А вечером, когда Гавел подал ему со скупыми словами список желающих вступить в чешский союз, Бауэр выслушал его рассеянно и сунул бумагу в карман.
— Мне нужны люди, — устало сказал он вместо ответа.
То, что Бауэр молча спрятал список в карман и заговорил о другом, только повысило в глазах заговорщиков таинственность и важность их отважного начинания. Поэтому Гавел многозначительно ответил:
— Я и таких уже записал, пан взводный. А коли нужен самый что ни на есть надежный — то вот он я!
— Да нет, тут дело другое, — небрежно возразил Бауэр. — Речь о контакте с русскими… не о драках!
Как бы спохватившись, он живо добавил:
— И какой я теперь взводный! Здесь все мы — только то, чем были раньше, что заработали честно. Я всего лишь обыкновенный сельский учитель.
— Что ж, стало быть, — пан учитель! — торжественно воскликнул Гавел.
— Мне повар нужен.
Во всем коровнике сыскался один только повар, венгр. Бауэр брюзгливо расспросил его и, чтоб придать побольше важности делу — и себе самому, — сказал, что еще подумает и сообщит ему свое решение позже.
Зато Бауэр показал разочарованной дружине Гавла рабочую книжечку — он уже начал заводить такие на всех. На этой книжечке красовалась фамилия — Цагашек, — а под нею две рубрики: «Руб. — коп.» Показывая книжку, Бауэр промолвил:
— Это будет для вас.
— Да уж пора бы хоть из-под замка-то выпустить настоящих чехов!
— Попробуй распознай чехов под австрийским тряпьем!
В подкрепление разбуженной им надежды Бауэр с утра приказал Беранеку приготовиться к работе. Сначала Беранек испугался, но вид Бауэра внушил ему вдруг такую уверенность, что, переполнившись ею, сердце будто выскочило у него из груди, и Беранек в молчании последовал за своим сердцем.
Непринужденность, с которой Бауэр вошел в домик Шеметуна, возбудила в Беранеке робкую почтительность к своему взводному.
Шеметун и Елена Павловна еще спали. Беранек по велению Бауэра бесшумно навел порядок в неубранной кухне Елены Павловны, затем — в канцелярии. Почтительно и осторожно, как некий хрупкий предмет, обходил Беранек аккуратно прибранный стол Бауэра.
Потом Беранека отвели в офицерский домик. Один только обер-лейтенант Грдличка был уже на ногах, остальные еще валялись на койках. Помимо обычного утреннего беспорядка в комнате заметен был и беспорядок вчерашнего дня. Бауэр передал Беранека в распоряжение Грдлички, особо подчеркнув, что это лишь временный работник, пока не найдут другого.
Узнав голос Бауэра, офицеры в других комнатах повскакали с постелей, торопясь поздороваться с ним. Вид Беранека поначалу несколько разочаровал их, но все же им интересно было смотреть, как жадно он набросился на работу.
Когда они спрашивали, как его звать, Беранек всякий раз, вытянувшись, отвечал охотно и четко:
— Осмелюсь доложить, Иозеф Беранек!
То один, то другой офицер окликал его:
— Иозеф!
И Беранек сейчас же отзывался по уставу:
— Hier!
Неутомимо кидался он исполнять всякий приказ, он был как бы всюду, и всегда — с полными руками, всегда — с сердцем, полным готовности.
Доктор Мельч протер сонные глаза и рассмеялся хриплым со сна голосом.
— Да ведь это «Барашек», искупающий все грехи! — воскликнул он. — Ну-ка, солдат, покажи свое умение! Башмаки!
Приняв потом двумя белыми пальцами начищенные ботинки из усердных рук Беранека, Мельч поднял их к свету, дунул красными мясистыми губами на сверкающую кожу и произнес:
— Хорошо! Хорошо!
А Беранек, ободренный похвалой, с решительным и гордым видом опустился перед Мельчем на колени и бережно натянул на него и зашнуровал ботинки. Мельч, пока его обували, блаженно зевал, как заспавшийся ребенок. Потом он начал мыться и одеваться, и Беранек услужливо подавал ему и принимал от него все то, что было нужно при совершении туалета.
