А Михась тем временем хозяйничал в кузнице. Загляни сюда Руслан, он не узнал бы своего рабочего места: все, что под силу было перевернуть, переложить, передвинуть, Михась перевернул, переложил и передвинул. Плужные лемеха и культиваторные лапки по заведенному Русланом порядку раньше были в ящике по левую от кузнеца руку. Михась же все это свалил в дальний угол, а ящик выкинул. У Руслана проволока в аккуратных катушках висела под потолком, теперь же она валялась всюду и абы как. Частый посетитель кузницы, чтоб не порвать штанов, прежде всего глядел себе под ноги, а гость случайный застревал в петлях проволоки, чем немало веселил цыгана. Даже наковальню Михась развернул задом наперед. Он помышлял было и весь кузнечный очаг с трубой, мехами и поддувалом перенести в другой угол и поставить как-нибудь по-иному, да это потребовало бы усердия и времени, и Михась смирился. В разбитое окошко высунул он пустую бутылку, и, когда ветер тянул с востока, она звонко пела, звала куда-то в ночь, в поля.
Если бы Вадима спросили, как он относится к новому кузнецу, он вряд ли бы ответил. Но отчего-то с тех самых пор, как появился Михась в Зябловке, Вадим каждый день забегал к цыгану то ли по делу, а чаще просто так, посидеть. С Вадимом Михась держался с почтительным холодком, но однажды взял да заменил шины на колесах его двуколки. Неясный человек…
Как-то Вадим зашел к Михасю и увидел его в особо веселом расположении. Звенела бутылка в окне, а Михась, молотком постукивая, напевал мотивчик. Рядом с ним лежали ухваты, мотыги, три кочерги, чапля.
— Здравствуй, Михась! Мал-мала калымим?
— А вот не угадал! Видишь ли, женщина — до скверности привередливый инструмент. Связь с нею надо держать по всем каналам.
— Да у тебя на этом фронте и так, по-моему, хорошо.
— А надо, чтоб отлично было! Люблю баб любить!
— Жениться надо.
— Жениться? — Михась подумал и сказал очень строго: — Жениться нельзя. Скучно будет.
Неясный человек…
Однажды Вадим встретил директора совхоза в поле, тот куда-то спешил и, не вылезая из легковой машины, велел:
— Собери к вечеру своих именинников, вымпел вашему отделению вручить надо — за примерную посевную. А кой-кому и премия полагается.
— По такому случаю мы соберемся живо! — просиял Вадим.
В списках премированных не было ни одной женщины — они зерно не сеяли.
Похрустывая в кармане премиальными, Вадим завернул в магазин. На полках, туго забитых товаром, ничего для себя интересного он не нашел.
— Платки привез, — скучно сказал продавец. — Холостому платок что голому пояс. А платки хорошие. Бабы еще не знают, купит одна — через полчаса расхватают.
— Ну-ка, что за платки?
— Разные.
Вадим посмотрел-посмотрел да и отсчитал девять штук.
— Сколько с меня?
— Брось шутить! — продавец хотел убрать платки на прежнее место, но Вадим прихлопнул их рукой.
— Сколько все-таки с меня?
— Девчаты-ы, бригадир зовет!
Женщины не спеша собирались к развесистому кусту, в тени которого лежали их узелки с едой и бочонок воды. Многие — это бросалось в глаза — для работы были одеты не по-рабочему нарядно. Ветер нарумянил им щеки, все до одной казались они сейчас красивыми.
«Ну и Михась!.. Как он, однако!» — подивился Вадим.
— Покажите-ка свой рабочий инструмент.
Пряча улыбку, Вадим одну за одной вертел в руках мотыги, прищелкивая языком, расхваливал их, как умелая торговка расхваливает на рынке свой товар. Мотыги и правда отточены были, как ножи. И в этом слишком пристрастном внимании к «рабочему инструменту» женщины стали улавливать подвох.
— Да чо их смотреть, мотыги? — сказала Пелагея Блажнова. — Где приложил руку Михась, там другому делать нечего. — И все засмеялись.
— Вижу, вижу… — усмехнулся Вадим. — В шеренгу по одной становись!
Женщины приняли его шутку и, неловко толкаясь, встали кривой линией.
Вадим взялся за углы платков, рванул их кверху — бумага отлетела в сторону, а платки затрепыхались по ветру — как бабочки.
— А-ах! — вырвалось в один голос.
— Подарок вам от меня. Чур, не выбирать. Кому какой повяжу, тому тот и достался.
