Голубое молчание - Максимов Сергей Васильевич 6 стр.


— Ага, ага! — засмеялась Маша. — Это хорошо! Если у вас «пожалуй», значит ваша вещь, спорю, не плохая. Я рада.

— Не спорьте, Маша. Боюсь, что можете проспорить.

— Не хочу проспорить, не могу проспорить… я вас уже знаю, — тихо добавила она.

— И я вас.

Весна катилась ручьями, шумела детворой, пахла набухающими почками, текла радостной и пьяной волной любви по крепко прижатым друг к другу рукам, и сердца бились одним ритмом, горячим ритмом любви.

Он расстался с Машей возле Пироговской больницы, условившись встретиться вечером.

IX

Илья усердно начищал ботинки. Кто-то робко позвонил. С ботинком в руке Илья пошел открывать.

Это был Горечка Матвеев, как всегда, вполпьяна.

— Прости, Илюша, я брат, того… на минутку.

— Проходи, проходи… а галоши где?

— Тово… забыл дома.

— Пропил? — сурово спросил Кремнев. — Ноги вытри…

— Обязательно, обязательно… — согласился Горечка, усердно шаркая грязными подметками о половик.

— Пропил, галоши-то, говорю? — повторил Илья.

— Н-нет… зачем же. За-был… дома… Я войду, Илья.

— Входи, входи.

Они вошли в комнату. Горечка уселся на диван, вытащил махорку и стал скручивать цыгарку.

— Погоди, — остановил его Илья. — У меня, брат, сегодня отличные папиросы. — На-ка!

Он достал из кармана нераспечатанную пачку «Беломорканала» и протянул Горечке. Точно священнодействуя, Горечка осторожно открыл ее, вытащил толстую папиросу и аккуратно закрыл отвернутый кончик обертки.

— Возьми себе. У меня еще есть одна в другом кармане. Возьми, — предложил Илья.

Горечка сунул пачку куда-то за пазуху.

Натягивая свежие носки, Илья неторопливо спросил:

— В третий раз интересуюсь: галоши пропил?

Вздохнув, Горечка тихо ответил:

— Пропил…

— Когда?

— Вчера…

— Зачем же ты?…

— С утра, опохмелялся.

— Подметки на башмаках целы? Покажи-ка!

Подметки оказались вдребезги разбитыми, а из

левого ботинка большой палец наполовину высовывался. Носков не было: ноги завертывались Горечкой в тряпку.

— Леший тебя возьми! — рассердился Илья, — сдохнуть хочешь? Митрофановна! — крикнул он в комнату старушки. — Идите-ка сюда!

— Что еще?

— Смотрите-ка, как Горе по свету ходит… И не боится ничего. Нет, нет, дружок, показывай, показывай… Нечего! — настаивал Илья.

— Батюшки-светы! — всплеснула руками старушка. — Один другого чище! Один без шапки уйдет на улицу, лишь бы кисточка в руках была, другой голыми ногами по вешним лужам шатается.

— Митрофановна! Дайте ему, пожалуйста, мои старые ботинки, они где-то за сундуком валяются… Не стоило бы, ну да ладно… И носки мои отдайте… коричневые.

— Покажи картину… — робко попросил Горечка.

— Нельзя. Ты что-нибудь напечатал новое?

— Нет… — упавшим голосом ответил Матвеев. — Написал много, хорошо, да ни черта не принимают. Идеологически, говорят, не выдержано. А я ответил, что никогда хвалебных дифирамбов писать не буду… Ну, поссорились с редактором. У вас, говорит, упаднические стихи, а нам нужны такие, чтобы созвучны были эпохе, созвучны нашему бурному социалистическому строительству… Да, поругались крепко. Я ушел.

— Какие же ты стихи принес ему?

Горечка достал из кармана пиджака ученическую синюю тетрадь, вынул из нее листочек и подал Илье.

Илья взял листок и подошел к свету. «Сон» — прочел он название стихотворения.

Чуть колышется тополь,
Майским шелком звеня,
Тебе снится Акрополь —
Колыбель афинян.
Солнцем залиты камни.
Горд и тих Парфенон.
Веет сказочно-давним
От суровых колонн.
В каждой строчке триглифа,
На узорах меча —
Слово древнего мифа
И столетий печать.
И под куполом синим
Мир так чист и хорош.
К храму Ники-богини
Ты тихонько идешь…
Мир чудесный, забытый
Лег под синюю ширь…
На горячие плиты
Пали капли души…

Кремнев сложил листочек и вернул Горечке.

