— На дороге поспела, а на пашню не влезешь.
— Перестраховочка! — фыркнул Женька и, большой, недовольный, побрел к трактору.
— Ребята, гля-ко!
Все увидели парнишку, бегущего от реки, на бегу он размахивал кепкой. То был сын управляющего Севка. Вадим кинулся ему навстречу.
— Там, возле плотинки… дядя Руслан помирает, — задыхаясь от испуга и скорого бега, выпалил Севка.
Вадим велел трактористам пригнать на речку телегу, а сам — Севку к себе в седло.
— Стою с сачком под ветлой, а тут как ахнет снежный козырек. Гляжу — кепка, а потом и сам дядя Руслан вон он. Подымет голову, а снежница его обратно под воду топит. Один раз он выскочил близко, я протянул ему палку и вытащил.
Руслан лежал на сыром берегу. Лицо, повернутое к солнцу, было бледно и неподвижно, в волосах запуталась прелая солома.
«Неужели?» — похолодел Вадим в рывками начал стаскивать с конюха мокрую одежду. Потом они с Севкой в четыре руки оттирали Руслану бока, ноги, грудь… Наконец конюх глотнул ветру, медленно приоткрыл глаза, расширенные зрачки задержались на Вадиме.
— Ребры, чую, там. Справа… — и опять закрыл глаза.
Подкатили трактористы. Бричка была битком набита соломой, а сверх соломы лежали брезент и кошма. Руслана завернули в кошму. Ноги ему Вадим кутал сам — стеганой телогрейкой со своего плеча, а потом спеленали его брезентом. Таким и отправили Руслана в больницу.
В полдень пробовали бороновать. Женька Рубакин с первых же кругов хотел было обскакать всех, да горячка испортила дело — завяз, посадил трактор на картер. Часа два лопатили они с прицепщиком из-под машины грязь, ругались до синевы лица, и когда, казалось, все пошло на лад, Женька еще раз погорячился — дернул с места и оборвал серьгу.
Другие трактористы с оглядочкой, но работали. Белый от зависти и злости Женька носился от трактора к трактору, серьгу искал. Увидев Вадима, он подбежал к нему, бросил сломанную серьгу ему под ноги: «Давай новую!»
— Нет у меня. И кузнеца теперь нет. Придется ехать в центральную мастерскую.
— На-ча-лось! Поря-дочки!
На всякий случай Вадим поехал в кузницу — порыться в железках, не завалялась ли где серьга. Первым, кого он увидел у кузницы, был цыган: незнакомый, не старый, усат. Прислонясь к косяку, он стоял покуривал, но увидел Вадима и загасил окурок о подошву. На цыгане был длинный рыжий пиджак, кинутый на плечи внапашку, алая рубаха, сапоги в гармошку. Лицом цыган был смугл, будто и появился-то на свет божий в кузнице. Щеки, однако, выбриты были до синевы. Желтые, как у хищной птицы, глаза смотрели на Вадима весело и дерзко.
— Это ты Вадим Павлович, бригадир? — спросил цыган, неохотно отслоняясь от косяка.
— Я.
— Возьмешь меня на работу?
— Что умеешь делать?
— Да что хошь: подковы гну, лапки культиваторов и лемеха точу, все умею. Хошь посмотреть? — говорил он по-русски чисто, без выговора.
Вадим открыл кузницу.
Женька Рубакин, который следовал за ним неотступно, влетев в кузницу, первым делом начал рыться в ящиках, искать серьгу.
Цыган быстро разжег горн, бросил в пламя болванку, на подкову, но Вадим его остановил:
— Вот что, друг, сделай, пожалуйста, три… Да, три серьги.
— На какой трактор?
— Понадежней надо. На «ДТ-54».
С заказом цыган управился легко и споро. Гордый своим умением, он тылом ладони смахнул со лба пот и оскалил в улыбке белозубый рот.
— Умеешь, — похвалил его Вадим. — Как зовут?
— Михась.
— Хорошо сработал, Михась.
Первую же, еще горячую серьгу схватил Женька Рубакин и рванулся из кузницы как на пожар.
— Кадры у тебя, бригадир! — подивился цыган. — С такими только премии отхватывать.
— Слушай, Михась, а наш кузнец по совместительству еще и конюхом был. Ты как на это?
