– Дело рискованное, но, когда с одной стороны обещают безопасность, да еще и немалое вознаграждение впридачу, а с другой – грозит виселица[84]… стоит ли гадать, какой выбор сделает человек рассудительный.
– Что, черт побери, вы хотите всем этим сказать? – вскричал Бут.
– Ничего обидного, я надеюсь, – заверил смотритель, – Ведь я говорю для вашей же пользы, и, если вам когда и случалось спроворить в свой карман… вы, конечно, понимаете, что я имею в виду.
– Решительно ничего, – ответил Бут, – клянусь честью.
– Ну-ну, – язвительно усмехнулся смотритель, – раз уж вы такой недоверчивый, придется вам самому расхлебывать последствия. Правда, что касается меня, то я не доверил бы Робинсону и двух пенсов, не сосчитав их перед тем.
– О чем идет речь? – воскликнул Бут. – И что это еще за Робинсон?
– Так вы, выходит, и Робинсона не знаете! – воскликнул смотритель, начиная горячиться. Услышав отрицательный ответ, смотритель в явном изумлении закричал: – Что ж, в таком случае, капитан, должен вам заметить, что вы похлеще всех тех джентльменов, какие мне попадались! И, однако, скажу вам вот что: стряпчий и мистер Робинсон сегодня днем чуть ли не полчаса шушукались насчет вас. Я случайно расслышал, как они несколько раз упоминали капитана Бута, и что касается меня, то я не поручусь, что мистер Мэрфи уже не занялся вашим делом, однако если вы выдадите мне кого-нибудь из тех, кто промышляет на дорогах, или сообщите о чем-нибудь еще в том же роде, тогда я тотчас же отправлюсь к его милости судье Трэшеру; полагаю, что пользуюсь у него достаточным доверием и он согласится выслушать ваши показания.
– Так вы, значит, – воскликнул Бут, – и в самом деле принимаете меня за разбойника с большой дороги?
– Надеюсь, капитан, я не сказал вам ничего обидного, – заметил смотритель, – сейчас такие времена, что на свете сыщется немало людей похуже, чем разбойники. Ведь бывает, что джентльмены оказываются в стесненных обстоятельствах, а при таком положении, по-моему, нет средства благороднее, нежели промышлять на дорогах. К этому средству прибегало, как мне известно, немало храбрецов – причем людей куда как достойных.
– Ну вот что, сударь, – прервал его Бут, – запомните, я вовсе не из тех благородных джентльменов, к которым вы меня причисляете.
Мисс Мэтьюз, которая долгое время не лучше мистера Бута понимала, к чему клонит смотритель тюрьмы, едва уразумев смысл его слов, вспыхнула от гнева, куда большего, нежели подозреваемый в разбое джентльмен.
– Да как вы смеете, – обрушилась она на смотрителя, – порочить человека благородного происхождения, да к тому же еще имевшего честь служить в войсках его величества, о чем, как вы сейчас признались, вам стало известно? Если по причине каких-то несчастий он и очутился здесь, то у нас, я все же полагаю, нет законов, позволяющих таким молодчикам, как вы, безнаказанно оскорблять его.
– Молодчикам – пробормотал смотритель… – Я бы не советовал вам, сударыня, говорить со мной таким тоном.
– Так вы еще смеете мне угрожать? – закричала мисс Мэтьюз в ярости. – Попробуйте только хоть капельку злоупотребить своей властью – и вы мне за это еще сполна заплатите.
Вспыхнувшая вслед за тем ожесточенная перебранка продолжалась до тех пор, пока Бут не вмешался и не успокоил смотрителя, который, по правде сказать, и сам непрочь был пойти на мировую, поскольку вступил в неравный бой. Да и помимо прочего ему отнюдь не хотелось сердить мисс Мэтьюз, которой, как он ожидал, предстояло на следующий день быть выпущенной на поруки и у которой осталось больше денег, нежели по его расчетам она должна была унести с собой из тюрьмы, а что касается применения к ней каких-нибудь насильственных или недозволенных мер, то эта дама обнаружила слишком решительный норов, чтобы ее можно было этим устрашить. А посему управитель тюрьмы чрезвычайно учтивым тоном объявил, что если он чем-нибудь задел джентльмена, то искренне просит у него прощения; знай он раньше, что тот и в самом деле капитан, ему бы и в голову не пришло питать подобные подозрения, однако в тюрьме кого только не величают капитанами;[85] иногда так обращаются и к джентльменам, вообще никогда не состоявшим на военной службе или в лучшем случае служившим рядовым, как он сам, например.