Стихи ему понравились. Он всегда верил в то, что Горечка способный и, пожалуй, талантливый человек.

— Хорошие, Горя, стихи. Молодец! — одобрил Илья. — Плюй на редакторов! Все они сволочи. Ты вот что: хорошие стихи пиши для себя, а плохие, так чтоб, знаешь, со Сталиным, да с красным знаменем… по фунту за полчаса наляпай и — хлоп под псевдонимом в редакцию. Все-таки зарабатывать надо, чем-то жить надо…

— Ни за что! — воскликнул Горечка. — Как тебе не стыдно, Илья! Меня учишь, а сам небось всё попродал, а на халтуру не разменялся… А почему же я должен? Почему?

Он вскочил. В белесых глазах его сверкали слезы.

— Ну ладно, ладно. Ты прав. Извини. Размениваться никому не следует. Только чем ты жить будешь?

— Это мое дело! — сердито ответил Горечка и снова сел. — Камни грузить буду.

— Комплекции нет у тебя нужной.

— Ну, чорт возьми, пивом же я сумею торговать?

— А вот это дело! — смеясь, согласился Илья. — Ну, извини, Горе, мне идти надо.

— Куда?

— К Денжиным. Пойдем со мной?

— Нет, Илья, не пойду… Я уж, знаешь, в приличных домах совсем… того… давно не бываю… Стыдно, знаешь… Да и духом я что-то пал.

— Чепуха, идем! — упрашивал Кремнев.

Ему в самом деле хотелось забрать Горечку с собой, хотелось по двум причинам: во-первых, рассеять мрачное настроение поэта, а во-вторых, удержать его от того, чтобы к ночи Горечка не напился. Но Горечка категорически отказался.

У трамвайной остановки Горечка нерешительно попросил:

— Илья… если можешь… дай три рубля. Понимаешь… надо обязательно… долг…

— Понимаю… — улыбнулся Илья, доставая деньги. — Смотри, больше четвертинки не пей.

— Н-нет, конечно.

Шаркая по асфальту старыми ботинками Ильи, согнувшись, Горечка пропал в темноте переулка.

X

Маша давно ждала Илью, сама открыла ему дверь. Илья вдруг подумал, что, собственно, хорошо было бы совсем не заходить к Денжиным, а просто пригласить Машу прогуляться. Быть только вдвоем весь вечер — что может быть лучше!

— Машенька, стоит ли мне заходить к вам? Мне очень хочется с вами вдвоем куда-нибудь сходить погулять… Такой вечер! Идемте, а? Маша?

Зайти к Денжиным все-таки пришлось, но через десять минут они уже шагали по Остоженке к Крымской площади.

— Куда же пойдем?

— Куда? Вот это вопрос! — рассмеялся Илья. — А куда бы вы хотели?

— Мне всё равно.

— Знаете что? Пойдемте к Хамовникам в домик Льва Толстого. Я туда часто хожу, там хорошо.

— Да, но, наверно, музей уже закрыт… поздно.

— Это ничего. Мы побродим по саду. Идет?

— Согласна.

Если бы он предложил поехать на Воробьевы Горы или в Стрешнево, или на Ваганьковское кладбище, то всё равно Маша согласилась бы; сегодня она решила очень серьезно говорить с Ильей о вещи, сильно ее волновавшей, вещи, которая часто заставляла ее просыпаться ночами и подолгу лежать с открытыми глазами.

… Тихо догорал одноцветный весенний заход, окрашивая киноварью дома, деревья, небо…

Они шли по утоптанной и уже просохшей дорожке Толстовского сада среди огромных столетних кленов и тополей. Густо плыл в воздухе характерный весенний запах — запах сырых прошлогодних листьев.

— Вот в этой беседке, — проговорил Илья, показывая на маленькую, простую беседку возле дома, — в этой беседке Львом Николаевичем было написано много глав из «Воскресенья». Зайдем, Маша, и посидим в ней. Ведь вы подумайте: вот здесь, за этим самым круглым столиком сидел наш русский гигант и писал! Как много должен знать интересного этот столик…

Маша слушала рассеянно.

— После завтра, Маша, мои «Сумерки» уезжают в Музей Изящных Искусств.

Они сели за столик на полукруглую скамью.

— Она называется «Сумерки»? — отвернувшись, тихо спросила Маша.

— Да.

Помолчали.

