Священник, который до тех пор старался только умиротворить мисс Гаррис, заговорил теперь другим тоном. Признавая ее обвинение справедливым, он всячески отстаивал свою правоту. Он сказал, что никогда не вмешивался в чужие семейные дела, а посему не стал бы заниматься и ее делами иначе как по ее просьбе, но поскольку миссис Гаррис сама сделала его своим поверенным, он позаботится о том, чтобы выполнить свой долг с честью и прежде всего оберечь молодую девушку, к которой питает глубочайшее уважение, «потому что на свете (и, клянусь небом, он сказал истинную правду) никого нет достойней, благородней и великодушней. «Ведь вы, сударыня, – напомнил священник, – сами дали согласие на их брак», и тут он высказал такие суждения обо мне, какие скромность не позволяет мне повторить.
– Нет уж, – воскликнула мисс Мэтьюз, – я настаиваю, чтобы вы хоть раз одержали над ней победу. Мы, женщины, не любим, когда при нас восхваляют другую, но я искуплю эту вину, выслушав похвалы мужчине и притом такому мужчине, – прибавила она, взглянув на него с вожделением, – которого вряд ли смогу поставить в своем мнении еще выше.
– Повинуюсь вашей воле, сударыня, – продолжал Бут. – Доктор Гаррисон по доброте души своей заявил, что постарался вникнуть в мой характер и пришел к заключению, что я почтительный сын и любящий брат. Если человек хорошо выполняет свой долг в этом отношении, тогда у нас есть достаточное основание надеяться, что он поведет себя надлежащим образом и во всех остальных. А закончил он так: речь, как он сказал, идет о счастье Амелии, о ее сердце, более того, о ее добром имени, и, поскольку ему суждено было стать причастным к решению ее судьбы, он намерен довести это дело до конца; с этими словами доктор вынул из кармана разрешение на брак без церковного оглашения и объявил миссис Гаррис, что без промедления готов совершить брачный обряд там, где найдет ее дочь. Эта речь священника, его голос, торжественный вид и все его поведение, определенно рассчитанное на то, чтобы внушить благоговение и даже трепет, довольно-таки устрашили бедную миссис Гаррис и произвели куда более ощутимое воздействие, нежели любые его доводы и увещевания, а что затем воспоследовало, я вам уже рассказал.
Вот так вследствие злополучной случайности – отсутствия пера, чернил и бумаги и нашей боязни доверить гонцу свою тайну – миссис Гаррис узнала всю правду, а это заставило священника пустить в ход самые крайние средства, что и привело к счастливому исходу, о котором вы слышали и которого, как считала моя матушка, нам бы не видать, если бы в ту минуту, когда все раскрылось, доктор Гаррисон не выказал такую решимость.
Вот таким образом, сударыня, я женился на Амелии, и вы, возможно, подумаете, что более полного счастья мне и вообразить было нельзя. Вероятно, так оно тогда и было, и все же, положа руку на сердце, должен сказать, что любовь, которую я тогда питал к Амелии, несравнима с тем чувством, которое я питаю к ней теперь.
– Счастливая Амелия! – воскликнула мисс Мэтьюз. – Если бы все мужчины походили на вас, то все женщины были бы счастливыми; да что там, никто бы тогда с горем не знался. Признаться по совести, я убеждена – половина человеческих бедствий проистекает вследствие отвратительного непостоянства вашего пола по отношению к нам, женщинам.
Здесь мы и закончим эту главу, дабы предоставить читателю возможность основательно поразмыслить над высказанными выше соображениями.
Глава 8, в которой наши читатели, возможно, разойдутся во мнениях относительно поведения мистера Бута
Бут между тем продолжал свой рассказ следующим образом:
– В первые месяцы нашего брака событий, достойных упоминания, не произошло. Полагаю, мисс Мэтьюз, мне нет нужды говорить вам, что я нашел в моей Амелии образец совершенства. На первых порах только миссис Гаррис причиняла нам некоторое беспокойство. Ее согласие на наш брак нельзя было назвать добровольным – она вынуждена была уступить настояниям доктора, однако со временем стала смотреть на наш союз все более благосклонно и в конце концов, казалось, вполне с ним примирилась. Мы в немалой степени приписывали это доброму влиянию мисс Бетти, которую я всегда считал своим другом. Она очень содействовала побегу Амелии, о чем я не успел сказать прежде, и при всех обстоятельствах держалась – по крайней мере внешне – безукоризненно, как по отношению ко мне, так и к своей сестре, и потому мы полагали ее преданнейшей своей сторонницей.