– Да ведь вы и сами признаете, – продолжал смотритель, что одеты не очень-то по-военному (на Буте и впрямь была одежда из простой фланели), и кроме того» как говорит стряпчий, noscitur a sosir,[86] и это очень верно подмечено. А ведь большего негодяя, чем Робинсон, про которого я вам говорил, на свете не сыщется. Поверьте, я никоим образом не хотел бы, чтобы против вас затеяли что-нибудь худое. Но, если даже так оно и есть, я по мере своих сил постараюсь повлиять на стряпчего и предотвратить их затею. Среди своих собратьев-юристов мистер Мэрфи, что и говорить, один из самых толковых; это вынуждены признать даже его враги, а поскольку я по возможности рекомендую обращаться именно к нему по любому вопросу (а таковых в тюрьме, можете не сомневаться, возникает более, чем достаточно), то, что ж, при новом раскладе он ничуть не пострадает. Во всяком случае я могу рассчитывать, что он не примкнет к заговору с целью погубить кого-либо из моих друзей, по крайней мере, если я его об этом попрошу. Хотя, я уверен, он не мог бы вести себя честно, даже если бы очень этого пожелал.
Из дальнейших его слов Буту стало ясно, что Робинсон был не кто иной, как тот самый шулер, которому он проиграл все свои деньги. Но тут мисс Мэтьюз, не скрывавшая своей досады по поводу того, что ее беседу с мистером Бутом прервали так надолго, убедила смотрителя оставить их вдвоем. Как только он удалился, мистер Бут стал поздравлять ее в связи с известьем о том, что раненый ею джентльмен, судя по всему, выздоравливает. На что его собеседница, немного помедлив, ответила:
– Есть одно обстоятельство, о котором вам, возможно, нелегко будет догадаться, но вследствие которого ваши поздравления куда для меня приятней, нежели известие о том, что негодяй избежал заслуженной им участи; оно прервало ваш рассказ, мое любопытство осталось неутоленным, а подобную потерю ничто неспособно возместить. Теперь, однако, я надеюсь, нас не будут больше беспокоить, и вы сумеете завершить свою историю. Насколько я припоминаю, вы говорили о своих муках, вызванных необходимостью покинуть Амелию… счастливицу Амелию.
– Но как вы можете называть ее счастливицей, когда она переживала столь трудную пору? – воскликнул Бут.
– Да, она была счастлива, конечно же, счастлива, невзирая на все невзгоды, – ведь у нее был такой муж. У меня по крайней мере, испытавшей противоположную участь, есть все основания так думать; но мне от рожденья не суждено быть счастливой. Я могу повторить вслед за поэтом:
– Нет, нет дорогая мисс Мэтьюз, – возразил Бут, – вы должны, вы преодолеете эти мрачные мысли. Судьба, я надеюсь, уготовила вам еще много счастливых дней.
– Вы верите в это, мистер Бут? – спросила она. – Ведь вы, конечно же, помните совсем другое…, вы должны это помнить… потому что вы не могли это забыть. Никакая Амелия на свете не могла совсем стереть это из вашей памяти… не в нашей власти распоряжаться своей памятью. Конечно, будь на то моя воля, я могла бы думать… впрочем, я сама не знаю, что говорю. Прошу вас, продолжайте ваш рассказ.
Бут исполнил ее просьбу с такой поспешностью, словно обрадовался представившейся возможности. Сказать по правде, если бы связать воедино все нечаянные обмолвки мисс Мэтьюз, то, вероятно, можно было бы прийти к некоторым умозаключениям, для верного супруга не слишком благоприятным. Итак, Бут без промедления приступил к дальнейшему рассказу, что описано в третьей книге нашей истории.
Книга третья
Глава 1, в которой мистер Бут продолжает свой рассказ
– Если не ошибаюсь, сударыня, – возобновил рассказ Бут, – смотритель тюрьмы прервал меня, когда я собирался сообщить вам мнение доктора Гаррисона.
Так вот, выслушав доводы обеих сторон, то есть миссис Гаррис, предпочитавшей, чтобы я остался, и мисс Бетти, считавшей, что мне следует отправиться вместе с полком, он высказал наконец и свое суждение. Что же до Амелии, то она молча плакала, да и сам я чувствовал себя ненамного лучше.
