Один талант - Елена Викторовна Стяжкина 3 стр.


Не для того расписание жизни сделано плотным, чтобы было время для мыслей, затягивающих туда, где твердой почвы под ногами нет. Не для того он обедает, прыгает, пожимает руки, перебирает бумаги, трется щекой о бритые и пудреные щеки коллег… Не для того, чтобы в конце недели на юбилее жены председателя одного из государственных комитетов натолкнуться на хмурые взгляды побежденных временем женщин.

Он напивается вдрызг, но ведет себя прилично. Хмельно прыгает глаз, но ноги, ноги держат. И его, и комок, который перекатывается от горла до самой задницы, натягивая то кишки, то слезные железы лишней жидкостью, готовой вырваться наружу. В таких состояниях Павел Иванович понимает отцово «ни вздохнуть, ни пёрнуть».

Он уходит, почти убегает, как ему кажется, по-английски. Находит в телефоне номер шамана и, обещая двойной, тройной, какой хочешь, гонорар, едет к нему – модному, медийно бубнящему идиоту.

«Догадайся, – требует Павел Иванович с порога. – Скажи, зачем я здесь?»

«Жена бросила», – равнодушно отвечает шаман, устало поглядывая на тяжелый посох, которым теперь час-другой придется стучать, разгоняя или созывая духов.

Не он.

Она.

Она его бросила. И сбежала в чужие края. Сбежала Мальвина, невеста моя.

Духи брезгуют пьяным Павлом Ивановичем, и он чувствует себя унылым, сильно набеленным Пьеро в длинной белой рубашке, напоминающей смирительную.

* * *

Ночью в доме холодно, но топить пока нечем. Лариса надеется на круглосуточный ларек. Улыбается покойной свекрови Елене Семеновне, которая ей говорила: «Запомни, это у вас там ларьки, кульки и сыр, у нас – киоски, пакеты и творог».

Она запомнила, но идет в ларек, чтобы купить водки. Запойным можно, не стыдно. У ларька – жизнь. Три мужика обсуждают виды на урожай подсолнечника.

Маслобойный завод кормил поселок всегда: при царе, деникинцах, махновцах, красных, при немцах тоже. Во власти и в безвластии. Семечку тащили через овраг окрестные крестьяне, били в масло по ночам, сливали в высокие узкогорлые бутыли, грузили их в большие холщовые сумки с лямками, сумки закидывали на плечи, уходили счастливые, оставляя плату сыром, салом, тканями или не всегда нужными деньгами.

Подсолнухи считались немножко сорняками. Они вымахивали в человеческий рост без полива, удобрений, правильной посадки. Они росли и под ливнями, и назло заморозкам. Они упорно находили солнце и разворачивались к нему все дни и все ночи. Взглядом этого поворота было никогда не поймать.

– Привет, Ляля. За водкой? С нами выпьешь?

– Привет, Юра. А есть?

– Так после десяти нет.

– Тогда выпью.

Лариса улыбается. Здесь она – Ляля. Детские дефекты речи. Непроизносимое «Лариса» сокращалось до «Лары». «Р» выпадала, «л» смягчалась, как смягчалось в поселке все.

– Привет, Митрич, привет, Саша. – Ляля узнаёт их всех. Лампа внутри ларька не выдает своих, прячет возраст изломами света. В полночь все превращаются в золушек. В тех, кто они есть на самом деле.

У Юры хорошие зубы. У Митрича, одноклассника, у Саши – почти соседа, через улицу второй дом слева – нет. А у Юры – хорошие, как цыганские. Лариса не помнит у него таких. Десять лет она списывала у него математику, а он дышал ей в затылок. Как не разглядела?

– Ну, за тебя, Ляля, – говорит Юра.

– Давайте, – соглашается Лариса.

Здесь не принято спрашивать: «Как ты?» С «как ты» все ясно, если ты есть, стоишь, пьешь, отзываешься на собственное имя.

– Спасибо. – Лариса закусывает протянутой Митричем конфеткой. – Пойду я.

– Проводить? – спрашивает Юра. – Я тут всех провожаю.

