Гавел с товарищами, устроившись отдельным станом, с неприязнью поглядывали на счастливых пленных, собравшихся вокруг вольноопределяющегося Орбана.
К следующему вечеру тела и мысли пленных уже пропахли потом и землей. Взоры, привыкшие к новой обстановке, уже шарили под юбками работниц. Такая же горячая, неукрощенная работой кровь томила и молодых баб. На третий вечер самая смелая из них отстала от распевшихся подружек, чтоб подождать в кустах насилия смелейшего из пленных. Им оказался немец, и в тот же вечер об этом узнал весь лагерь. Гавел думал было выдать немца, но чем дальше толковали вечером об этом событии, тем чаще умолкали пленные и, подобрав живот, следили пристально за каждой тенью, мелькнувшей между копен сена и в кустах у рощи. А на другой вечер уже и Когоут, к зависти товарищей, завел роман…
Впрочем, враждебность между обоими станами тлела во всем. Если команда Гавла отличалась усердием в работе, то партия Орбана, наоборот, подчеркивала свою пассивность. Орбановцы работали вяло, нечисто и плохо. Они еще и тем раздражали гавловцев, что, как бы играя, швыряли в речку целые охапки сена или подгребали его к придорожным кустам, так, чтоб мужикам, возвращавшимся с работы, легче было унести его. Ночью орбановцы нарочно подходили подслушивать разговоры гавловцев. А русские солдаты как-то неопределенно и невнимательно принимали жалобы чехов.
В конце концов Гавел решил перенести свой стан еще дальше. Он подыскал подходящее место на крошечной полянке по ту сторону речки.
Но в первый же вечер, когда чехи перебрались в новый лагерь и разговоры их об этой новизне затянулись до поздней ночи, когда наконец в обоих станах погасли костры и искорки козьих ножек, скрученных из сухой картофельной ботвы, — вдруг загорелась копна сена, в которую забрался на ночь пленный чех Жофка. Никто, правда, не пострадал, потому что Жофка, паровозный кочегар, быстро столкнул горящее сено в речку, и вода понесла его к проснувшемуся лагерю Орбана. Приверженцы Гавла постепенно прониклись твердым убеждением, что это поджог. Подозрение, ставшее уверенностью, возбудило в гавловцах справедливый гнев.
25
Валентина Петровна решила провести лето в отцовском имении еще в тот день, когда она присутствовала при осмотре пленных, назначенных в обуховский лагерь. Отцу она попросту заявила, что ей невыносимо больше слушать бесконечные разговоры о войне, от которых в городе никуда не денешься.
Она заручилась согласием сестры, а чтобы Зина не очень связывала ее, придумала пригласить в деревню Володю Бугрова, сына полковника Бугрова, самого близкого из старых друзей отца. Молодой Бугров только что был выпущен из петроградского кадетского корпуса и с осени собирался поступить в школу юнкеров.
— Володя сирота, и ему некуда ехать, — сказала отцу Валентина Петровна.
И, обращаясь к сестре, дипломатично не заметив краски на ее лице, бросила как бы между прочим:
— И нам веселее будет, правда?
Петр Александрович, который с начала войны никак не мог заставить дочерей уехать в деревню из города — где явно чувствовалось отсутствие его авторитета, — с удовлетворением встретил замысел старшей дочери.
Молодой Бугров принял приглашение, ответив немедленно, а отец его, вдовый полковник Бугров, получив об этом письмо где-то во фронтовых тылах, послал Валентине Петровне особую благодарность за ее заботу о сироте.
Валентина Петровна приехала с Зиной в Александровское в субботу днем. Они прибыли одни, чтоб привести в порядок дом к приезду гостя. Из города Валентина Петровна взяла свой экипаж с кучером-венгром Лайошем, тем самым молодым гусаром, которого она выбрала во время осмотра партии пленных, направляемых в Обухове. Еще она взяла с собой горничную, которую все звали «няня», хотя жила эта «няня» у них в доме всего пять лет.
Обойдя за первый же час по приезде весь давно не виденный дом и сад, надышавшись свежим воздухом, тянувшим в окна с бескрайних мирных полей, сестры отыскали Юлиана Антоновича и упросили его проехаться с ними по имению.