Примерно полгода спустя после нашей женитьбы к моему полку присоединили еще две роты, в одной из которых я получил должность лейтенанта. В связи с этим мисс Бетти впервые обнаружила свой нрав, навлекший впоследствии на нас не одно суровое испытание.
– А что я вам говорила, сударь, – вставила мисс Мэтьюз. – Выходит, мое мнение об этой особе было справедливым. Нет, нет, не убеждайте меня, будто у придирчивой ханжи могут быть какие-то добродетели и…
Тут мисс Мэтьюз запнулась, не найдясь, чему уподобить свое отвращение, и Бут продолжал:
– Вероятно, вы помните, сударыня, между мной и миссис Гаррис с самого начала был уговор, что все полученное за женой приданое я перепишу на Амелию за вычетом определенной суммы, которая должна быть истрачена на мое продвижение по службе, но, поскольку наше бракосочетание происходило при уже известных вам теперь обстоятельствах, этот наш уговор так и не был выполнен. И с того дня, как я стал мужем Амелии, ее мать ни разу ни единым словом об этом не обмолвилась; что же до меня, то, признаюсь, я еще не очнулся от того блаженного сна, в котором пребывал, убаюканный обладанием Амелии.
При этих словах мисс Мэтьюз вздохнула и устремила на Бута взор, исполненный необычайной нежности, а он тем временем продолжал свой рассказ:
– Как-то утром, вскоре после моего повышения по службе, миссис Гаррис воспользовалась случаем поговорить со мной по этому поводу. Она сказала, что поскольку должность лейтенанта досталась мне даром,[79] она была бы непрочь ссудить меня деньгами, чтобы содействовать получению мной следующего чина, и если потребуется сумма больше той, о которой шла речь прежде, то она за этим не постоит, поскольку очень довольна моим отношением к ее дочери. При этом она выразила надежду, что я по-прежнему согласен остальную часть полагающегося Амелии приданого отказать супруге.
Я от всего сердца поблагодарил ее за материнскую доброту и сказал, что если бы обладал целым миром, то и его охотно положил бы к ногам моей Амелии. Да что там, Бог свидетель, я не пожалел бы и десяти тысяч миров!
Пылкость моих чувств пришлась, судя по всему, миссис Гаррис по душе, и в заключение нашего разговора она обещала немедля послать за стряпчим и отдать ему необходимые распоряжения.
С этого времени в поведении мисс Бетти произошла разительная перемена. Она держалась теперь с сестрой, точно так же, как и со мной, куда более сдержанно. Она раздражалась и выходила из себя по малейшему поводу; она нередко пускалась теперь в рассуждения о пагубных последствиях неразумных браков, особенно в присутствии матери; и стоило мне на людях выказать ненароком свою любовь к Амелии или вымолвить ласковое слово, как она непременно роняла едкое замечание насчет недолговечности чересчур пылких страстей, а если я заговаривал о своей привязанности к жене, ее сестра выражала любезное желание услышать от меня те же слова лет через семь.
Но все это пришло нам в голову гораздо позднее, по зрелом размышлении, а тогда мы с Амелией были слишком поглощены своим счастьем и не замечали, что у кого на уме.
К нашему несчастью дела вынудили стряпчего миссис Гаррис задержаться в Лондоне на целый месяц, а поскольку миссис Гаррис ни в коем случае не хотела прибегнуть к услугам другого юриста, решение нашего вопроса было отложено до его возвращения.
Амелия, которая уже ждала ребенка, часто выражала крайнюю тревогу при мысли, что меня могут со временем отправить вместе с полком в чужие края; она не уставала повторять, что разлука со мной, случись это даже и при других обстоятельствах, неминуемо разобьет ей сердце. Эти опасения выражались ею с такой кротостью и так меня трогали, что во избежание подобного оборота событий, я попытался добиться с помощью обмена перевода в королевскую конную гвардию, которую очень редко когда посылают за границу, разве только если войсками командует сам король. Вскоре я нашел офицера, изъявившего согласие поменяться со мной, и мы договорились об условиях, а миссис Гаррис распорядилась приготовить необходимую сумму денег наличными, которую я должен был уплатить; мисс Бетти открыто всему этому противилась, доказывая матери, что такой обмен имел бы для меня крайне неблагоприятные последствия и после этого мне и надеяться будет нечего на повышение по службе; она не упускала случая поделиться с матерью измышлениями, порочащими мою солдатскую честь.