Когда был застегнут последний крючок жесткого ворота, Мельч пригладил плотно облегавший его суконный мундир, вычищенный Беранеком, и воскликнул:
— Tauglich [113], Иозеф!
Беранек от радости зарумянился, как невеста.
— Ну как, Беранек, хотите быть нашим денщиком? — спрашивали его.
— Сумею ли?..
— Посмотрим, — сказал Грдличка, решив испытать его под личным присмотром.
Приказав Беранеку следовать за собой, он велел ему вынести самовар, показал, как наливать в него воду и как его разжигать. Потом он следил, как Беранек убирает беспорядочно разбросанные постели, после чего отвел его в пустую кухню, куда выносили грязную посуду; кроме нее, там был только мешок древесного угля да большая лохань с водой.
Благодарность переполняла Беранека; в конце концов молчание начало тяготить его, как некий грех, и он спросил наудачу:
— А где, осмелюсь спросить, пан лейтенант Томан?
— Не знаю, Беранек, не знаю…
Грдличка походил около Беранека и вдруг излишне громко осведомился:
— А что, Иозеф, стряпать умеете?
— Не умею, простите, — честно сознался тот, хотя тотчас понял, что сделал ошибку.
— Н-да, жаль; а нам нужен повар. Там у вас никто не умеет?
— Из наших, по-моему, никто. Есть один мадьяр…
Беранек закончил работу с поникшей душою и, чувствуя себя виноватым, явился к Грдличке. Обер-лейтенант был на веранде. Лучи утреннего солнца, пробиваясь сквозь листья ракитника, играли на блестящих боках самовара и в прозрачных струйках табачного дыма.
Господам офицерам Беранек был больше не нужен. Он мог идти. Да пусть передаст господину учителю, чтоб послал им этого мадьяра и сам приходил бы откушать венгерский гуляш.
Вот и все. Итак, — Беранек чувствовал это упавшим сердцем, — испытания он не выдержал.
Зато Елена Павловна, восхищенная тем, как Беранек убрал ее кухню, решила, что он должен теперь приготовить для нее баню. И Беранека отдали под начало шеметуновскому денщику Ивану. Иван же велел ему носить дрова из поленницы за стеной винокуренного завода к бане, стоявшей позади двора. Беранек натаскал дров, натаскал и воды в бочки и, в довершение всего, растопил под надзором Ивана большую кирпичную печь.
Но и это не насытило голодные руки Беранека. И когда Елена Павловна ушла в баню под охраной Ивана, Беранек, с разрешения Бауэра, принялся мыть и скоблить деревянный пол в ее комнате. Отдраив пол, он собрал со стола и с подоконников давно не мытую посуду и вскоре, сверкающую чистотой, сложил ее на чистом столе.
Елена Павловна, вернувшись из бани, пришла в восторг. Не только Бауэр, но и Беранек получили из ее рук по чашке чая с белым хлебом.
Беранек ел этот хлеб — первую плату за свой труд — и желал одного: чтоб его видели все пленные.
Он возвращался к себе от Елены Павловны таким уверенным шагом, будто шагал по родной земле, в родной стороне. Домики, утром еще чужие, смотрели теперь на него как старые знакомые, потому что Беранек пустил уже первый корень — корень труда — в почву, на которой они стояли. Он уцепился за эту почву, как кустик травы, унесенный половодьем и выброшенный на берег вместе с наносной землей и камнями.
Беранек шагал уверенно.
Он знал, что скажет в ответ на удивление и зависть товарищей:
— Не бойся труда — не пропадешь никогда.
24
Накануне дня, когда пленных должны были погнать на косьбу, Беранека охватила вдруг такая тоска по полям и лугам, что он в последнюю минуту явился к Бауэру с просьбой хоть в этот первый, праздничный день сенокоса послать его со всеми.
А Бауэр, придя к своим, застал всех в сборе; с упоением они пересчитывали все на «руб. — коп.»
Единственное, что омрачило радость Гавла, было то, что вместе с чехами должны были повести и австрийцев. Он согласился бы взять под свою команду только вольноопределяющегося Орбана, у которого, как Гавел давно установил, был «словацкий паяльник с мадьярскими дырками», и еще потому, что этот Орбан подговаривал пленных отказываться от работы, подбивал их бастовать и саботировать.