Валентина Петровна пожелала править сама. Лайош сел подле нее, Юлиан Антонович — в коляску к Зине.
Сначала молодая женщина пустила резвого коня по дороге. Потом ее восхитило большое на пологом склоне клеверище, и она свернула прямо на него. Коляска поплыла по зелени, как кораблик по морю, поблескивая никелированными частями на мелких, то зеленых, то красноватых волнах зацветающего клевера; гусарская фуражка Лайоша полыхала вымпелом на мачте, белый шелк легких женских платьев вздувался парусами.
Узнав, что пленных, раскинувших табор у опушки рощи, сегодня, как и каждую субботу, отведут в Обухове, Валентина Петровна повернула лошадь к ржаному полю, на котором они сейчас работали. Пленные ставили снопы в крестцы. Они издалека приметили в зеленом поле господскую коляску, и поскольку была суббота, не без ехидства шутили, что, мол, вот нам и «выплата». Они без конца острили на счет этой все удалявшейся «выплаты» и замолчали только, когда коляска Валентины Петровны показалась у них за спиной; она ехала, захватывая траву в спицы колес и оставляя на сухой земле легкий след. Тогда пленные сделали вид, будто поглощены работой.
Юлиан Антонович вышел из коляски и, проходя вдоль шеренги работающих, заговаривал по желанию Валентины Петровны с тем или иным из пленных. Среди чехов, стоявших в конце шеренги, произошла небольшая заминка — сговаривались, кому отвечать от имени всех.
Валентине Петровне нравилось, что пленные тянутся перед нею, как перед командиром, и что они, отвечая Юлиану Антоновичу, смущенно краснеют. Она приказала вторично окликнуть пленного с желтыми нашивками на рукаве — после того как с ним поздоровался ее кучер. Она обратила внимание на этого пленного потому, что он единственный из всех позволил себе держаться при ней с явной небрежностью.
— Земляки? — с той же небрежностью спросила его Валентина Петровна через Юлиана Антоновича.
— Igen… Jawohl! [117]
Она осведомилась о том, как его зовут, и повторила!
— Орбан…
И тут ей сильно захотелось поговорить с этими людьми без посредника.
— А по-русски тут никто не говорит?
Орбан оглянулся, обводя глазами пленных, но промолчал; молчали и люди у него за спиной.
Солдат-мордвин нашел наконец какого-то перепуганного русина, который понимал русский язык и, видимо, мог даже сносно говорить на нем; однако русин не сумел связно ответить барыне, и она отпустила его.
— Что же, больше никто не понимает?
— Никто, — вдруг брякнул Орбан.
Валентина Петровна посмотрела на него удивленно и с возмущением:
— Никто? А как же вы поняли вопрос? Понимает — но издевается… Кто это?
— Да он понимает и говорить может, — с готовностью пожаловался мордвин.
— Странный человек. — И Валентина Петровна отвернулась.
Помолчав, она еще раз взглянула в лицо дерзко молчавшего Орбана и произнесла:
— Горд…
Лицо это раздражало и привлекало ее.
— Вы кто?
— Студент-медик.
— Его бы следовало иначе использовать, Юлиан Антонович.
Она повернула лошадь, передала вожжи Лайошу, однако ей еще не хотелось уезжать.
— А что, у вас поют? Пленные в городе поют замечательно.
Юлиан Антонович сейчас же велел согнать пленных и коротко приказал им петь.
Пленные растерянно, удивленно переглядывались — и молчали. Впрочем, Валентина Петровна уже и забыла про них, искоса разглядывая вызывающую физиономию Орбана. Тогда ефрейтор Клаус взял инициативу в свои руки; пленные заспорили, кто шепотом, кто громко, — что бы такое спеть. Гавел, стоявший со своей дружиной несколько в стороне, предложил «Где родина моя?» [118]. Клаус немедленно выдвинул австрийский гимн. Запели гимн на разных языках — одни всерьез, другие с усмешкой.
Валентина Петровна думала только об одном: почему не поет Орбан. Но она показала вовсе не на него, а на гавловцев, которые тоже молчали:
— Почему эти не поют?
