В бесконечном ожидании - Корнилов Иван Михайлович 22 стр.


В двадцати шагах от крыльца была речка с талами по краям и кугой посередине. Там, в куге, вечно-то плескались и крякали утки; шум от них стоял такой, словно птиц ограбили средь бела дня. Иногда они вскрякивали особенно громко, кидались испуганно в разные стороны, и куга поникала под ними до самой воды. И селезень, забыв о своей нарядной важности, и неяркие окраской утки выскакивали на чистые зрачки воды, пугливо накручивая головами, дико орали, а следом за ними высыпала пикающая держава утят. Поплавав на чистом и успокоясь, утки опять забивались к себе в кугу, опять крякали там, возились и плескались до нового переполоха.

С обоих берегов покато к речке спускались огороды. Высоко, под самый пояс закатав подолы юбок и теряя из ведер на белые ноги воду, женщины поливали грядки. К вечеру поливалыциц становилось все больше, берега пестрели их блузками и платками. Женщины смеялись, порой бранились, и переклики их неслись аж сюда, через речку.

А дети смотрели на поливальщиц, слушали их голоса и смех, а сами не говорили ни о чем.

Мальчику нравилось молчать возле Нинки, это были самые счастливые его минуты. Ради этих минут он оставлял все свои забавы с ровесниками и приходил с неблизкой своей улицы на эту улицу, Нинкину.

Перед заходом солнца Нинка вставала и говорила: «А теперь иди. Скоро коров пригонят, мне надо встречать Пестравку».

Мальчик уходил — тихо, молча, так и не сказав Нинке ни одного слова, но твердо уверенный, что назавтра придет сюда опять.

Осенью они пошли в первый класс. Мальчик подглядел, за какою партой будет сидеть Нинка, и лишь после этого выбрал себе такую парту, откуда можно б было видеть Нинку постоянно.

Списывая ли с доски слова и цифры, читая ли букварь, он то и дело поглядывал на свою Нинку, а когда учительница урок объясняла, тут он и подавно только и смотрел на нее, — смотрел подолгу, и ему это смотрение никогда не надоедало. Нравилось, как слушала Нинка урок: подопрет пухлую щечку ладошкой, сидит такая смиренница, как бы даже не дышит; глаза ее смотрят на учительницу не мигая и кажутся очень печальными. В такие минуты мальчик особенно остро осознавал, что отец у Нинки погиб еще на войне, а мать померла совсем недавно. И именно в такие минуты мальчик твердил про себя, что будет защищать Нипку от всех обидчиков, даже от самого Ваньки Ястреба.

И в переменку, когда Ястреб, раскуражась, сыпал налево и направо, кому вздумается, подзатыльники, когда девчонки начинали пищать, а ребята затихали по углам, мальчик становился возле Нинки и не отходил от нее ни на шаг. Он хорошо знал, что Ястреб сильнее его, знал, что, дойди дело до драки, Ястреб поколотит его, — знал это и Ястреб, но когда мальчик становился возле Нинки, то забывал, что слабее Ястреба, встречал его взгляд, не отворачиваясь, и тот не тронул их ни разу…

На обед мать завертывала ему жареного карася, пышку или огурец. Дорога в школу вела мимо огорода; мальчик сворачивал на огород и в топтаных, уже отживающих плетях находил еще огурец или красный с куста помидор — для Нинки. Теперь надо было изловчиться положить гостинец в Нинкину сумку так, чтоб она не заметила. Выжидать приходилось подолгу, до уроков иной раз и не положишь, зато в переменку такой случай подвертывался наверняка. Вот Нинка доставала пенал или книжку, и… Она медленно поворачивалась к мальчику, смотрела на него, и глаза ее долго и мягко лучились. Незаметно от учительницы Нинка откусывала свой огурец, и одна щека у нее чуточку припухала… Сердце от радости замирало у мальчика.

Той зимой в их село приехал новый учитель — молодой улыбчивый парень. К весне он женился на Нинкиной сестре Поле и вскоре куда-то уехал, и увез с собою обеих сестер.

Тоскливо сделалось мальчику без Нинки. Некоторое время после ее уезда он приходил на желанную улицу, но Цаплина изба стояла неживая, забитая крест-накрест. Потом ее купил другой хозяин. Неподалеку от крыльца он поставил конуру, поселил в нее злого брехливого Тумана, и мальчик совсем перестал ходить на ту улицу.

