раздробленной кистью безжизненно висела.

Сафиат вздрогнула и до хруста в пальцах впилась в подоконник. Она закрыла глаза, припоминая последние слова сына: «Если будет трудно, приходи к старой башне». Она посмотрела в окно: вдалеке вся в инее, как в белом каракуле, безмолвно высилась над обрывом старинная башня. Тучи цеплялись за нее, завороженные ледяной тишиной, окружали ее леса. Не было тропинки к этой башне, только старые чабаны знали к ней дорогу и берегли эту тайну, как дедовскую честь.

— Где ты, сын мой? Жив ли? — прошептала Сафиат.

Пленных загнали в сарай. Мороз крепчал. Ветер завывал над холмами, набрасывался на голые сады, на пустые дома. Под его порывами сухо трещали ветви замерзших деревьев. Дрожа всем телом, старая Сафиат шептала:

— Чума… чума на землю пришла.

Съежившись в углу тесной кладовой, — все, что ей оставили от ее большого дома, — она слушала, как обледеневшие ветки тревожно царапают стекла окон. А перед ее глазами все стоял военком в окровавленных бинтах и с безжизненно повисшей рукой…

***

Был канун рождества. Пушистая сверкающая елка возвышалась посреди комнаты, рядом был накрыт стол. Сафиат еще с вечера улеглась на своем войлоке в кладовой, но уснуть не могла.

Никогда еще они так не шумели. От режущего крика, от звона посуды, от топота ног — у нее кружилась голова. Она поднялась и посмотрела на них в дверную щель.

Откинувшись на спинку стула, офицер мелкими глотками отхлебывал из стакана пенистое золотистое вино. Вдруг в комнату втолкнули пленного военкома. Это был друг ее сына, человек, которого, как ей казалось, она ненавидела. Военкома подвели к столу, и его худое, скуластое лицо передернулось голодной судорогой. Сжав челюсти, он отвернул лицо.

Сафиат тихо заплакала — первый раз с момента прихода немцев. Солдат держал перед лицом военкома тарелку с дымящимся мясом, а офицер, раскачиваясь на стуле, говорил:

— Скажи, где есть партизан, — будет кушаль, будет пиль вино, будет жить. Не скажи, где есть партизан, — смерть.

Последнее слово, он произнес особенно четко и поднял руку, в которой блеснул маленький револьвер.

Василий молчал. Руки его были связаны за спиной. Откинув голову, стиснув зубы, он отворачивал лицо, стараясь не вдыхать запах пищи. Солдат по знаку офицера ударил его в висок. Василий покачнулся, но устоял. Он продолжал молчать.

Сафиат, прижавшись к дверному косяку, следила за тем, что происходит в комнате. Офицер что-то сказал солдатам, и все, громко крича и смеясь, стали одеваться. Сафиат накинула на голову платок и вышла во двор, опередив немцев. Вдыхая обжигающий воздух декабрьской ночи, она быстро прошла в угол двора и спряталась за столб.

Ветер спадал. Ночь была морозная, молчаливо-настороженная. Тихо потрескивал голубой лед на реке. Сверкающие инеем леса, древняя башня на скалистом обрыве — все было погружено в глубокое молчание.

Пьяно пошатываясь, кутаясь в теплые шарфы, солдаты высыпали во двор. Военкома подталкивали автоматами в спину. Потом один солдат несколько раз плеснул на одежду… Василия бензином из бутылки и поднес к нему зажженную спичку.

Стеганный ватник на военкоме вспыхнул синим пламенем. Василий рванулся в сторону, потом с разбегу бросился наземь и стал кататься по снегу. Дикий хохот, свист и улюлюканье разорвали тишину ночи. Сафиат выбежала из своего укрытия, сорвала с головы платок и бросила к ногам офицера. Упав перед ним на колени, она горячо заговорила:

— Не убивай… Сын он мне… Мой сын… Не убивай!