Когда все уже было согласовано и были выписаны оба патента на должности, так что дело оставалось только за королевской подписью, как-то раз после моего возвращения с охоты ко мне подбежала Амелия и, крепко меня обнимая, воскликнула: «О, Билли, у меня есть для тебя новость, и я так рада! Твой перевод – вот это удача так удача! Ведь твой прежний полк отправляют в Гибралтар![80]»?
Эту новость я выслушал далеко не с таким восторгом, с каким Амелия мне ее сообщила. Я холодно ответил, что раз так, то мне остается лишь от души надеяться, что оба патента уже подписаны. «Что ты говоришь? – ответила с нетерпением Амелия. – Ведь ты уверял меня, что все давно улажено. Твой вид меня пугает до смерти». Впрочем, эти подробности, пожалуй, излишни. Одним словом, с той же самой почтой я получил письмо от офицера, с которым должен был меняться; он настаивал на том, что, хотя его величество король и не подписал еще патенты, наш уговор остается в силе, и потому он считает своим правом, и вместе с тем просит об этом как об одолжении, дабы он мог отправиться в Гибралтар вместо меня.
Это письмо окончательно прояснило для меня положение дел. Теперь я знал, что патенты еще не подписаны и, следовательно, обмен не завершен, а значит у этого офицера нет ни малейшего права настаивать на отъезде вместо меня; что же касается его просьбы – сделать ему такое одолжение, то я слишком хорошо сознавал, что должен буду заплатить за это своей честью. Я оказался теперь перед выбором, ужаснее которого едва ли можно вообразить, и не стыжусь признаться, что честь, как я обнаружил, не в такой мере возобладала во мне над любовью, как то подобало. Мысль о необходимости покинуть Амелию в ее нынешнем положении, обрекая ее на страдания, быть может, даже на гибель или безумие, была для меня непереносима, и ничто кроме чести не могло бы ей противостоять хотя бы мгновение.
– Едва ли сыщется на свете женщина, – вскричала мисс Мэтьюз, – которой малодушие мужчины внушало бы такое презрение, как мне, и все же я склонна думать, что в данном случае вы проявили чрезмерную щепетильность!
– Но, согласитесь, сударыня, – ответил Бут, – что с каждым, кто хоть немного погрешит против законов чести, обращаются как с величайшим преступником. Тут уж не жди ни прощения, ни пощады; и тот, кто не сделал все от него зависящее, – не сделал ничего. Но если этот разлад так мучил меня, когда я оставался один, то каково же мне было в присутствии Амелии? Каково было выносить ее вздохи, слезы, муки, ее отчаяние? И считать себя жестокой причиной ее страданий? А ведь так оно и было. Как мог я мириться с мыслью, что в моей власти мгновенно избавить ее от терзаний и отказывать ей в этом.
Мисс Бетти вновь стала моим другом. В последние две недели перед тем она едва удостаивала меня словом, но зато теперь превозносила до небес и не менее сурово порицала сестру, повинную, по ее мнению, в постыднейшей слабости, поскольку та предпочитала мою безопасность сохранению моей чести; однако я не стану сейчас повторять все ее злобные словечки по этому поводу.
В самый разгар этой бури приехал пообедать с миссис Гаррис наш добрый священник, который по моей просьбе высказал свое мнение на сей счет.
Здесь речь Бута была прервана появлением постороннего, которого мы представим в следующей главе.
Глава 9, содержащая сцену совсем в другом роде, нежели все предыдущие
Вошедший был не кто иной, как смотритель или, если вам угодно (ибо так было угодно ему самому именовать себя), управитель тюрьмы.
Он вторгся в камеру с такой бесцеремонностью, что слабая внутренняя задвижка не выдержала и дверь распахнулась настежь. Едва перешагнув порог, смотритель уведомил мисс Мэтьюз, что у него для нее очень хорошие новости, а посему с нее причитается бутылка вина.