Нинка вспоминалась ему все реже и реже. А потом забылась совсем.

«Пешком или ждать попутку? Ждать попутку или все-таки идти пешком?»

Пологий затяжной подъем, потом такой же пологий спуск в лощину с прудом, из лощины опять в гору, и вот завиднеется сначала крест, бывший когда-то золоченым, и лишь после этого выплывет потихоньку церковь.

Но это будет только еще Сухая Елань. За Сухой Еланью — все те же лощины да увалы да нескончаемые хлеба. Из-за хлебов-то — сразу вдруг откроются Годари, хутор, где доживают свой век его родители, к которым вырываться с годами приходится почему-то все реже и реже.

Казанцев мысленно прикинул все пятнадцать километров знакомой с детских лет тележной дороги, подумал, что чемодан отвертит ему руки, но все-таки пошел. Он выходил еще из этого села, куда привез его автобус. Затравевшая тропка вела его мимо цветущей картошки справа и вдоль ветхой ограды по левую руку, за которой вымирал бросовый вишенник. Из-за неплотно стоящих кольев ограды впереди Казанцева вышагнула девочка и пошла той же самой тропкой, что и он. Ей было лет шесть, и в руке у нее покачивалось голубое ведерко, полное спелой вишни.

Что-то неуловимое в ее походке заставило Казанцева придержать дыхание и стишить шаги, но девочка уже услышала позади себя человека и медленно, как бы нехотя оглянулась…

Казанцев опустил на траву чемодан — то была Нинка Цаплина. Нинка и Нинка! Две капли воды.

Не сбавив шагов, не остановись, девочка смерила Казанцева медленным немигающим взглядом и пошла себе дальше. Ноги ее утопали в траве по щиколку. Темные косицы лежали на плечах ровно, не колыхаясь. Белый горошек короткого, до колен платьица, покачиваясь и переливаясь, в любую минуту, казалось, готов был осыпаться наземь, да вот не осыпался…

«Дочь. Уже дочь, — только и успел подумать Казанцев. — Но почему «уже»? У меня ведь тоже сын. Вон сколько лет и зим отшумело».

«Отчего у нее печальный, как и у самой Нинки, взгляд? — думал он. — Когда-то я уверял себя, что у Нинки такой взгляд от обездоленности, от сиротства, а оказывается… Стоп! А жива ли у этой девочки мать? Как зовут ее, девочку? Почему я не бегу за ней, почему не окликну, не остановлю ее и не спрошу, чья она? Отчего это вдруг все во мне затворилось, окоченело?»

Неожиданно Казанцев с величайшим изумлением понял, что за все эти годы он не изменился. Оказывается, он одинаково, ну совершенно так же робок, как и в те далекие-далекие свои дни… Сядь он сейчас на порожек крыльца — уже с этой вот — новой девочкой, и повторится то же, что было у них с Нинкой без малого тридцать лет назад. Да-да, он опять будет, наверное, так же молчать и не сметь шевельнуться, он по-прежнему будет глядеть прямо перед собой, а видеть между тем большие глаза этой девочки и ее косицы, и это ее горошковое платьице, которое на колени натянет она, конечно, точно так же, как когда-то натягивала сама Нинка…

«И никакой я не Казанцев, а тот же мальчик со своей тихой улицы. Да-да, пожалуй, тот же… И как же мы заблуждаемся, всерьез полагая, что возраст нас меняет! Меняется с годами цвет лица, меняется походка и голос, а в душе, в самой глубинной ее сущности, мы остаемся все теми же мальчиками».

Попутно вспомнилось Казанцеву, что всегда, во всей своей жизни, он упорно, порой с каким-то отчаянным воодушевлением помогал другим, стоял за них грудью, но как только приходилось просить для себя, сейчас же находил сотни всевозможных отговорок — только бы не беспокоить других из-за своей персоны…

«Не меняемся мы, нет! Как это все интересно. И как в то же время печально!»

Думал обо всем этом Казанцев, а сам уходил все дальше и дальше. Поднявшись на гору и в очередной раз оглянувшись, он неожиданно понял, что не может он уйти, не повидав своей Нинки.

«Не надо, не надо… Нельзя!» — оборвал он себя сейчас же.

Неостановимое время изменило их внешне, что-то утратило безвозвратно… Нет, не этого боялся Казанцев. Пусть живет и никогда не кончается жить в его сердце одна память, самая дорогая и светлая, — память детства.