Священный обычай: если женщина открывала перед мужчиной голову и бросала к его ногам платок — это отводило даже кинжал неумолимой кровной мести…

Офицер оттолкнул Сафиат и ударил ее ногой в спину. Василий продолжал бороться за жизнь. Последним усилием воли, он, сверкая глазами, поднялся перед своими убийцами. Бессмертный в своей ненависти, прекрасный в своей смерти.

Солдаты испуганно шарахнулись в стороны и на мгновение затихли. Офицер медленно поднял руку и трижды выстрелил в упор…

А перед, рассветом Сафиат, как всегда, затопила печку, вынесла помои, нарубила дров. За два месяца солдаты привыкли к ее деловитому молчанию, к широкой медленной походке, к спокойным движениям. Некоторые, разбуженные ее возней, открывали глаза, но, увидев знакомую фигуру, возившуюся у печки, поворачивались к стенке и, накрывшись с головой, засыпали.

Налив молока в кофейник, Сафиат тихо открыла дверь и вошла в комнату офицера. Бесшумно поставив на стол кофейник, как делала каждое утро, она прикрутила ночник и остановилась у изголовья офицерской постели. Офицер тяжело, прерывисто дышал. В тусклом свете ночника Сафиат увидела слипшиеся светлые волосы, неприятно белую шею, на которой пульсировали синеватые жилки.

Решительным движением она вытащила из-под платка топор, которым рубила дрова, и, точно рассчитав удар, с силой опустила его…

В саду под ногами часового мерно поскрипывал снег, из-за двери доносилось храпенье солдат. Тяжелыми толчками стучало сердце старухи.

Она снова вышла во двор. Часовой у сарая посмотрел на старуху и с наслаждением подумал о том, что скоро утро, его сменят, и ой будет есть хрустящий с ароматной коркой свежеиспеченный хлеб. Он потуже затянул широкий шерстяной шарф на шее, прислонился к стене сарая и задремал, предвкушая близость утра и сладкого сна.

Как могучее дерево, обугленное ударом молнии, чернел на снегу труп военкома.

Сафиат неслышно подошла к часовому и ударила его обухом в затылок. Он мягко сполз по стене и упал перед дверью сарая. Она оттащила труп и открыла дверь.

В сарае зашевелились. Ветер прошумел в голых, обледеневших ветвях сада. Ласково, как говорят с детьми, Сафиат прошептала:

— Только не шумите… тихо… тихо…

Ветер намел в углах сарая сверкающие снежные курганчики. Пленные жались друг к другу и молча смотрели на старуху с растрепанными седыми волосами, с большим топором в руках.

Шагнув в глубь сарая, Сафиат взяла одного из них за руку и сказала тихо:

— Пойдем туда, — показала она на заснеженную башню. — Я проведу вас, я знаю дорогу…

Бережно подняв труп военкома, люди пошли за Сафиат. Она вела их к скале, на которой высилась неприступная старинная башня…

Песнь полонянки

[5]

Сквозь розовые сумерки Нина разглядела ряд кроватей, тоненькую фигурку сестры в белом халате.

— Пейте! Выпейте… — звучало в ушах Нины, но открыть рта она не могла.

Сестра присела на край кровати и, придерживая рукой голову раненой, поднесла к ее губам горьковато-кислое питье.

— Пейте, пейте!.. Поправляться будете, — настойчиво твердила она.

Стиснув зубы, больная не могла проглотить лекарства. Вспухший язык был тяжел и неподвижен и, как казалось Нине, занимал много места во рту.

Она хотела сказать, что ей больно, что ей ничего не надо, кроме как лежать и не двигаться, но, пересилив боль, она с трудом проглотила жидкость и закрыла глаза. Остро и мучительно ныли раны на теле. И, как бывает во сне, когда хочешь очнуться от кошмаров, Нина старалась припомнить, что было с ней и где она сейчас находится.

С усилием открыв глаза, она увидела на потолке переливающуюся люстру с длинными подвесками. Сквозь грань хрусталя вспыхивали красноватые иглы закатных лучей весеннего солнца.