И это его условие было принято охотно.
— Итак, начнем… Шура, закрой глаза.
Яркий оранжевый платок Вадим неумело накинул на голову Шуре, платок стекал с головы, его трудно было удержать. Шура улыбалась, улыбались и все другие женщины. Завязывая узел ниже подбородка, Вадим углядел следы поцелуев. «Михась-дьявол. У тебя губа не дура!»
Шура между тем отошла в сторонку и глянулась в зеркальце.
— Хорошо. Ой, хорошо!
Взявшись за концы платка, она по-хороводному прошлась.
Марья сказала:
— Глаза зажмурить не стану, платок мне любой подойдет. Я уже все их вызрила.
— Нет, Марья! Всем, так всем зажмуриться, — не согласились женщины.
— Ну — ладно! — Марья закрыла глаза и, вот невидаль: покраснела.
Когда Вадим повязывал платок Пелагее Блажновой, она зажмурилась раньше, чем следовало. Вдруг из-под белесых ее ресниц выкатились две слезинки и побежали по щекам наперегонки. Уголком платка Вадим промакнул их, но тогда слезы пошли еще пуще, хлынули в два ручья. Казалось, уже и не остановить было их, но Пелагея неожиданно улыбнулась:
— Ты прости меня, Вадим Палч. Андрея, мужика своего вспомнила. Всего три месяца пожили. И успел-то он купить всего один подарок… Тоже платок был… Повязывал и глаза, как ты же, велел тогда зажмурить… Погиб. На третью неделю воины. — И опять захлипала. — А теперь никому-то я не нужна боле…
И бочком-бочком отошла, завернула платок в газету, сунула сверток за пазуху. Увидев это, Марья сказала решительно:
— А я свой каждый день носить буду. Чего жалеть, моложе теперь не станешь.
Вадим приблизился к Лидочке. Она не стала глаз закрывать, а смотрела на него впрямую. Вадим все уходил от этого ее неломкого взгляда и видел только мочки ее ушей — маленькие, розовые, в золотом пушке. «На них бы голубые клипсы…»
Завязать платок она не дала:
— Да я сама, сама…
А сама под платком стиснула его пальцы. Во рту у Вадима — сухая вязь, сердце застучало редко, гулко.
Задумчивые расходились женщины собирать свои узелки. Вадим, все еще переживая волнение, прилег под кустом. Карий ходил рядом, хрупал траву, посвистывал хвостом, отгоняя слепней.
— Домой, девчаты-ы!
— Потише, он спит…
Вадим сделал вид, что и вправду спит.
— А ты куда ж, Лидочка?
— На свой огород забегу.
— Бро-ось. Свекровь у тебя здоровая, одна управится.
— Нет, я пойду.
Вадим открыл глаза: да, не со всеми пошла. В другую сторону… Выждав, когда женщины скрылись, он тихо позвал Карего. Вкладывая удила в зеленые от травы лошадиные зубы, подтягивая чересседельник, он краем глаза следил за Лидочкой. Она уходила в сторону Алехина дола и раза два оглянулась.
Вадим настиг ее в минуту.
— Садись, нам по пути. — И подал ей руку.
— На твоей-то беде только кататься, сесть негде! — А сама угнездивалась рядом.
Ехали тихо. Изредка косились украдкой друг на друга и, встречаясь глазами, спешили отвернуться.
Через канаву был дурной переезд; двуколка накренилась, Лидочка, потерянно ахнув, обхватила Вадима за пояс, да потом уж и не бросила. Вадим почувствовал, как чугунным звоном полнится его голова, и остановил коня.
— Она у меня и правда здоровая… свекровь, — зашептала Лидочка.
Вадим кинул вожжи и взял ее на руки.
…Витой и хваткий, растет по берегу хмель. Крепко обвивает он прутья тальника от земли до макушки, покачивается вместе с кустом все лето, а осенью звенит, просится к бабам в плетухн: «На, бери меня». И таким же цепким хмелем обвила Вадима Лидочка.
— Дура я, дура, — шептала она после всего.
И щурилась, и зрачки у нее были с острие иголки.
— Дура я, дура…
В сотне шагов от Зябловки, за старыми, избитыми ветром ветлами, узкой проточиной начинается Алехин дол. Постепенно в ширину разрастаясь, он убегает к реке. Один скат дола стекает круто, другой пологий, с лошадиным выездом. Дол этот вклинился в хлебные поля, поэтому скотину в нем не пасли. Траву там косили косами, после покоса по всему долу на все лето густо поселялись копны сена, осенью их свозили на зады изб, вершили в стога у сараев.