Бауэр, взволнованный не меньше своих товарищей, решил серьезно поговорить с ними.
— Наша задача очень важная. Мы обязаны высоко нести честь чешской нации, но это будет возможно лишь в том случае, если мы не уроним себя в глазах русских.
Слушая Бауэра, все стали серьезными. А он напомнил им Любяновку и мужиков из Крюковского и сказал, что им теперь дан случай отблагодарить русских. Вместе с тем можно создать предпосылки и для того, чтоб русские почувствовали признательность к братьям-славянам. Он, Бауэр, ожидает от своих товарищей большую помощь в его скромных трудах на благо чешской нации. Поведение, помощь чехов и признательность русских — все это может оказать решающее влияние на судьбу их народа по окончании войны, на послевоенные отношения между обоими братскими народами.
Беранек в упор смотрел на своего взводного, и лицо его напряглось от внимания. Он чувствовал, как вздымается гордость в сердцах товарищей и как у собственной его маленькой души вырастают большие, смелые крылья.
На заре он вскочил раньше русских солдат и раньше чем следовало принялся будить Гавла и других товарищей. Он донимал сонливцев пословицей: «Коси, коса, пока роса!»
Когда караульные покрикивали на пленных: «Торопись!» — Беранек кричал вместе с ними.
Бауэр сам построил пленных, поставил во главе отряда Вашика с Беранеком, пересчитал, записал и проводил до винокуренного завода.
В росистой траве протянулся за ними широкий темный след.
За хутором, в полях, их догнали первые солнечные лучи. Люди, запертые до той поры в тесном дворе, жадными взорами ощупывали каждую мелочь по дороге. Узнавали места, по которым их вели недавно в лагерь.
На развилке у картофельного поля свернули со знакомой дороги и пошли вдоль оврага, сплошь заросшего орешником, шиповником, ежевикой и кленами. Над чащей кустов там и сям поднимались ольхи и березы. Многие пленные украшали себя цветами и лазили в кусты за тощими, высохшими ягодками земляники.
Русский солдат, который плелся за ними, как пастух за стадом, вздыхал озабоченно:
— Ох, народ!
— Это немцы, — втолковывал ему по-чешски Беранек. И в доказательство дружеских чувств показывал суковатую ветку явора, которую только что выломал.
— Будем курит… файфку [114]. — Затем, показав на поле, добавил: Pékná úroda [115].
Солдат неприязненно посмотрел на него и проворчал:
— Ну да… уроды…
В низине косили мужики. Строгая шеренга с каждым размеренным взмахом продвигалась вперед. Они что-то закричали пленным. Беранек, который теперь все время держался возле русского солдата, ответил за всех:
— Бог в помощь.
За ольшаником тянулись, занимая всю низину, обуховские покосы. В спокойном море зеленой травы качались плечи косарей, вспыхивали яркие пятна рубах и юбок; звенели высокие женские голоса. Косы-лакомки со сладострастием ссекали хрупкие травы. Срезанные стебли точили пахучую светлую кровь, и вяли, и блекли, ложась обессиленно пышными грядами.
Косы, приготовленные для пленных, лежали в траве у дороги, и сталь уставила недреманное око в голубое небо.
Беранек одним взглядом окинул всю эту упоительную картину и ощутил в груди упрямое сердце косаря. И, схватив первую попавшуюся косу, он, как на танец, стал в шеренгу мужиков. Напружинив колени, будто сплетенные из жил, он, шаг за шагом, двигался вперед, повинуясь общему размеренному ритму.
— Здорово! Ай да он! — кричали косари.
Из пленных один Беранек стал косить — остальных можно было использовать только для раскидывания валков; часть пленных для каких-то работ увели за рощу.
В полдень приехала старая полевая кухня. Лошадью правил незнакомый пленный в русской гимнастерке: несколько дней тому назад его прислали из города вместе с полевой кухней. Пленный знал два-три чешских слова, и хоть выговаривал их крайне неуклюже, гордился своими языковыми познаниями.
Выдавая в ведрах — на десять человек — гороховую похлебку, потом горох, да еще каждому по куску хлеба с бараниной, коверкая чешскую речь, приговаривал всякий раз одно и то же:
— На, жли!