— Уволь, бригадир, скотина не по мне. Уж лучше я тут без молотобойца как-нибудь обходиться буду.
— Ладно, выкрутимся. Считай, что принят. Документы с собой?
— Только паспорт. Из Клевенки меня еще не отпустили. Справка нужна, что здесь принят. Без справки нас, цыган, еще не отпускают.
Вадим вырвал лист из карманного блокнота, черкнул директору записку.
— От конюшни идет подвода на центральную — поезжай, оформляйся. Когда приедешь?
— Завтра! Как штык!
Уходя, Михась поминутно оглядывался и белозубо сиял.
И верно, цыган заявился на другой день. Все его пожитки были рюкзак да черная, с ремешком для заплечной носки гитара. Поселили его у бабки Дуни Пронякиной.
Утром, на работу собравшись, у скотного двора кучились женщины. Здесь-то Вадим случайно и подслушал их разговор.
— А новый кузнец ничего из себя, чернобровый.
— Ох, девки, ребятишки от него будут видные. Ха-ха-ха.
— Пощекотать бы ему, копченому черту, усы. И опять дружный смех.
— Вы только собираетесь, а кой-кто уже отпраздновал с ним медовую зорьку: устроился-то цыган у старой бабки, а заночевал где помоложе, — пропела Пелагея Блажиова.
Все так и рты разинули — прямо немая сцена.
Про Пелагею говорят, что она ночей не спит, все караулит, кто что несет, кто к кому пошел и когда вернулся. И в этом, пожалуй, была некая правда: Пелагея смотрела на людей так, словно все тайны Зябловки были у нее в кармане. В чужие дела вмешиваться она не любит, но так уж само собой вышло, что она своими глазами видела, как на зорьке этот черный охальник пробирался от одной бабенки, всем нам давно и хорошо знакомой, а от кого, она, Пелагея, и на страшном суде этого не скажет, потому как господь бог любое рискованное дело велел держать в тайности.
Все слушали Пелагею с приоткрытыми ртами, только веснушчатая Шура, у которой веснушки уже сошли, отмывала в калужине сапог и не встревала в этот пустой разговор. Шура презирала сплетни.
Едва сошел снег, женщины перешли на основную свою работу — на большой совхозный огород по берегу реки. Он был приспособлен под орошение: подняли метровой высоты вал и прорезали в нем канаву для хода воды. Из года в год на огороде сажали помидоры, капусту и огурцы, и женщины знали свое дело получше иного агронома. Что до Вадима, то он и не собирался их наставлять, а приехал лишь поделить поле.
Резать поле на делянки — дело щекотливое. Много лет огород оставался на одном месте, женщины и во сне могли бы сказать, какой угол поливается лучше, где перепрел навоз и на каком клочке сосет из земли соки годами непобедимый осот. Кому доставался первый от канавы клин — считалось, что повезло: отсюда начинался ток воды, здесь и огурцов соберешь больше, здесь и капустные вилки по осени будут лопаться от собственного сока, а стало быть, лишний рубль в уборку и премия после уборки. У другого конца канавы родилось хуже: меньше доходило воды. А в самой середине огорода была плодородная падина.
Вот почему на дележ земли непременно приезжал кто-нибудь из руководителей — чтоб не допустить скандала.
Начиналось все хорошо и весело. Отмерив пять саженей, Вадим вбивал в землю колышек и привязывал к нему шпагатную веревочку. Помогала ему Шура. Она шла по другой стороне огорода, тоже отмеривала пять саженей и натягивала на себя веревочку от Вадима. Остальные женщины копали под веревочкой лунки — так означались межи.
Солнце взбиралось все круче, постепенно добавляло тепла, и Лидочка первой сбросила телогрейку. Она была в хорошеньком голубом платье, алая ленточка пунцовела у нее на груди. Румяная, легкая, Лидочка напоминала задиру-мальчишку: косынка сбилась на ухо, Лидочка чувствовала, что косынка сбилась, но не поправляла ее. Смех ее рассыпался там и тут. Посматривала она на Вадима озорно, бесовато.