— Тяжелых много, — говорил седой мужчина в белом халате.

Это был польский врач только вчера освобожденного местечка. А этот комфортабельный госпиталь с шелковыми обоями, с хрустальными люстрами когда-то был усадьбой польского пана Вишневского. С приходом немцев пан был убит, усадьбу себе присвоил немец Прейфер, владелец кондитерской фабрики. Но потом спасавшему свою жизнь Прейферу пришлось бросить все богатство.

Русские танки пришли в местечко совсем не с той стороны, откуда их ждали…

Отступая, немцы расстреливали своих рабынь — русских пленниц.

После ухода немцев польские крестьяне перенесли раненых в усадьбу.

— Тяжелых очень много, — повторил врач, обращаясь к майору Румянцеву, который первым ворвался в местечко, первым увидел трагедию русских невольниц, — на груди убитых и раненных девушек ляписом были выжжены номера.

— Будем лечить, — скупо роняя слова, говорил сухопарый доктор.

Нина равнодушно всматривалась в докторов, в майора, прислушиваясь к их приглушенному говору.

На разрисованном потолке, переливаясь в хрустальных подвесках люстры, догорали последние вспышки вечерней зари.

Все казалось сном. Ей много раз снилось на чужбине и жаркое солнце родины, и закатные лучи на реке…

Она приподнялась на локтях: розоватые сумерки весеннего вечера глядели в окна большого особняка.

Нина увидела на форменной фуражке майора пятиконечную красноармейскую звезду… Улыбнулась, не сводя с майора глаз… Затем осторожно опустилась на подушку, закрыла глаза и вспомнила все…

***

Из чайника капал кипяток. Горячая капля воды, кругло-прозрачная, цепляясь за кончик горлышка, пугливо дрожа, падала на грязный притоптанный снег.

В посиневшем морозном воздухе висел сухой цокот кованых сапог и лающий окрик немецких часовых. Капли из чайника падали горячей сверлящей иглой, просачиваясь в снег, обнажая под ним черный кружочек земли. Пар застывал на лету. Кутаясь в шерстяные шарфы, в одеяла, в женские платки, немецкие солдаты торопливо бежали к эшелону.

Офицер-гестаповец в черной шинели деловито прошел по перрону, коротким тупым ножом он постукивал в наглухо закрытые товарные вагоны, нумеруя их.

На станции Ростов немцы проверяли живой груз, отправляемый в Германию. Тысячи девушек: из Ставрополя, Кисловодска, Осетии, Кабарды были согнаны и замурованы в эти ящики смерти.

Семьдесят вагонов мутной длинной шеренгой стояли на первом пути, готовые к отправке. Офицер прошел мимо часового, злобно толкнул дымящийся чайник с кипятком, и капли торопливо закапали на землю, будто старались пробиться сквозь снег к родной земле, разжечь ее и остаться на ней…

А за дверью товарного вагона, в битком набитом ящике, висела затхлая темнота.

Сквозь трещину в двери, в узенький просвет, пленницы хотели разглядеть перрон. Ногтями они старались расширить щелку, посмотреть и запомнить родное небо, запомнить цвет и запах родной земли.

Прижавшись друг к другу, девушки молчали. Вагон вздрагивал, доносились свистки с перрона. Нина, вплотную прижавшись к трещине, тоже старалась разглядеть перрон, но перед ее глазами торчал стальной штык винтовки и плоский щетинистый подбородок немецкого часового.

Черный кружочек земли, прожженный горячей каплей воды, вдруг попался Нине на глаза, она вгляделась в него и заплакала, горько причитая.

— …Ох, девушки, остаться бы на этом маленьком кусочке земли, остаться бы на ней, но только на родной земле.

Она громко плакала, заплакали и другие. А дымящиеся капли с наклоненного горлышка чайника все падали на снег, прожигая его.

— Плачьте, девушки, плачьте!.. Падайте, слезы девичьи, — продолжала она голосить, — растопите, разожгите землю мою, разнесите по земле моей скорбь нашу, муки наши!.. Росой печали и ненависти просочитесь в грудь земли моей. Железными ростками гнева и мести взойдите на земле моей…

— Плачьте, девушки, плачьте!

