Голубое молчание - Максимов Сергей Васильевич 5 стр.


— Господи, барышня, хоть вы его вразумите. Ведь погибает человек, — говорила добрая старушка, — меня он не слушает совсем. К вам, вроде, внимательнее… Ни до чего дотронуться не дает. Тронешь — кричит. В прошлый раз вы с Глебом Николаевичем сидите, а у него коленка разорвана на штанах и кальсоны видны… Уж так неловко. Вы ушли, говорю: «Сними штаны, зачиню». Закричал. Ночью-то всё шебуршился, вставал, почитай, раз пять, свет зажигал и сидел перед своей мазней, покарай ее Господи. А с рассветом забылся, я и починила штаны. Ведь вот уж до чего дошел. Жалко всё ж, человек-то хороший, золотая душа…

Она всхлипывала и утирала глаза концом передника.

Заходил и Николай Петрович. Курил, просил показать картину. Но Илья категорически отказывался.

Иногда он все-таки «отдыхал». Садился на трамвай и летел к Ариадне, тащил ее к себе и писал с нее этюды маслом.

Однажды, когда Ариадна, простояв три часа обнаженная в холодной комнате Ильи, собиралась уже взбунтоваться, в дверь кто-то постучался.

Илья сердито бросил кисть и пошел открывать. Ариадна, воспользовавшись этим, юркнула за ширму и стала быстро одеваться.

— Никаких денег не надо за такую каторгу… — ворчала она.

— Кто там? — раздраженно спросил Илья.

— «Горе горькое по свету шляется и на вас невзначай набрело», — ответил исковерканными некрасовскими стихами Горечка.

— Чорт бы тебя побрал… — проворчал Илья, открывая дверь. — Чего шляешься?

Горечка суетливо вошел, сбросил на диван пальто, кепку и, растирая ладонями замерзшие уши, ответил:

— Новость принес.

От него сильно пахло водкой.

— Стихи или то, что ты опять пьян? — мрачно спросил Илья.

— На сей раз не угадал. То есть, вообще угадал: я и пьян и стихи новые написал, даже напечатал и деньги успел оставить в пивной на Остоженке, но в частности — нет. Я был у Митьки Бубенцова и видел его новое творение, которое он готовит к выставке.

— Ну и что? — равнодушно спросил Илья, подходя к мольберту и берясь за кисть. — Ариаднушка, ты где же?

Ариадна вышла из-за ширмы, на ходу застегивая на груди кнопки кофточки.

— Хватит на сегодня, Илюша. Устала очень. В институте перед юнцами четыре часа отстояла, да у тебя три. Не могу больше. Да уж и темнеет. Писать плохо.

— Ну, ладно, иди, иди… Денег у меня сейчас нет… В долг поверишь?

— Конечно.

Она подошла к нему, поцеловала в наморщенный лоб, накинула шубку и, махнув им обоим рукой в перчатке, выбежала из комнаты.

— Видно досталось девке, — качнув ей вслед белесыми вихрами, рассмеялся Горечка. — Да, так вот: стоит, понимаешь, Сталин возле беседки с колоннами в Нескучном саду… осенние листья… Гранит набережной, розовый от лучей восходящего или заходящего солнца… я чередом не понял. Сталин улыбается. Усы черные-расчерные… Деревья розовые и вообще всё розовое. Чепуха страшная… Но — размеры! Монумент, а не картина! Два метра на три. И подвигается она чудовищными темпами: по полквадратного метра в день. При мне за час работы Бубенцов четверть метра отхватил. Вот это я понимаю. Не то, что ты свою — месишь, месишь…

— Итальянцы два года известку месили для перекрытий храма Святого Петра, — смеясь, сказал Илья.

— Это еще не доказано, — возразил Горечка. — А если даже и месили, то тогда время другое было, можно было месить. Ни соцсоревнований, ни планов, ни стахановских методов… А теперь, брат — темпы, темпы и темпы…

— Только не в искусстве.

— А будешь жить без темпов, всегда голодный сидеть будешь. Ел ли что? Небось с утра в животе урчит? На-ко, я тебе от Наташи подарок принес.

И достал из кармана пальто завернутые в газету бутерброды.

VI

Вечером приехала Маша. Горечки уже не было. Илья лежал на диване, накрывшись пальто, и курил, закрыв глаза. Было холодно.

На стук Маши — парадная дверь была отперта и она вошла без звонка — он, думая, что это кто-нибудь из квартирных соседей, не подымаясь, крикнул:

— Войдите.

Она вошла и остановилась у двери.

Илья приоткрыл один глаз и быстро вскочил, сбрасывая пальто.