Другие женщины тоже освободились от телогреек, и тут Вадим обнаружил, что многие из них оказались моложе и красивей, чем привык он их видеть. Под серой кургузой телогрейкой Шура, как оказалось, прятала гибкую, словно у ласки, фигурку. Даже на Пелагее Влажновой совсем ладно сидела ее кремовая блузка, да и юбка была подогнана в самый раз.
Когда поле размежевали — стали бросать жребий. Вадим написал номера делянок, свернул листки в трубочку и потряс их в пригоршне.
— А ну, Пелагея Федоровна, погадай-ка на счастье, глаза у тебя колдовские.
— Ну что ж…
Вадим поднял над головой бумажную трубочку:
— Кому?
Чуточку поколебавшись, Пелагея объявила:
— Шуре.
Шура расплылась в улыбке: ей досталась урожайная падина.
— И везет же тебе, девка, ну прям во всем везет… А я, дура, на уме для себя держала эту падину, — призналась Пелагея.
— Кому?
— Эту Марье Адамовой.
Марья развернула бумажку, сейчас же аккуратно ее свернула и опустила в карман. На ее лице невозможно было прочитать: рада она или не рада. Марья как ни в чем не бывало взяла лопату да и пошла.
— Куда же ты? — шумнула ей вдогонку Пелагея.
— Всех вас обскакала. Мне у ближней канавы досталось.
— Врешь ведь, — потерянно ахнула Пелагея.
— А проверьте! — Марья с небрежностью бросила наземь свою бумажку.
Пелагея сделала было шаг поднять ее, да раздумала.
— Кому?
Колебалась Пелагея не долго. Вспыхнула и с риском: была не была:
— Мне! А то все добро другим истранжирю. — Но, развернув бумажку, она плюнула, бросила, ее и притоптала ногой.
— Дальняя канава…
Подумала, постояла и крепко, по-мужски изругалась. Вышло это так искренне, что Вадим, ухватясь за бока, долго хохотал.
— Кому?
— Да ну вас к черту! Пусть вон Лидочка угадывает. Наворожила на свою задницу…
И потопала прочь со своей досадой.
Когда огород был поделен, Вадим сказал женщинам, что отныне здесь будет такой порядок: сами за собой работу замерять, сами себе и заработок подсчитывать.
— Да как же это? Господи! — ужаснулась Пелагея.
Все притихли.
— Ну что особенного? — стоял на своем Вадим.
— Нет, бабы! Вы как хочете, а я не согласная, — отрезала Пелагея, и Вадим понял, что своего ему не добиться.
Тогда он перевел разговор, предложил избрать старшую, и старшей выбрали Шуру. Это ей польстило, хотя она была наперед уверена, что выберут ее. Среди женщин-вдов была она всех грамотней, всех бойчей на язык, ее посылали к начальству в случае неурядиц и недовольства. Шура (рассказывали Вадиму) первой ополчилась на бывшего бригадира и при поддержке подруг свергла его. В свои тридцать шесть она, не считая Лидочки, была и моложе других, к тому же и самой красивой.
— Только чур: если собьюсь, не обижайтесь! — Весело предупредила Шура.
Все охотно простили это ее плохо скрытое торжество — она имела на него право.
— Вадим Палч, пошлите меня на ячмень, душу отвесть хочется, — клянчил Женька Рубакин.
«Уже и Вадим Палчем зовет и на «вы» перестроился… Умеют же некоторые!» Вадим молчал.
— Моя посевная нынче навылет… Алименты, сами знаете.
Поле под ячмень ровное, гоны — самые длинные, работать там трактористу легко, и Вадим берег этот участок для кого-нибудь из лучших — в награду за совестливую работу.
— Алименты — ползаработка…
«Знаю, все знаю, неудаха ты здоровенная… Грызешься ты со всеми за этот несчастный рубль, унижаешься и палишь свою жизнь с обоих концов — так ведь и надорваться недолго. Что же мне с тобою делать, однако?»
Никак не верилось Вадиму, что Женька сроду был вот таким — нетерпеливым, озлобленным, только и ищущим, где бы не упустить выгоду. Никогда не видел Вадим, чтоб Женька, даже по пьяному делу, улыбался или бы пел песню. Но что же в этом случае мог поделать Вадим, как не рублем же и отогреть Женькину душу.
— Ладно, поезжай, — сказал он Женьке. — Только чур: не торопиться. Место, имей в виду, низкое, сырое, сеять, возможно, еще нельзя, так что повремени до утра.