– Потом, – усмехается Лариса.

Потом наступит быстро. Как всем, так и нам.

Потом выяснится все про эти чертовы зубы, выросшие от барских щедрот. От аварии, в которой погибла его жена: «Маруся, помнишь?» Маруся – тихая, красивая, чуткая, как тушканчик. Когда пьяный мальчик въехал в машину, чтобы стереть Марусю и оставить его, Юру, он подумал: «Спасибо, Господи, что ты не дал нам детей». Маруся умерла такой целенькой, тихой, а Юра зачем-то выжил – покореженным, разломанным, злым. Вместо всего – кровь и мясо. Мальчик мчался, Юра стоял на обочине. В задаче спрашивается: кто виноват? А если мальчик – прокурорский сын? Зато Юре сделали зубы, залатали голову, аккуратно зашили то, что осталось от легкого, вставили отличный титановый стержень в ногу, вместо кости. Получился как новый. Дали инвалидность и два года условно. Но он провел их в больнице. Считай на курорте.

Потом наступит быстро, а в нем выяснится еще, что он – кобелище, к тому же запойный. Но дефицита в мужиках нет, особенно в таких. Тут отбивать не надо. Все по согласию. По желанию, если точно. А иначе что? Дрались бы за него бабы, а он бы пил-гулял и в ус не дул.

«А так дует?» – спросит потом Лариса у Митрича.

«Вдувает потихоньку», – нахально усмехнется тот.

* * *

У Павла Ивановича нет друзей. И никогда не было. В детстве это ощущалось через зависть. Мыслилось как нехватка или даже неполадка в собственном организме. Со временем стало ясно: мир – лестница. Чем ближе к вершине, тем меньше ступенек. Правильно задуманные дети не должны тащить за собой балласт. С собой можно брать только полезное и то, что не жалко сбросить. Наверху побеждает не тот, кто движется, а тот, кто дольше сохраняет равновесие при отсутствии движения. Велосипедисты называют это «сюрпляс». Великое искусство стоять.

Если у взрослого человека есть духовник и шаман, друзья ему не нужны. Но Павлу Ивановичу хочется с кем-то поговорить. Он понимает, что, даже если бы такой человек был, ничего бы не вышло. Без навыка доверять и чего-то еще, какой-то важной энергии тонкого мира, в который Павел Иванович верит, – ничего бы не вышло.

Лариса сказала ему: «Давай разведемся, Паша».

Он решил, что ослышался. Не понял. Страна не может развестись с Юрием Гагариным. Собака не может бросить хозяина, чтобы уйти в приют. Павел Иванович подумал, что это ультиматум, за которым последует перечисление требований по репарациям и контрибуциям. Было даже интересно, чего она захочет – шубу? Автомобиль? Переехать к нему за город? Потребовать верности? Он помнит, как усмехнулся, сел поудобнее, почти развалился на стуле, попросил сварить кофе…

А Лариса ничего не попросила. Она вообще редко чего просила. Дочку хотела назвать Наташей. Девять месяцев он соглашался, а когда дочь родилась, сказал: «Будет Леной». – «Ну как же? Ты же обещал!» – «Будет Леной», – повторил он.

Родители еще были живы. Отец жадно принюхивался ко времени. Мерил связями и деньгами новую географию. Хищно готовился к прыжку. Отсутствовал месяцами. Мать медленно сходила с ума. Забывала, какой день и час, могла днями не есть, не знала, где туалет, и острый запах мочи стал единственным запахом родительского дома. Лариса предлагала забрать мать к себе. Павлу это был неудобно. Ему нравилось навещать. Наведываться. Он ночевал у Елены Семеновны с разными подругами, представляя их медсестрами и сиделками. Дело было не в сексе, до которого часто не доходило, и не в жажде маленьких случайных приключений. Ему нужны были зрители материнского позора. Елена Семеновна протестовала: метила им туфли, как старая кошка. Когда Павел Иванович застукал мать, сидящую на корточках в коридоре, он едва сдержался, чтобы не дать ей затрещину. «Держи ровно спину, убери со стола локти…» Уроки хороших манер закончились. Но вместо жалости Павел испытывал стыдное торжество и брезгливость. Он договорился с психиатрической клиникой и положил Елену Семеновну туда, полагая, что хороший уход и компания единомышленников – это как раз то, что нужно.