— Warum singen sie nicht? [119] — строго спросил у Гавла Юлиан Антонович.
— Мы не понимаем немецки, мы чехи.
Валентина Петровна громко засмеялась.
— Тоже, оказывается, понимают по-русски, а отвечать не хотят. Ну, пусть поют, что умеют.
Гавел стоял лицом к ней, и лицо это было строго. Сзади, со всех сторон ему нашептывали самые различные предложения.
— Слыхали? — спросил наконец и сам Юлиан Антонович. — Sie verstehen nicht deutsch? [120]
— Не понимаю.
Юлиан Антонович покраснел.
— Не понимаешь, вот как? Хорошо! И не нужно. Не обращайте на них внимания, Валентина Петровна.
По его знаку Лайош стегнул коня, Валентина Петровна, обходя взглядом дерзкого Орбана, ласково помахала пленным, как раз заканчивающим гимн.
— Вы хорошо пели.
— А вас, — обернулся Юлиан Антонович к Гавлу, — вас я научу понимать! Посмотрим, как-то еще запоете. Работать! — рявкнул он вдруг. — Живо!
Пленные, испуганные внезапным взрывом гнева Юлиана Антоновича, поспешно разошлись. Молчание разочарованных товарищей сомкнулось вокруг Гавла. Он мрачно сопел. Под ногами его шуршала стерня, крошились комья земли.
— Что, взяли?! — насмешливо крикнул ему вдогонку Шульц.
Гавел, готовый избить собственных друзей, расшвыривал снопы и даже повалил несколько поставленных уже крестцов.
Орбановцы, возмущенные им, сейчас же подняли крик:
— Что это за работа!
Пожаловались мордвину.
Вечером, назло Гавлу, Орбан подговорил Клауса — и тот с восторгом согласился — устроить после работы серенаду Обуховым. Они добились, чтобы домой их повели кружным путем, через Александровское. Орбан представил это мордвину, как желание и приказ генеральских дочерей. Гавел тщетно восставал против этой затеи. А уж когда подошли к усадьбе в Александровском, постарался хоть заставить своих запеть «Гей, славяне!» [121]. Однако мордвин в самом начале прикрикнул на него:
— Молчи, молчи, знаем…
Клаус и несколько немцев пробрались в сад через живую изгородь; остальные тихонько опустились в траву у дороги. Травы сильно пахли. Было совсем темно, только свет из окон барского дома, играя на листьях, пробивался через сплетение ветвей. И вот в темноте зазвучали мужские голоса, возносясь, как дым в ночном безветрии.
Пели «Stille Nacht» [122].
Пятна света и тени в ветвях заколебались сильнее — и ночь превратилась в торжественный алтарь.
Когда умолкла песня, из темной глубины донеслись хлопки нескольких пар ладоней.
— Gute Nacht! [123] — басом крикнул Клаус.
Минутная тишина — потом колышущаяся темнота ответила женским сопрано:
— Noch… noch [124]…
Однако мордвин, встревоженный непонятными возгласами, погнал пленных дальше. Воодушевленные успехом, пленные хором запели походную песню «Ich hatќ einen Kameraden» [125]. В ритме их шага заходила равнодушная земля.
Потом долго молчали, и только уже перед самым Обуховским хутором Клаус опять стал собирать песенников. Но тут уж Гавел, ободренный близостью лагеря, решительно воспротивился.
— Хватит! — закричал он. — Нечего тут провокациями заниматься!
Вместо песни вспыхнула дикая ссора.
26
Скучая в одиночестве все дни, когда пленных уводили на работы, унтер-офицер Бауэр тщательно составил план своей деятельности на этом чешском форпосте. Сельский учитель, он привык заполнять однообразную деревенскую жизнь просветительской работой. Начать он предполагал в воскресенье, но теперь вдруг возникло сомнение, состоится ли эта первая беседа, программу которой он уже подготовил: ожидался приезд генеральских дочерей, а прапорщик Шеметун, захватив Елену Павловну, нарочно уехал с утра в Базарное Село.