– Поскольку новые назначения еще не подписаны, – сказал священник, – то вы, надо полагать, продолжаете числиться в своем прежнем полку, а посему, по моему мнению, должны принять участие в этой экспедиции; этого требует ваш долг перед королем и отчизной, чьим хлебом вы вскормлены, а такого рода долг слишком высок, чтобы допустить хоть малейшее небрежение. Кроме того, вы обязаны так поступить из чувства самоуважения: ведь общество, которое могло бы по справедливости вас порицать, останься вы дома, даже если бы для этого у вас были веские основания, не поступит с вами и в данном случае так же беспристрастно: вам следует тогда ожидать, что любое обстоятельство, свидетельствующее против вас, будет преувеличено, а большая часть того, что может послужить вам оправданием, – обойдено молчанием, и вас без всякого снисхождения заклеймят как труса. Поскольку злокозненный нрав людей, равно как и жестокое удовольствие, которое они получают, губя чужие репутации, слишком хорошо известны, то польза, которую нам следует извлечь из этого знания, заключается в том, чтобы не давать никакого повода для укоризны; ибо, как ни плох этот мир, он редко когда осуждает какого-либо человека без всякого даже пусть самого незначительного с его стороны повода и, хотя этот повод, возможно, в десять тысяч раз преувеличивается, нам не следует забывать, осуждая такое злонамеренное преувеличение, что причиной тому – наше собственное неблагоразумие. Помни, мой мальчик, на карту поставлена твоя честь, а ты прекрасно знаешь, что при таких обстоятельствах честь солдата – вещь очень деликатная. Это сокровище, и тот, кто хочет похитить его у тебя, тот, без сомнения, твой враг. А посему ты должен считать своим врагом каждого, кто, желая, чтобы ты остался, лишит тебя твоей чести.
«Ты слышишь это, сестра?» – воскликнула мисс Бетти. «Да, слышу, – ответила Амелия с такой твердостью, какой я никогда прежде у нее не замечал, – и сохраню его честь даже ценой своей жизни. Я сохраню ее, если для этого требуется такая цена, и коль скоро доктор Гаррисон считает, что он должен уехать, я даю на это свое согласие. Иди, мой дорогой муж, – вскричала она, упав на колени, – и пусть все силы небесные хранят и оберегают тебя!» Я не могу без волнения повторить ее слова, – продолжал Бут, вытирая слезы, – достоинства этой женщины невозможно описать никакими словами: в ней, мисс Мэтьюз, воплощены все свойственные человеческой природе совершенства.
Не стану утомлять вас, пересказывая все последствия происшедшего и описывать ссору между миссис Гаррис и священником; почтенная дама никак не могла примириться с тем, что я оставляю ее дочь в таком положении. Обрушившись с суровыми нападками на военное сословие, она прокляла тот день, когда ее дочь вышла замуж за солдата; досталось и доктору за его содействие нашему браку. Воздержусь я также и от описания трогательной сцены, происшедшей между мной и Амелией накануне моего отъезда.
– Нет-нет, прошу вас, ничего не пропускайте, – воскликнула мисс Мэтьюз. – Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как трогательные сцены. Мне было бы приятно узнать, если это возможно, о каждом слове, произнесенном ею ивами.
– Что ж, в таком случае, – воскликнул Бут, – я, насколько это в моих силах, постараюсь исполнить ваше желание. Мне кажется, я в состоянии припомнить все до мельчайшей подробности, ведь пережитое навсегда сохранится в моей памяти.
Бут продолжил рассказ, следуя просьбе мисс Мэтьюз; однако мы не намерены навязывать ее пристрастия всем нашим читателям, и согласно нашему обычаю постараемся приспособиться к различным вкусам, поместив названную сцену в отдельной главе и посоветовав всем, кому трогательные сцены в тягость или неведомо удовольствие, доставляемое проявлением нежных чувств, пропустить несколько страниц без всякого для себя ущерба.