Едва успевало темнеть, Вадим уходил в дол, садился на копну и прислушивался. С недалекой реки приносился лягушачий гвалт, в кустарнике флейтовала иволга, на тысячи ладов заливались соловьи. Но Вадим почти не слышал их песен, он ловил другие звуки. Вот сухо зашуршала щетина скошенной травы, и над выпуклым скатом на фоне светлого неба объявлялся силуэт женщины. Тогда Вадим тихонько свистел, и женщина бежала к нему.
— Заждался? Свекровь, глухая кочерыжка, битый час крутилась на постели. Зато теперь можно хоть до самого солнца, заснула.
Как-то при такой вот встрече Лидочка торопливо пихнула Вадиму под мышку мягкий сверток.
— Что это?
— Джемпер. Сама вязала. День-то нынче вон какой, с работы придешь, и пока солнце закатится, еще полдни остается. После работы и связала.
— Ни к чему это!
— Носи-и. Не примеряла, а как раз будет: я всего тебя на память знаю… Вот тут, на груди, два черных оленя с рожками. В газете такую картинку вызрила… Людям говори, купил, мол.
— Может, лучше ему… мужу, надо оставить? Может, так лучше?
— Это уж не твоя забота, понял? И когда мы вдвоем, третьего не задевай. О третьем вспоминать негоже. Вот!
Еще не взошло солнце, а Вадим — купаться пошел. Полотенце кинул на куст чилиги, а сам с разбегу — в воду. Эх, хорошо! Глянешь в глубину, а там с испугом разлетаются мелкие рыбешки, головастики всем телом вертухаются. Жук водяной и тот озадачен: замер на месте и усом не шевельнет.
Потом он полотенцем растирался, и в такт его движениям шаткая мостушка под ногами чмокала по воде, да так звонко, будто и на том берегу, за стеной тростника, тоже кто-то стоит на мостушке и полотенцем растирается.
В это время его окликнули. Кто бы это в такую рань? Руслан.
— А я, видишь ли, из больницы иду.
— Руслан, человек ты мой, здравствуй! Зачем же ты пешком? Я бы и сам за тобой съездил.
— После такой лежки прогуляться надо.
— Что врачи-то говорят?
— С месячишко на больничном отдохну — и на старое место.
Солнце уже встало в полдуба и подбирало росу. Утро было ясное. Почти все лето так: с утра солнце, к полудню откуда-нибудь облака нахлынут, в тучи соберутся, в иной день гром погарцует, но чаще без грома опускались на поля теплые косяки дождей.
Диво творилось на полях. Дня три назад Вадим набрел во ржи на примятую круговину… Замечал он не раз: вечерами водит сюда цыган Шуру. «Черти безразборные! Нашли место… Надо сказать Михасю». А нынче — «распрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани!..» Вадим не нашел ямины — поднялась рожь, осилила.
Год обещал обилие. Ячмени только начинали желтеть, а уже к земле сутулились: колос будто картечью набит. Даже на загубленном по весне «рубакинском» массиве ячмень поднялся на славу.
Однако и сорняки не дремали. По кукурузе и парам выметывал из земли мясистый в листу осот, кулигами стелился пырей. Трактористы ругались на чем свет стоит: бессмысленной их работе не будет конца и краю — сорняк пер и пер. Один Женька Рубакин был полон радости: работенки привалило! Не мешай дожди, он бы и с поля не уходил. Вчера дождя не было, и Женька, отработав полный день, остался еще и в ночь.
Вадим вышел на пшеницу. Откуда-то взялся ветер, зелень колыхнулась, зашумела. И тут незаметно для себя Вадим завел песню про широкую степь, довел песню до конца и в это время оказался на взгорке. Далеко, километрах в двадцати, во всю просторную сиреневую долину распласталось большое село Марьевка, по другую сторону на таком же удалении виднелась Чернава. А пространство меж этими селами и дальше — это разлив хлебов. Июньское родное Заволжье! Благодатный, изобильный край! Зелень, зелень, сплошь зелень — до самого неба. Лишь кое-где осколком стекла блеснет пруд, напомнит о древности межнольпый столбик, и опять хлеба…
И тут Вадим увидел Женьки Рубакина трактор. Трактор глупо кружил на месте. Ветер дул в ту сторону, казалось, что у трактора отказал мотор, но какая-то непонятная сила водит его по кругу. Сам еще не зная, что там произошло, Вадим бежал к трактору и кричал непонятное:
— А-а-а-а!