А село уже далеко позади. Оно обычное, это село. Таких по матушке-Руси раскидано несть числа. Но для Казанцева отныне станет оно родным. Самым родным на свете.

За третьей горой

Гору увидел Анатолий из автобусного окна. Выпукло-закругленная, величавая, она покато спускалась из лесу, и по ней ходили мелкие волны золотистой травы.

Захотелось лечь в эти волны и, раскидав руки, смотреть-смотреть в небо. Бездумно, ничего не ища глазами. Просто лежать и слушать: о чем это у тебя над ухом высвистывает трава?

Над самой макушкой горы плавно ходила крупная птица. Казалось, птица заприметила жертву и выслеживает ее или же что-то такое знает об этой горе и поэтому колесит-колесит. Анатолию уже не терпелось подняться на гору, посмотреть, как там и что, и когда они выгрузились из автобуса, когда сдавали девушке-неулыбе паспорта и путевки, он нет-нет да поглядывал на гору, на эти белесые волны травы и на птицу.

Потом его поселили в номер, сводили в столовую, и когда после завтрака выяснилось, что до самого обеда делать-то ровным счетом нечего, он надел тренировочный костюм и отправился на гору.

На Кавказе или в Карпатах эта гора сошла бы за простой холм. Здесь же, в открытом степном пространстве, она выпирала над миром вызывающе и казалась горой взаправдашней: подымаясь к макушке, Анатолий довольно скоро нагрелся, «молнию» на куртке пришлось разомкнуть.

Шелково-тонкая, податливая ветру, бежала и бежала ему под ноги трава. Изредка попадался куст, останавливала на себе взгляд звездочка цветка, но Анатолий шел мимо.

И вот он на самой вершине. Неоглядный простор открылся взору. На другую сторону гора спускалась ступенями, и по этим ступеням то здесь, то там, изверченные ветрами, темнели березы-кривуши. Покачиваясь, они как бы приглашали идти дальше, посмотреть, что же там за второй горой.

Спуск со второй горы был очень крут, трава скользила под ногами гололедной корочкой, и Анатолий все опасался, как бы не упасть. Наконец он спустился к подножью и оказался в ином мире: здесь было тихо. Ветер остался наверху, а вокруг дремно стоял дровяной лесок.

Анатолий шагнул в лесок и с первого шага натолкнулся на родник, хитро запрятавшийся в траве. Первый раз в жизни видел Анатолий живой ключ. Чтобы разглядеть его получше, он опустился на корточки. Ключ начинался из ничего. Вот скат горы — сухой, прокаленный; вот обожженная солнцем трава, по которой только что скользил Анатолий, и вдруг эта лунка воды. Поставь ложку стоймя, и она не скрылась бы в этой лунке. Но в этой-то лунке, на самом донце, пульсировал, толкался ключ: из норки выбивалась вода, подымая песчинки. Бой ключа был размеренным, подумалось, что под этой горой спрятано некое огромное сердце. И, думая об этом сердце, Анатолий вспомнил про третью гору, которая тоже была поблизости.

А за третьей горой оказалась изба — со створками на окнах и простыми, без украс наличниками. В селе она ничем не выделилась бы. Но здесь не было других изб, а лишь вольная трава по склону горы, да дровяной лесок, да тележная дорога через лесок — и от того изба казалась диковинной. Анатолий остановился перед ней, осмотрел ее окна, трубу на залишаенной крыше и три порожка на крыльце. Замка на двери не висело. Казалось, сейчас дверь тихо приоткроется, и на волю солнца выйдет старушка и позовет в гости, но, скорее, пожалуй, прогонит.

Но дверь распахнулась энергично, резко, и на крыльце оказался человек в полинялой кепке и белом халате врача, хотя для врача его халат был слишком нечист. Придерживая под мышкой картонный журнал, человек взялся рассматривать Анатолия крупными выпуклыми глазами.

Анатолию сделалось неуютно под этим взглядом, он хотел было уходить, но подумал, что уходить, ничего не сказав, неудобно, и на всякий случай попытался объясниться.

— Я просто так здесь… Гуляю, смотрю… Первый раз в деревне. Делать-то все равно нечего.