Как только это требование было удовлетворено, он известил мисс Мэтьюз, что раненый ею джентльмен остался жив и его рану не считают смертельной; пострадавший просто лишился сознания из-за потери крови, а возможно, и от испуга, «а посему, сударыня, – продолжал смотритель, – я полагаю, что если вы примете соответствующие меры, то уже завтра утром вас можно будет освободить под залог.[81] Я ожидаю сегодня вечером стряпчего, и, если вы ему доверитесь, могу поручиться, что все уладится. Конечно, что и говорить, ради этого придется выложить денежки, дело известное. Люди, что и говорить, рассчитывают в таких случаях немного поживиться, не без этого. Но что касается меня, то я никогда не держу арестованных дольше, чем предписано законом, ни в коем случае. Как только мне становится известно, что их можно выпустить под залог, я непременно тотчас же их об этом извещаю и никогда ничего за это не требую, ни в коем случае. Я всегда предпочитаю предоставлять такие вещи на собственное усмотрение джентльменов и леди. И сроду еще не бывало, чтобы я заподозрил джентльмена или леди в отсутствии щедрости».
Мисс Мэтьюз отнеслась к этим дружеским заверениям довольно-таки пренебрежительно. Она заявила, что ни в чем не раскаивается и что новость нимало ее не трогает. «Если этот презренный человек жив, – воскликнула она, – то большего негодяя на свете не сыщешь, вот все, что я могу сказать», и, не обмолвясь ни словом относительно своего освобождения под залог, она вместо этого попросила начальника тюрьмы оставить ее опять наедине с мистером Бутом.
– Ну, что ж, сударыня, – ответствовал смотритель, – если у вас нет наличных денег, чтобы внести залог, то, пожалуй, вам лучше будет пробыть здесь немного дольше, нежели платить непомерную цену. Кроме того, через день-другой, когда жизнь джентльмена будет уже вне всякой опасности, те, кто сейчас, что и говорить, рассчитывают на солидное вознаграждение, уже ничем не смогут поживиться. А в тюрьме, что и говорить, у вас ни в чем не будет недостатка. За деньги здесь можно получить все самое лучшее, будь то из еды или из питья, а ведь ради чего-нибудь съедобного или горячительного не станешь, как я выражаюсь, воротить нос и от самой захудалой харчевни. А капитану вовсе и незачем было в первый день, как он сюда попал, так уж стыдиться назвать себя; мы тут всяких перевидали – и капитанов, и прочих благородных джентльменов, и ничего в том зазорного, как я выражаюсь, для них нет. Многим благородным джентльменам, позвольте мне это заметить, капитан Бут, позвольте мне это заметить, случается иногда угодить в места и вполовину менее их достойные.
– Я вижу, сэр, – ответил Бут, несколько смутившись, – вам известны не только мое имя, но и мой чин.
– Разумеется, сэр, – воскликнул смотритель, – и тем большее почтение вы у меня вызываете! Я люблю армейских офицеров. Сам прежде служил в конногвардейском полку лорда Оксфорда.[82] Я, правда, был рядовым солдатом, однако у меня было достаточно денег, чтобы купить должность квартирмейстера, но тут мне взбрело в голову жениться, а жена не хотела, чтобы я продолжал служить, она непременно желала, чтобы я стал человеком штатским, и вот так пришлось мне взяться за нынешнее мое занятие.
– Честное слово, – ответил Бут, – просто замечательно, что вы посчитались с желаниями своей супруги; однако, прошу вас, удовлетворите мое любопытство – скажите, как вы дознались, что я служил в армии? Ведь моя одежда, я думаю, никак не могла меня выдать.
– Выдать! – повторил смотритель. – Надеюсь, здесь никто никого не выдавал… я не из тех, кто способен выдать ближнего. Да ваша пугливость и недоверчивость наводят человека на мысль, что здесь кроется нечто большее. Но если это и в самом деле так, то, обещаю вам, – вы можете, не опасаясь, выложить мне все, как есть. Вы уж извините, что я навязываюсь вам с советом, но ведь чем раньше, тем лучше. Иначе другие вас опередят, а в таких случаях, кто первым поспел, тот первым и съел, вот и все. Доносчики, тут сомнения нет, не стоят доброго слова, и по своей воле никто из них не стал бы осведомителем – толпа очень уж сурово с ними расправляется;[83] конечно, быть чересчур откровенным