— Илюша… — негромко позвала Маша.

— Да?

— Илюша, вы… простите, вы уверены в успехе ваших «Сумерек»? Уверены, что она закончена и, главное, написана, написана… как хороший художник должен писать?… Нет, не то… Я очень это излагаю примитивно, у меня не хватает слов…

— Я вас понял. Вы боитесь за картину. Вы боитесь, что в своих поисках «стиля эпохи» я залез в чертовщину? Да? Это вы хотите знать? Проще — не дрянь ли с точки зрения обыкновенного смертного моя вещь? Так?

Маша молчала, опустив голову.

— Смею вас заверить, — твердо сказал Илья, — заверить в одном: «Сумерки» будут не хуже любой мазни Бубенцова, Прэвса, Сиротина или Бродского.

— Илья, вы… вы любите меня? — вдруг спросила Маша, откидывая со лба прядь черных волос и повертываясь к Илье.

— Да…

— Сильно?

— Сильно…

— А вы сегодня, сейчас же… во всяком случае до выставки покажете мне картину?

— Нет!

Она приблизилась к нему, сжала пальцами лацканы его пальто. Губы ее подергивались и светлые глаза смотрели негодующим взглядом на спокойное лицо Ильи.

— Поймите, что я прошу не из простого любопытства…

Она сразу как-то обмякла, опустив на колени руки.

— Илюша, я почему-то… боюсь.

Ему очень захотелось поцеловать эти розовые губы и он уже потянулся к ним, но до его слуха, как бы издалека, донеслись слова:

— Слышите: я боюсь!

Секунду он соображал и вдруг понял всё. Розовые губы поплыли куда-то и пропали. Вместо них ярко вырисовалась его картина, каждый мазок, каждый узелок на холсте… Нет! Не может быть! Не может быть!

— Маша… — едва выговорил он.

— Илюша, ради Бога, не сердитесь… Я ведь не знаю… не видела… но — сердце мне говорит…

— Маша!…

— Вы должны показать мне картину! Вы понимаете это? Я — посторонняя, я — трезвая. Вы — под наркозом идеи… Я это заметила. И потому я прошу вас, ради вас же… и меня…

Илья вскочил.

— Н-нет!

Маша тоже встала и, гневно сдвинув тонкие брови, громко бросила:

— Илья!

— Нет! Нет! Маша! Никогда! Пусть, пусть смотрят там ее, в залах… все, все кто хотят… Миллионы пусть смотрят. Для них… им она нужна… До этого — ни один глаз… никогда… И вам не удастся отговорить меня выставить картину… Слышите! Не удастся!… Я… Я… — он захлебывался словами, не подыскивая нужного выражения. — И… оставьте меня… уйдите… Что вы стоите?

Она молча повернулась и бегом бросилась из сада.

Илья долго еще сидел за столиком в беседке, уронив голову на вытянутые руки. Перед ним мелькали обрывки каких-то видений. Вот он на Волге с отцом в лодке удит рыбу; вот Катюша Маслова бежит за поездом, в мягком купе с сигарой в руке сидит улыбающийся и навсегда для нее потерянный Нехлюдов. За Катюшей бежит девочка и кричит: «Платок потеряли, платок потеряли!» Вот Катюша стоит перед судом. Фигуры присяжных постепенно выростают, вытягиваются, их головы упираются в потолок, фигуры сгибаются, упираясь ладонями в стол, покрытый зеленым сукном, на котором четкими белыми буквами написано «Сумерки»… Лицо одного присяжного напоминает лицо Дмитрия Бубенцова.

Накрапывал дождь, монотонно шурша по прошлогодней сморщенной и безжизненной листве.

Смеркалось…

XI

Под юбилейную выставку Наркомпрос предоставил залы второго этажа Музея Изящных Искусств. Античная скульптура была снесена в самые отдаленные залы и расставлена там кое-как, в беспорядке. В одиннадцати комнатах разместилось около семисот экспонатов.

В день открытия выставки Маша проснулась в три часа и не могла больше уснуть. Глеб встал, как и всегда, в девять. Маша нервничала, сердилась на Глеба за его медлительность и под конец совсем некстати, разрыдалась за чаем. Глеб грохнул стулом, вскочил и, демонстративно бросив кусок хлеба на скатерть, отошел к окну. Николай Петрович, гладя дочь по голове, успокаивал ее:

— Ну, будет, будет, Маша. Чего ты? Глупости, дочурка. Не надо. А ты тоже! не устраивай тут цирка, — прикрикнул он на сына. — Ишь, хлебом раскидался, дылда.