Обедали пленные на нескошенной траве, под ольхами над речкой. Подошли было посмотреть на них любопытные бабенки в красных юбках, да убежали от соленых шуток мужиков. Тогда мужики сами попробовали разговориться с пленными.
Беранек, помня серьезную речь Бауэра, не отходил от русского солдата.
— Мы, — он показал на себя, — мы помогаем. Мы — чехи. Понимаете?
Солдат глянул на него искоса, с подозрением.
— А это — немец. — Беранек ткнул пальцем в сторону Гофбауэра.
— И там вон все тоже немцы.
— Врешь! — вдруг захохотал солдат. — Неправда это! Австрияк! Ох, ты… Сам ты урод, урод…
Беранек растерянно, но все же не без достоинства наморщил лоб.
— Урода, урода… харашо. В Аустрии… мало! В Руску — много… много. Немец — ничего… У них глад будэ.
Солдат кивнул, смеясь глазами:
— А черт тебя поймет… кого ты там ругаешь! — Он снова громко засмеялся и воскликнул: — Ты австрияк, а я — мордва!
— Морда? — засмеялся Беранек. — Немца! Ну да! По морде! Да, да!
Они сидели рядышком и хохотали все громче и громче, привлекая внимание других; пленные кричали:
— Гляньте, Овца-то! Не верь ему, рус! Врет он!
Но солдат-мордвин, заходясь от смеха, отмахивался:
— Нет, нет!
Потом вдруг вытащил из надорванного кармана своих холщовых шаровар грязную пачку махорки, энергично схватил Беранека за рукав и крикнул:
— Держи!
И, придерживая ладонь Беранека — такую же, как его собственная, — отсыпал ему горсть грубого деревенского табаку. И дал еще обрывок бумажки, обильно послюнив ее на сгибе.
— Кури!
Товарищи сбежались к Беранеку, выклянчивая «затяжечку». Беранек щедро давал им «курнуть».
Гавел выпросил щепотку махры и, подсев к мордвину с другой стороны, положил ему руку на плечо со словами:
— Мы — братья! Рус… чех…
Мордвин и Гавлу добродушно улыбнулся.
— Да, — сказал он и громче повторил: — Да! Нам войны не надо!
Гавел, дымя махоркой, улегся в холодке среди товарищей, широко разбросав руки-ноги. Легкий ветерок, срываясь с голубого неба, с ольховых гибких веток, гладил его, ласково проводил ладонью по голой груди, стирая пот. Было в этом такое наслаждение, что Гавла охватил восторг; кто-то захрапел неподалеку от него, и Гавел, не сдержав восторга, вдруг заорал диким голосом, переполошив всех пленных:
— Аларм! Ауф цум гефехт! Компани ангрифф и штурм, заубанде фауле! [116] Жрать да «руб. — коп.» брать, на это вас хватает, а воевать за государя императора, за родину не хочется, заубанде!
После обеда приехал на покосы Юлиан Антонович — раньше, чем обычно. Вместе с ним прикатили и любопытные александровские дамы. Юлиан Антонович имел привычку отдавать свои распоряжения, не слезая с тарантаса, но сегодня он спустился на землю и, увидев, как Беранек — единственный из пленных — размахивает косой, подошел и заговорил с ним по-немецки. Дамы, наспех выучив ради такого случая несколько немецких слов, тоже прощебетали ему что-то. Но Беранек промолчал, и Юлиан Антонович, пожав плечами и махнув рукой, отошел к другим пленным, о которых он потом выразился так:
— Какое наслаждение после долгих лет поговорить на европейском языке о европейских делах!
И в самом деле — душа Юлиана Антоновича, обросшая корою одиночества, как бы увлажнилась росой, когда перед ней распахнулись более широкие горизонты, и смягчилась.
Погода стояла ясная и теплая, и Юлиан Антонович по собственной инициативе разрешил пленным ночевать в лугах. Они приняли такое решение с радостной благодарностью, как будто им открыли дверь к свободе.
Вечером, закончив в виде исключения раньше русских работников (так распорядился Юлиан Антонович), пленные принялись готовить ночлег. Под ольхами на берегу речки они устроили себе гнезда и шалаши из сена. Фуражками наловили рыбешек, развели за речкою костры. Бездонность неба и безбрежность земли окрыляли их думы.