— Простите, пожалуйста, я думал… так… соседи. Проходите.

Он помог ей раздеться. Когда вешал ее шубку на единственный гвоздь, торчавший в косяке, то гвоздь выдернулся и шубка упала. Это привело его в смущение, и он стоял растерянно, не зная, куда положить шубку.

Улыбнувшись, Маша посоветовала:

— А вы попросту на диван положите.

Илья положил шубку и подставил ей стул.

Маша села и, скосив глаза, незаметно и быстро

оглядела комнату. Всегда, когда она приходила, то чего-нибудь не хватало из вещей или обстановки. Теперь исчез буфет. «И его продал» — с горечью подумала она. Гравюр тоже стало меньше. На полу валялись какие-то бумаги, обрывки газет, кисти…

— Где же буфет? — тихо спросила она.

— Понимаете… стар стал… уж очень неприличный вид у него, — растерялся Илья, — ну и вытащили в сарай… Надо будет новый… тово…

— Ах, Илья Кириллыч, — вздохнула Маша, не поднимая глаз, — можно преклоняться перед вами, а еще больше ругать вас надо. Посмотрите, на кого вы похожи.

Она быстро вскочила, подбежала к письменному столу, взяла маленькое, надтреснутое зеркальце и поднесла его к лицу Ильи.

— Смотрите!

— Не хочу, — крутил головой Илья.

— Нет, нет, смотрите!

Он искоса взглянул и сейчас же отвел руку Маши с зеркалом.

— Да… — уныло протянул он. — Физиономия препротивная. Квазимодо.

— Не Квазимодо, а умирающий Себастьян. Что толку будет в том, что картину вы выставите, а потом в гроб сляжете?

Илья изумленно глядел на нее. Такой он видел ее впервые.

Она стояла перед ним, глубоко дыша; черная кофточка на ее груди мерно приподнималась и опускалась. Светлые глаза на веснущатом личике беспокойно бегали по растрепанной фигуре Ильи. Где-то наверху гремел рояль, — играли прелюд Шопена.

Несколько секунд они молчали.

— «И, внимая Шопену, полюбил ее паж», — рассмеялся вдруг Илья, звонко, раскатисто, как он уже давно не смеялся. — Господи, да что же я, балда, позабыл. Митрофановна! Вы еще не спите? — подбежав к двери, крикнул он.

— Не надо, не зовите ее, — остановила его Маша. — Что вы хотите делать?

— Как что? Чай вскипятить.

— Мы можем это сделать и сами.

Илья остановился в нерешительности.

— Да, конечно. Но вопрос в том, что я не знаю, где что лежит. Примус, кажется, на кухне. Я сейчас посмотрю. Минутку.

Он стремглав выбежал, на ходу застегивая ворот грязной рубашки. Маша принялась разыскивать посуду. На углу письменного стола она нашла чашку с отбитой ручкой. В чашке был вчерашний недопитый чай. На стуле, возле мольберта — два блюдечка, на одном из них липким пятном растеклась масляная краска.

На кухне зашумел примус. Слышно было, как Илья долго ругался, чего-то не находя.

Через полчаса они сидели за письменным столом и пили чай. Кроме нескольких кусочков пиленого сахару и черствого хлеба, на столе ничего не было.

— Извините, Машенька, что так скромно. Но, понимаете, всё социалистический реализм сожрал… — шутил Илья, отхлебывая из стакана горячий чай.

— Смотрите, как бы он и вас за одно не изволил скушать, — сказала Маша, щуря один глаз и звонко откусывая сахар. — Показали бы картину хоть на секунду, Илья Кириллыч, — попросила она, переводя глаза на картину. — А? Что вам стоит? Ну, пожалуйста.

— Нет, не могу, Маша, — вздохнул он.

— Ну, а если я вас очень, очень попрошу, — не унималась она. — Всё равно не покажете?

Она нагнулась и искала его глаза. Он смотрел на стакан чая. Помолчав, решительно ответил:

— Не могу…

— Ну, расскажите хотя бы о ней…

Илья со стуком поставил стакан на блюдце, наморщил лоб и, взяв руку Маши, внимательно посмотрел ей в глаза.

— Хотите знать идею?

— Да.

— Но вы даете слово, что будете знать только вы?

— Да.