— Я не понимаю этих сентиментальностей, папа, — не оборачиваясь, отвечал Глеб.

— Не понимаешь, так нечего дурака валять. Девочка нервничает. А ты вместо того, чтобы… Э, да что с тобой говорить… Хватит, Маша, хватит.

Глеб посмотрел на часы.

— Меня ты, Мария, подгоняла, а теперь тебя ждать приходится. Не приезжать же к шапочному разбору. Собирайся.

Поднимаясь по широкой мраморной лестнице на второй этаж музея, Маша опять заволновалась и теснее прижалась к отцу.

Первый зал был наполовину занят картинами Бродского. Глеб заглянул в каталог: «Сталин и Ворошилов», «Сталин на 16-м партсъезде», «В гостях у Сталина», «Сталин и Мария Демченко», прочел он заглавия наиболее крупных полотен; посмотрел на Машу и расхохотался:

— Старается, подхалим. Наверняка орден получит, — шепнул он ей на ухо, показывая глазами на картины.

Из толпы вынырнул Бубенцов под руку с Ариадной. Он сиял тем сиянием, которое появляется у людей, переживающих или пламенную взаимную любовь, или счастье благополучных родов. Крахмальный воротничек лоснился так же ослепительно, как и его розовые, одутловатые щеки. Толстые губы таяли в непрерывной улыбке.

— Глеб Николаевич! — закричал он еще за пять добрых шагов. — Видел? Здравствуйте, Николай Петрович!

— Моя сестра — Маша. Бубенцов — художник, — неохотно знакомил Глеб.

— Видели? — повторил Бубенцов.

— Что? — невинно спросил Глеб.

— Ну… ну, — смешался Бубенцов, — мою картину, конечно.

— Еще не удостоились этого удовольствия, — насмешливо ответил Глеб. — Еще не дошли до нее…

Маша, заметив сбежавшую улыбку с лица Бубенцова, поторопилась придать беседе другой тон, сердито толкнув брата локтем.

— Скажите, а ваша картина в каком зале? — спросила она.

— В следующем, в следующем, — опять озаряясь сиянием, оживился Бубенцов. — А Илюшкина в третьем… с ней история, — он весело покрутил головой. — Толпа народа, и никто не поймет толком: хороша или плоха. Больше — смеются…

Маша почувствовала почти физическую боль в сердце. Перед глазами поплыли круги, она ухватилась за Глеба.

Расталкивая гудящую толпу, Глеб изменившимся голосом спросил:

— Это перед чьей, я не понял, народ стоит и «больше смеется»? Перед твоей или…

— Да нет! Ты действительно не понял. Перед Плюшкиной! С моей уже два раза фото делали репортеры… А Илюшкина! Вот уж стопроцентный соцреализм… Ха-ха-ха!… Вот моя! Смотрите, смотрите…

Маша ничего не видела кроме распахнутых дверей в зал № 3. Там, за этими людьми, в том зале — судьба Ильи. Как сквозь сон, она слышала слова Глеба, мимоходом говорившего Бубенцову:

— Смотри внимательней, Дмитрий: ведь на твоей картине ежели этот сжатый сталинский кулак разжать, то ладонь окажется вдвое больше лица… Неужели ты не видишь? Где же элементарные пропорции?

— Зато мощь какая в этом кулаке! — восторгался Бубенцов.

— Лучше бы она была в твоей руке, — посоветовал, отходя, Глеб.

— Как ты сказал? — не понял Бубенцов.

Маша тянула дальше и Глеба и отца. Николай

Петрович тяжело дышал и просил:

— Маша, Машенька! Не так быстро…

— Идем скорее, папа, скорее… — молила она. — Глеб, не отставай же!

… Перед большой картиной стояла толпа. Внизу на коричневой, скромной раме блестела медная дощечка с надписью: «Сумерки» — Илья Кремнев. Некоторые зрители стояли, раскрыв рты, другие — прикрывали их пальцами, чтобы не заметили улыбок. Молодой человек высокого роста, с «лейкой» на плече, что-то очень быстро записывал в блокнот, часто взглядывая на картину. Двое юнцов, с красными галстуками на шеях, откровенно смеялись. Старичок, придерживая на носу пенснэ, наклонился к самому холсту и, водя носом, точно внюхиваясь, рассматривал технику письма.

Назад Дальше