— Железными молотками в черные ящики смерти замурована юность наша…

— Пусть росой кровавой падут наши слезы на землю немецкую.

— Пылающими кострами пусть разольются для них реки наши.

— В металл расплавленный пусть превратятся для них горы наши, леса и степи наши…

Вагон вздрогнул, сделал несколько рывков вперед, назад. Раздались свистки, цокот сапог, лающий окрик. Наконец состав тронулся.

— Не плачьте, девушки, не надо, — обратилась Нина к подругам, — нельзя нам плакать, совсем пропадем, если будем плакать.

Она старалась найти особенные, какие-нибудь внушительно нужные слова, но, не умея их найти, попросила вторично:

— Не плачьте… Не надо. Жалко мне и вас и себя. Нас освободят, вот увидите, освободят…

Дрожал вагон. Казалось, он кружит на одном месте. Не стало ни времени, ни пространства, ни тьмы, ни света. Был только заволоченный серой мутью ящик-вагон, да вповалку лежащие пленницы.

Страшная печать рабства, тоскливая обреченность лежали на серых, измученных лицах невольниц. Когда-то это были люди со своими радостями и мечтами.

В мутной тьме вагона, под мерный рокот колес, полузабывшись, Нина грезила…

Летом 1941 г. перед окончанием десятилетки она написала в анкете:

«Хочу закончить Московский архитектурный институт. Строить красивые дома; от ущелья к ущелью протянуть висячие ажурные мосты; в горах над алмазными рудниками построить сверкающие санатории, просторные школы…»

— Романтик ты, Нина, но инженер-романтик — это хорошо, — ласково улыбаясь, сказал ей тогда классный руководитель, пожелав стать архитектором.

Вагон толкнуло вперед, назад; свистки, остановка. Сладкое видение исчезло. Не было ни учителя, ни школы, и она вспомнила осень 1941 г.

Оборонительные сооружения под Моздоком, куда добровольно пришли сотни девушек, чтобы киркой и лопатой помочь той борьбе, которую вела родина в небывалом напряжении сил.

Потом… Немцы… Гестапо… И вот она, комсомолка Нина, замурованная в товарном вагоне, едет навстречу рабству, в лучшем случае — смерти.

***

В городе Кракове, на границе, пленниц выгрузили на перрон.

Чужой холодный город принял невольниц на мокрые мостовые. Был конец февраля. Черные тучи низко висели над городом, сочась ленивым мелким дождем.

Разжиженный снег чавкал под ногами. Капало с крыш. На улицах было пустынно и зловеще тихо.

Серо, тускло, сиротливо глядел город разрушенными крышами и пробитыми насквозь стенами. Нина шла в средних шеренгах. После мутной одури вагона она жадно вдыхала мокрый запах талого снега. У нее кружилась голова, дрожали ноги.

У огромного кирпичного здания шеренгу остановили и отдельными партиями, человек по десять, пленниц загоняли в узкую дверь подвального помещения.

Когда очередь войти в эту дверь дошла до Нины, ее вдруг охватил безумный животный страх, она закричала и отскочила в сторону. Конвойный ударил ее прикладом по спине… Очнулась она от прикосновения чего-то холодного, металлического то к вискам, то к шее.

В подвальном здании, в полумраке, у стола, заваленного папками, бумагами, склянками, сидели три гестаповца-офицера. На рукавах их черных форменных костюмов белела свастика. Поодаль от стола с большими ножницами — пятеро солдат.

Девушки с улицы прямо попадали к ним в руки. Стальными большими ножницами их стригли, как стригут баранов.

Золотистые, как лучи, косы казачек; иссиня-черные, как августовские ночи на юге, — косы осетинок; матово-пепельные, как весенние сумерки, — косы русских девушек; темно-коричневые, как земля Украины, — косы украинок.

Назад Дальше