Коляска Валентины Петровны показалась на хуторской улице вскоре после полудня. Во всех окнах серо-зеленого хутора поднялся переполох. Когда сверкающий выезд остановился у канцелярии, сердце Бауэра заколотилось так же, как, бывало, при появлении школьного инспектора. Он встал напротив двери, готовый встретить гостей поклоном.
Валентина Петровна вошла одна, и Бауэру почему-то сразу бросились в глаза ее большие цыганские серьги. Зина задержалась у крыльца поиграть с собачонкой ревизора Девиленева и появилась, лишь когда сестра ее задавала Бауэру уже второй вопрос.
Растерянный от смущения, Бауэр отвечал хуже, чем следовало. Зина села на стул у двери и, сжав под белым шелком маленькие девичьи коленки, стала тихонько ждать, когда сестра окончит разговор.
Бауэр чувствовал на себе ее взгляд, краснел все больше и, несмотря на все усилия, не мог сохранить того невозмутимо-почтительного спокойствия, с которым он решил держаться. Валентина Петровна узнала от него только, что Шеметун уехал. Она непринужденно расхаживала по комнате, простукивая тонкими каблучками молчание Бауэра. Вот прислонилась бедром к столу, уперев в бок белую руку.
— Удивительно, — сказала она сестре, — как быстро эти австрийцы научаются говорить по-русски.
Бауэр открыл было рот, чтоб произнести выученную для подобных случаев фразу: «Потому что я чех, славянин», — но не успел.
— Зина, смотри, как смешно он пишет по-русски!
Нагибаясь с лорнетом над столом, Валентина Петровна задела Бауэра. Холодный блик от ее лорнета сполз о его волос на висок.
Никакими силами не мог Бауэр вспомнить нужное русское слово, чтоб извиниться.
— Сколько вам лет? — осведомилась Валентина Петровна.
— Двадцать шесть.
— Пойдемте!
Она велела Бауэру показать ей лагерь, заранее предупредив:
— Только в коровник я не пойду!
Тогда Бауэр с преувеличенной услужливостью повел ее в офицерский домик. Встретившийся по дороге артельщик вытянулся перед ними, а русский солдат у крыльца перепугался, потому что, кроме венгра-повара, с которым и сам Бауэр едва мог объясниться, в домике никого не было. Солдат в смятении метнулся за дом, прибежал обратно, пожал плечами и в конце концов пробормотал что-то, показывая на старый обуховский парк.
Двинулись в парк. С неприятным чувством Бауэр ощущал на себе взгляды пленных, столпившихся у ворот. Краем глаза он заметил, как проплыла мимо коляска, сверкая спицами, и бросил мимолетный взгляд на венгра Лайоша, который, выпрямившись, восседал на козлах.
Вошли в одичавший парк; Бауэр то шел впереди, отстраняя ветки кустов, то отставал, соображая, в какую сторону направиться. Взгляды молодых женщин так и жгли его затылок и спину. Его смущение забавляло Валентину Петровну.
Старая аллея вела теперь по настоящему лесу, через вырубку, где торчали свежие пни и поленницы дров, заросшие невиданно буйными травами, кустами ежевики и земляникой. За вырубкой, под свесившимися ветвями дряхлой дуплистой плакучей ивы, гнила зеленая вода небольшого пруда.
Пробираясь через кусты ежевики, местами почти совсем закрывшими дорогу, Валентина Петровна приподнимала легкую юбку, обнажая невольно ноги, слишком полные для ее узкоплечей фигуры. На прогалине между кустами она вдруг обернулась небрежно и ударила Бауэра лорнетом:
— А вам, наверное, тоскливо тут.
Бауэр в смятении затряс головой:
— Нет, нет!
— Что ваша жена?
— У меня нет жены.
— Нет? Так вы не крестьянин?
— Нет. Я учитель.
— Зина, — обернулась к сестре Валентина Петровна, — видишь, как я разбираюсь в физиономике… Почему же вы не офицер? Вы политический, да? Я политических не люблю. Как вас зовут?
— Вячеслав Францевич.
— Постой, Зина, это интересно… Я думаю, человеку из интеллигенции трудно служить и жить среди черни, с простыми солдатами… Особенно в плену.