— Будь спокоен! Уж я рассчитаю так рассчитаю!
Вадима в этот день вызывал директор. Ехал он на центральную усадьбу, а сам думал, как бы Женька не погорячился вновь, как бы не начал сеять по сырому. А наутро увидел Вадим: Женькин агрегат возле кузницы стоит, колеса сеялок увешаны шматками грязи. «Неужели?»
Запрягая Карего, Вадим так торопился, что оборвал супонь. Его опасения оправдались: на ячменном поле строчки семян лежали снаружи, не заделанные в почву. Видя даровую поживу, паслась на поле целая туча птиц.
По-черепашьи вобрав в плечи голову, Женька стоял на краю обмякший, как мешок с отрубями.
— Закалымить хотел, длинный рубль зашибить?! А в тюрьму — этого ты не хотел? За вагон семян! За горючее!
Как под топор склонив бедовую свою голову, Женька молил о пощаде. Молча, смиренно.
«Черт бы тебя побрал, болвана корявого!»
— Сейчас же прицепляй бороны и полосуй поперек поля! Крутись-вертись, как черт на углях! И чтоб ни одного зернышка…
— Спасибо! — выдохнул Жепька и, косолапя, побежал к трактору.
Зябловка отсеялась в полдень; хутор ожил, кургузая его улочка запестрела. Женщины растопили прилепившуюся к речке баню. Мужское население потянулось в конторку — покамест лишь покурить да разве что на троих-четверых опростать бутылочку. Основательное гулянье (повелось исстари) переносилось на послебанный час.
А Вадим поехал на центральную с отчетом. Охотно поехал: как-никак первая в его жизни посевная прошла не хуже, чем у людей, краснеть не придется. Восемь привычных километров отмахали они с Карим незаметно. Сделали крюк в больницу, к Руслану, однако он был еще так плох, что Вадим не стал утомлять его, посидел минут пять — семь и уехал. Заседание у директора, как водится, затянулось, в хутор пришлось возвращаться затемно. Дорогой Вадима застиг недолгий, но плотный дождь, грязь наматывалась на колеса двуколки, Карий то и дело останавливался передохнуть. Когда Вадим наконец добрался к хутору, была уже ночь.
Еще издали услышал он песни. В бабки Дуниной избе ярко, в три лампы горел свет, на занавесках мельтешили тени.
На лету в песню вплелись еще голоса, и она стала и густой, и хмельной, и по-хмельному не очень стройной, зато озорной, радостной.
Через избу, через две — опять яркий свет и опять гульба. Здесь томилась гитара, под ее струны убивался тоненький голосок, стелил тоску:
Вадим остановился. «У кого это из наших такой голос?!»
А голос между тем взлетел еще выше, потрепетал жаворонком и осекся, гитарные струны уронили последний звук. Хутор после этого как бы осиротел, но вот распахнулась дверь, и в снопе света наружу вырвался Михась. Спустя минуту гибкой лаской юркнула за ним женщина. Зоркий Михась вмиг углядел бригадира.
— Здравствуй, Вадим Павлович! — крикнул он громко, и Вадим понял: цыган не о приветствии заботится, а предупреждает кого надо.
Женщина неслышно юркнула обратно в избу.
— Гуляешь, Михась?
— Нынче все гуляют.
— Ты там один среди женщин-то?
— Пойдемте, Вадим Палч, будет двое.
— Грязный я весь, измок. Слушай, Михась, ты б чуть-чуть поаккуратней…
— А я виноват, если им нравится? Я дружу с ничьими, семей не разоряю.
— А-а… Разберешься тут… Веселись, губерния, — буркнул Вадим и отправился спать.
С появлением Михася в хуторе произошли перемены: зябловские женщины стали одеваться иначе. Шура съездила в райцентр и вернулась с затейливой прической в форме короны и в белых туфлях на гвоздиках. С непривычки шла она по Зябловке, наклонив голову, плечи вперед, и все загребала руками воздух, будто бы по краю оврага. Даже скупая Пелагея Блажнова и та разорилась, купила модную капроновую кофту. В выходные дни она тоже прохаживалась мимо бабки Дуниной избы, где квартировал цыган.