— Так, вот, Маша, слушайте. Наша эпоха — это совершенно своеобразная эпоха: эпоха слез, горя и крови… Большевизм, — он прямо посмотрел ей в лицо, — большевизм, безусловно, чудовищное явление, перед которым бледнеют времена Нерона и средневековья и который напоминает того получеловека-полубыка Минотавра на Крите, пожиравшего людей, о котором вспоминал в кабаке Бубенцов. Такая эпоха не может пройти бесследно в искусстве, не оставив по себе памятников. Конечно, это будут не творения Лентуловых, Ряжских и Богородских, а творения каких-то иных сил, сил, крови и пота миллионов русских людей, погибших в пасти Минотавра-большевизма. В этих сумерках человечества современный художник должен же, наконец, разобраться… Содержание должно быть сгустком крови, ну а форма… а форму надо найти…

Илья замолчал. Округленные голубые глаза, растрепанные волосы, нервные движения пальцев делали его похожим на помешанного.

— И вот, — продолжал Илья глухо, отхлебнув глоток простывшего чая, — я решил попробовать… разобраться…

— А средства? — тихо спросила Маша.

— Средства? Я еще сам не знаю, каковы они… Только не то, что лежит в основе творчества Бубенцова… Я иду от жизни, от правды.

… В окно бил мелкий, звенящий снег. Где-то уныло скрипели на поворотах трамваи. Прогудел далекий паровозный гудок.

Маша, не отрываясь, смотрела на белые простыни занавешенной картины. Казалось, там вся ее, Кремнева, Глеба, отца — всех их жизнь, прошлая, будущая и настоящая.

— Илья, какой вы… странный… — тихо сказала она, улыбнувшись.

VII

В большой и светлой мастерской Дмитрия Бубенцова было тихо. Четко отсчитывали ритм жизни красивые стенные часы. В глянец паркета, извиваясь, убегали короткие и пухлые, как пальцы хозяина, отражения дубовых ножек кресел. Всё было стильно; даже — рамы множества картин, и хороших и плохих. Плохие принадлежали кисти Бубенцова. Всегда с каким-то нечетким рисунком, лживой перспективой, ярким, до боли в глазах, колоритом картин, сделанных наспех.

Бубенцов, распустив бархатную рубашку, под воротником которой качался огромный бант из шелковой ленты, расставив ноги, стоял, нагнув голову и держа в правой руке толстую кисть, перед огромным полотном почти законченной картины «Сталин в парке Культуры и Отдыха» и, манерно щурясь, говорил громким, слегка охрипшим голосом Глебу Денжину:

— Наша новая, широкая программа включает много различных методов, которые у нас есть и которые мы, безусловно, вскоре приобретем. Так говорил покойник Луначарский. И он прав. Мы приобретем их скоро.

Глеб Денжин сидел, откинувшись в широком и низком кресле с ручками, завивавшимися в резные львиные головы, и курил, сильно затягиваясь. Напыщенность, важность, с которыми Бубенцов излагал свои и чужие мысли, раздражали его, и он жалел, что приехал. Но его очень интересовала работа Бубенцова. Он видел, что это настоящая, кристальной воды халтура. Сталин писался с фотографии, разбитой на мелкие клетки. Этого даже не скрывал и сам художник. Фото находилось в левой руке Бубенцова, державшей палитру.

— Наше искусство не может быть ни чем иным, как силой, оказывающей огромное влияние на общий ход борьбы и строительства. Отсюда и наш реализм должен быть исключительно динамичным… Об этом говорит в своей статье…

Глеб, скрипнув зубами, перебил его:

— И ты считаешь, что твое искусство именно такое?

— Не совсем, но приближается.

— Ты очень самонадеян.

— Как угодно. И не только я нахожу стиль эпохи… Есть еще Младенцев, Сирин, Прэвс… Вспомни его «Сбор винограда» или «Красный обоз».

— Ну и что ж? Хороши? — иронически спросил Глеб.

— Да, безусловно.

— Фальшивы, Дмитрий! — закричал, не выдержав Денжин и, вскочив с кресла, заходил по паркету. — Фальшивы от начала до конца! Только бездушные схемы. Ни жизни, ни правды! Вот, к примеру, эти твои «Девочки».

Он показал на большую картину, висевшую над софой, покрытой ковром. Картина изображала группу девочек-подростков, сбившихся в кучу под цветущей яблоней. В глаза били красные, желтые и зелено- фиолетовые цвета.

— Что это такое? Разве это — искусство? — продолжал Денжин. — Это дурман!… Своеобразная порнография — если хочешь знать…

— А ты иди к дьяволу со своими мастерами прошлых столетий и тысячелетий… Со всем этим сюсюкающим старьем, — рассердился Бубенцов, снова поворачиваясь к картине. — Тоже мне: раскудахтался. Мы — искусство будущего и настоящего… А ты, ну что ты создал хорошего? Твоя «Пыль» действительно засоряет глаза зрителей и выставку… Люди отворачиваются.