Человек окинул пришельца новым взглядом — теперь он смотрел вприщурку, примеривался: а правду ли ты сказал или слукавил. Потом улыбочка замерцала в нем, и не понять, то ли он пошутил, то ли пригласил всерьез:

— Ну, если делать нечего, тогда пойдем со мной.

И Анатолий двинулся за ним.

В грубых ботинках человек топал впереди, а Анатолий шел беззвучно. На их пути, приваленный к одинокому вязку, стоял велосипед, а возле велосипеда, закрыв лицо голубой косынкой, спала женщина — судя по яркому платью, не старая.

— Пора, Лидуха. Вставай, заявился, — сказал человек на ходу, не глядя на женщину.

— Встаю, Захар Андреич! — отозвалась женщина сиплым спросонок голосом.

— Что, опять Григорий выкомаривал?

— А то… Такой куролес, такой далдон. Дурак дураком, шея дугой.

— Брось охаивать мужика, завтра помиритесь, и опять будешь хвалиться им.

Пришли к высокой ограде из усохшего хвороста. Захар Андреич поднял деревянную слегу вроде шлагбаума или двери, и они очутились на лесной росчисти, уставленной рядами голубых, синих и зеленых как бы игрушечных домиков с плоскими крышами. То был городок пчелиных ульев — аккуратный, нарядный. Но все это Анатолий разглядел потом, вначале он видел одних только пчел. Они прошивали воздух пулями, жужжали, звенели. Много их носилось, и беспорядочна была их суета, а Захар Андреич шагал сквозь гудящий этот дождь и не обращал на пчел никакого внимания. Анатолию же казалось, что пчелы сейчас облепят его, он опасливо озирался.

— Двести тридцать семей — это тебе не пышка с маком! Наш пчельник для телевизора снимали. — Шоркнув плащом, Захар Андреич повернулся к Анатолию. — Не бойся, пчела у нас кавказская, миролюбивая.

Следом за ними пришла Лидуха; ей было, наверное, не больше тридцати лет, однако усталое лицо казало ее старше. На ходу раздувала она дымарку, синий дымок выталкивался малыми порциями.

Работать начали неторопливо. Сначала Захар Андреич заглянул в свой журнал, что-то пометил в нем огрызком карандаша, после этого снял с улья крышку и положил ее на траву — да так аккуратно, так бережно, словно бы крышка была сработана не из доски и жести, а из стекла.

Под крышкой оказалась удивительная жизнь. Захар Андреич одну за одной доставал рамки, разворачивал их против солнца, а Анатолий, стоя у него за плечом, старался запомнить все и понять. Прохладная на вид вощина, строгая геометрия ячеек, заполненных медом, — всего этого он прежде не видел. Пчелы внутри клубились, переползали одна через другую, вспархивали, жужжали; в бессмысленном их перемещении не было никакого порядка и никакой надобности, но Захар Андреич уже до этого успел внушить Анатолию, что пчелиная семья по укладу жизни «высшая математика», что здесь все отлажено как надо, и ничего лишнего. Осмотренные рамки возвращались на место, крышка закрывалась, ставились пометки — в журнале огрызком карандаша, а на крышке — мелом, и шли к следующему улью, чтоб и там все повторить. Вскоре Анатолию показалось, что и сам он сможет проделать эти несложные дела, и, когда Лидуха сказалась уставшей, он попросил снять крышку, и снял ее плавно, потом перевернул и положил на траву совсем неслышно, так что Захар Андреич похвалил его умение и с другого улья позволил снять не только крышку, но и верхний ярус.

Но пчелы как ни мирные, как ни кавказские были, а без укусов не обошлось. Молча, по-деловому одна из них впиявилась Захару Андреичу в руку, сейчас же подоспела вторая. И напали пчелы, как из рукава выскочили. Захар Андреич стряхнул их щелчками.

— Рано они сегодня! Лидуха, дымку дай! — Он огляделся и велел уходить, а на вопрошающий взгляд Анатолия сказал: — Видишь, солонец отпотел? К дождю. Вот они и начинают сердиться.

Уже вышли с пчельника и опустили за собой «шлагбаум», когда Анатолия пронзила боль. Зажмурив глаза, так и окоченев, он что было силы стиснул затылок и почувствовал, как хрупнули под пальцами две или три пчелы.

— И тебя щипнули? Ничего! — буднично сказал Захар Андреич. — А ты ведь есть захотел, правда? Сколько годков-то?

Назад Дальше