Откинувшись к спинке кабины, Женька спал сидя, обе руки застыли на рычаге поворота. «Ну, брат! Ну-ну…»
Вадим вздохнул облегченно, потом отвел трактор на край поля и заглушил мотор.
В середине лета уже дипломированным агрономом вернулся из института управляющий отделением Алексей Ильич Мешков. Дня через три его вызвали в райцентр, где Мешков, не колеблясь, согласился работать председателем колхоза в отдаленном селе Надеждинке. Уборочную Вадиму Колоскову пришлось встречать бригадиром и управляющим в одном лице.
Год, как и ожидалось, оказался намолотным. Вадим объезжал всклобученные дождями и ветром хлеба, опасался, что и пол-урожая снять не удастся. Но комбайнеры умудрялись стричь поля низко, чисто вымолачивали зерно из литых неподъемных валков. Помидоры в тот год тоже уродились на диво. Наполнив алым грузом плетухи, женщины поднимали их на плечи, изогнувшись под ношей, относили к машине, а в передышках гуртовались в кружок, пестрели платками и юбками.
— Чтой-то квелая ты нынче, Марья?
— Телок объелся, всю ноченьку не спала.
— Лазурного ситцу себе на смерть взяла, — сообщила Пелагея.
— Износишь еще, дура!
— Клавка у Вишняковых будет, видать, очень красивая.
— Красивые всегда в девушках рожают.
Со стороны Зябловки показался верховой. По тому как картинно — «с почерком» — держался он в седле, Вадим издали узнал Руслана.
— Вадим Палч, там чужих начальников понаехало — страсть. Чевой-то ко мне в шорную заглядывали, а сейчас в зернохранилище роются. И сам Щаулов с ними. Тебя велел найтить.
— Скажи, скоро подъеду.
Щаулов Денис Петрович был старший агроном совхоза. Вадим не любил встречаться с ним и потому не спешил. Как-то Щаулов, улыбаясь и глазами играя: «Вы, коллега, я слышал, устроились… Видел я эту солдаточку. Оч-чень недурна». Ничего не ответил ему Вадим, но с тех пор разговор с ним только по делу.
Из открытой настежь двери зернохранилища валила пыль. Слышалась стукотня ведер и шорох пересыпаемого зерна.
— А кто здесь управляющий?
— Управляющего пока нет, временно за него бригадир Колосков… Так, мальчишка. Очень несерьезен.
— А что ж вы его терпите?
— Директор у нас нерешительный, к сожалению.
— Яков Петрович-то? Да вы что?..
Слыша этот разговор, Вадим издали бросил «Здравствуйте», а в хранилище не пошел.
Из темноты, отряхивая пыль, показался Щаулов, а за ним незнакомый мужчина.
— Вот заявление, Вадим Палч. От рабочих вашего отделения, — говорил Щаулов, развертывая на ходу бумагу. — Пишут, что хлеба у вас оставлено лишка. Обязаны проверить. Спешим, вынуждены были начать без вас.
— Стало быть, обыск?
— Не обыск, а…
— Без меня начали, без меня и кончайте.
И пошел, чувствуя в себе незнакомую дрожь.
— Вернитесь! — крикнул вдогонку Щаулов. И тише — тому, незнакомому: — Видите, какие номера выписывает.
Тот промолчал.
А Вадим шел, не зная куда, и едва не напоролся на директорскую легковушку. Директор вышел, подтолкнул Вадима в плечо:
— А что смурной?
— Не привык к таким вон гостям, — Вадим кивнул в сторону зернохранилища.
Решительно шагая, директор нырнул в зернохранилище, а через минуту по одному стали выходить оттуда искатели хлеба. Делая короткие отмашки рукой, директор говорил что-то негромко, но резко.
— Трофимов, допустим, не знает, а вы-то, Денис Петрович? Как это назвать?
После обыска с Вадимом что-то случилось: болеть не болел, а так, какая-то вялость ума и тела — смеяться стал меньше, сердиться стал меньше. Но однажды на утреннем наряде он забеспокоился, видя, как глаза у Лидочки горят странно, а лицо меняется в цвете. Когда все потянули из конторки, она проскользнула близко и незаметно сунула Вадиму записку. «Доигрались, кажется. Жду на старом месте».