Глава 2, содержащая сцену в трогательном духе
– Священник, сударыня, – продолжал Бут, – провел весь вечер в доме миссис Гаррис, и я сидел с ним, пока он курил, по его выражению, последнюю трубочку на сон грядущий. Амелия удалилась к себе в комнату. Войдя к ней через полчаса, я застал ее на коленях за молитвой, а я никогда в таких случаях ее не беспокоил. Несколько минут спустя она поднялась с колен, подошла ко мне и, обняв меня, сказала, что просила Всевышнего ниспослать ей мужество в минуту самого сурового испытания, какому она когда-либо подвергалась или, возможно, подвергнется. Я напомнил ей, насколько было бы горше расставаться на смертном ложе, без всякой надежды на новую встречу, по крайней мере в сем мире. Потом я постарался умерить ее тревогу и преуменьшить подстерегавшие меня опасности, и на этот счет, пожалуй, сумел немного утешить ее; что же касается возможной длительности моего отсутствия и дальности предстоящего мне пути, то тут никакое мое красноречие не могло хоть сколько-нибудь ее успокоить. «Боже милосердный, – сказала она, заливаясь слезами, – как мне снести мысль о сотнях и тысячах миль или лиг, о тех землях и морях, которые будут пролегать между нами. Что в сравнении с этим пространство, открывающееся в нашем парке с холма, на котором я провела с моим Билли столько счастливых часов? Что такое расстояние между этим холмом и другим, самым далеким из тех, что видны с его вершины, в сравнении с расстоянием, которое будет нас разделять? Вы не должны удивляться такому сравнению, ведь, помните, на этом самом холме такое же предчувствие уже посещало мою душу. И я просила вас тогда оставить военную службу. Зачем вы не послушались меня? Разве я не говорила тогда, что с вами самая скромная хижина, которая видна нам с холма, покажется мне раем? И точно так же это было бы для меня и теперь… Почему мой Билли не может взглянуть на это так же, как я? Или моя любовь настолько сильнее его любви? Что в этом позорного, Билли? А если бы даже и было хоть что-нибудь, то разве эта хула дойдет до нашей скромной хижины? Или, быть может, счастье моего мужа заключено не во мне, а в славе и почестях? Что ж, тогда идите и добивайтесь их ценой своей Амелии! Несколько вздохов и, возможно, две-три слезы – вот и все, чем вы оплатите разлуку, а потом новые впечатления вытеснят из вашей груди мысли о несчастной Амелии; но что в моем горе послужит утешением мне? Не только никаких новых впечатлений, которые могли бы тотчас вытеснить вас из моей памяти, но напротив – все, что меня здесь окружает, будет живо воскрешать передо мной ваш любимый образ. Вот постель, на которой вы отдыхали, а вот кресло, в котором вы сидели. На этой половице вы стояли. Эти книги вы мне читали. Смогу ли я гулять среди наших цветов, не замечая особенно вами любимые или посаженные вашими руками? Смогу ли я увидеть с любезного нашему сердцу холма хотя бы один радующий взгляд предмет, на который бы вы не обратил моего внимания?» И в таком духе она продолжала свои сетования; как видите, сударыня, она рассуждала прежде всего как женщина.
– Коль скоро вы сами заговорили об этом, – заметила мисс Мэтьюз с улыбкой, – то должна вам признаться, что и я подумала сейчас о том же. Нам, женщинам, слишком свойственно думать в первую очередь о себе, мистер Бут.
– Но погодите, это еще не все! – воскликнул он. – Наконец ей в голову пришла мысль о ее теперешнем положении. «Но если, – сказала она, – даже пользуясь здоровьем, я едва ли в состоянии вынести разлуку, как же я тогда, под опасной угрозой, мучаясь родами, перенесу ваше отсутствие?» Тут Амелия остановилась и, взглянув на меня с непередаваемой нежностью, воскликнула: «Ах, неужто я такое жалкое существо, чтобы в такую пору держать вас при себе? Не должна ли я радоваться тому, что вы не услышите моих стонов и не будете знать о моих страданиях? А если я умру, разве вы не будете избавлены от ужасов расставания в десять тысяч раз более мучительного, чем нынешнее? Ступайте, уезжайте, мой Билли! Как раз те самые обстоятельства, из-за которых я более всего страшусь вашего отъезда, совершенно меня с ним примирили. Теперь я ясно вижу, что стремилась в своем малодушии опереться на вашу силу и облегчить свои страдания ценой ваших. Поверьте, любимый, мне стыдно за себя». Охваченный невыразимым восторгом я заключил ее в объятья и назвал ее моей героиней; и, без сомнения, никто еще не заслуживал этого имени больше, чем она; так мы и стояли некоторое время, не произнося ни слова и не разжимая объятий.