— Я меньше всего говорю о себе. Я плохой художник, я всегда это говорил. Но, может быть, и я создал бы что-нибудь хорошее, если бы…

— Что?

— Если бы не Бубенцовы.

Отбросив кисть, Бубенцов неискренно расхохотался.

— Ха-ха-ха… Бубенцовы!… Бубенцовы мешают, видите ли, настоящему, чи-сто-му искусству! Ха-ха- ха… — и вдруг стал серьезным.

— Это как же прикажешь понимать?

— А как хочешь, — пожав плечами, спокойно ответил Денжин. — По-моему всё ясно. Ну, прощай. Мне надо идти.

— До свиданья. Только ты зря так резко обидел меня…

— Не надо, Дмитрий, судить о том, чего не понимаешь. Прощай.

Он вышел.

Секунду Бубенцов смотрел ему вслед, потом, тряхнув головой, снова взялся за кисть. Работа подходила к концу. Оставался неоконченным маленький уголок гранитного камня у ног Сталина.

Почти сразу же после ухода Денжина вбежала запыхавшаяся Ариадна.

— Ты с Денжиным не встретилась? — спросил Бубенцов, целуя ее в губы.

— Встретилась. Что-то мрачный очень. Вы не поссорились?

— Дурак он и больше ничего.

Ариадна засмеялась и положила руки на плечи Бубенцову.

— Митя, я тебе новость хорошую принесла.

— Какую?

— Твоя картина «Доклад Молотова на 16-м съезде» куплена клубом имени Андреева. Можешь получить десять тысяч сегодня или завтра, я уже справлялась.

Дмитрий радостно хлопнул себя по коленам.

— Тю! Вот это новость!

— Митя, тебе пора скоро свою машину покупать. Уже неудобно… Крупный художник… Смотри на писателей: у всех свои машины, как буржуи… — она прижалась к нему, поправляя тонкими пальцами бант на его шее.

— Лиса-а… — протянул Бубенцов и потрепал ее по щеке.

— Пишем этюд? — отскочив, весело спросила Ариадна.

— Пишем.

Она забежала за ширму и стала шумно раздеваться.

Бубенцов подумал и тоже прошел за ширму.

VIII

Наступил апрель. На тротуарах и мостовой снега уже не было. Кое-где во дворах он еще лежал, но жалкий, прибитый жарким солнцем, распуская грязные слезы-ручьи по сырой, пахучей земле. Звонко чирикали воробьи, быстрые, юркие, всегда чем-то занятые и торопящиеся, как заправские москвичи. На тополях наливались почки, зацвела верба.

Илья шел Девичьим полем, вдыхая пряный, весенний воздух. Он давно не выходил на улицу и теперь у него легко и приятно кружилась голова. Это напомнило ему состояние, когда он, еще мальчиком, после скарлатины, впервые, также весной, вышел на воздух. То же головокружение, то же ощущение радости жизни.

Сегодня утром он сделал последний мазок на своей картине. Закончен двухлетний труд.

Через полмесяца, на весенней выставке картина будет выставлена.

… По голубому, как река, небу медленно плыли облака. Перекликались синицы в кустах боярышника за чугунной решёткой забора. Под ногами хлюпала вода.

Весна… Весна…

— Илюша!

Он обернулся и увидел догонявшую его Машу. Она была в легкой до колен серой юбке, весенней короткой жакетке и в фетровом простеньком берете, из-под которого выбивались кудряшки черных волос. На похудевшем личике заметно усилились веснушки и двумя прозрачными озерками светились голубые глаза. Сочные, отвернутые губы маленького рта раскраснелись и слегка обветрились. Еще сильнее, чем зимой, от нее веяло свежестью и чистотой.

— Машенька! — искренне обрадовался Илья. — Вот хорошо, что мы встретились.

Она подала ему руку, радостно поблескивая голубыми глазами и смотря на него снизу вверх.

— И я рада! — сообщила она.

— Ну и хорошо. — Илья взял ее под руку. — Вы далеко?

— Нет, к монастырю, к подруге на минуту. Как вы это время жили?

— Как я жил? — переспросил Илья, прижимая теснее ее локоть. — Чудно, Машенька. Подходил к финишу и поэтому ни черта не соображал и не видел. Митрофановна говорит — совсем извелась со мной. Но зато теперь отдых. И, пожалуй, надолго.

— Вот это я одобряю! Скажите, Илюша, — она беспокойно заглянула ему в лицо, — только прямо и честно: картина вас удовлетворяет?

— Никогда еще в жизни ни одна моя вещь не удовлетворяла меня.

— А эта?

— Пожалуй, тоже — нет.

Назад Дальше