Лариса забрала мать домой. «Твое дело», – сказал Павел и переехал за город. Так было даже лучше – облицовка, бассейн, регулярный сад… Конечный этап строительства растянулся на годы. И Павел контролировал и вникал с интересом, который ему самому казался живым и здоровым. Ему было радостно и свободно.

Он влюбился тем летом. Он испытывал только счастье и ничего больше. Ни угрызений совести, ни беспокойства, ни тревоги, ни желания глядеть на себя со стороны и изнутри.

Любовь – это когда не нужно говорить «прости».

Любовь не нуждается в извинениях.

Любовь – это когда ни о чем не нужно жалеть.

Они смотрели «Love story» на видео. Кассета была лицензионной, хорошего качества, без перевода. Love means never having to say you’re sorry.

«Не нуждается в извинениях», – настаивал он.

«Ни о чем не нужно жалеть», – смеялась она.

Жена карьерного дипломата. Рыжая, прошитая веснушками, как блестками. У нее была желтая лихорадка, которую она называла то желтым билетом, то золотой картой… У нее был муж, чья звезда загоралась в Юго-Восточной Азии. Она лечилась и уезжала, чтобы вернуться – с новым приступом болезни, приобретавшей хроническую форму. Лето длилось почти пять лет.

«Ты убила меня в тридцать три… А похоронишь в тридцать семь», – говорил он, зная, что разведется и похоронит себя для других женщин, женившись на ней. Не для того, чтобы иметь детей, а для того, чтобы просыпаться с женщиной, рядом с которой мир не нуждается в извинениях.

Отец нагрянул неожиданно. Попал в голость и предвечернюю случайную страсть. Одеться не дал. Сел в кресло, откашлялся. Налил себе вина из початой ими бутылки, выпил залпом, не пытаясь разобраться во вкусе, спросил: «Как порол его, знаешь? Рассказывал? Как пластинку Джо Дассена он у меня попер? Как прыщи свои, идиот, ртутной мазью натирал? Мать у него сейчас болеет. Знаешь?»

Она покачала головой.

«Значит, просто так третесь? – подытожил отец. – Пошла вон!»

Она засмеялась. Павел хотел надеяться, что это от неловкости, с перепугу. Но она смеялась раскатисто и содержательно, как дети в цирке.

Ощупывая все, что осталось от пяти лет безмятежности, Павел Иванович давно не называет это любовью. Но не обесценивает, потому что видит во всех ее веснушках открытие мира, где у штанов, машин, вин и коньяков появлялись имена, годы рождения и причудливые биографии, которые хотелось почему-то знать. Наслаждаться ими. Пробовать. Покупать. Трогать. Владеть.

Этот мир, наверное, не впустил бы Павла Ивановича без экскурсовода. Да он и сам бы не пошел. Что толку рассматривать благостный портрет Беатриче Ченчи, не ведая, что она была отцеубийцей?

Для того чтобы у вина, запонок, фильмов, путешествий, автомобилей появились вкус и история, их надо разделить с кем-то знающим и готовым получать удовольствие снова и снова. Даже в аду может быть сыро, пыльно и скучно. Если рядом нет Вергилия, ад – это просто ад.

Она делилась с ним плесневелыми до гнили сырами, жареными кузнечиками, фиолетовыми тюльпанами, палаццо Барберини, нидерландской огранкой алмазов, всевозможными версиями Пьеты, курительными смесями и опиумным маком, смешными трусами Dolce&Gabbana, замками Луары, сухими завтраками из мюсли. Она попыталась разделить с Павлом и «приотцовый» свой смех. Звонила, приезжала, передавала через водителя милые подарки… Но он бросил ее окончательно и бесповоротно. Насытился…

Эту мысль, как и почти все другие, Павел Иванович додумывает до конца: насытился и понял, что эта радость может быть бесконечной, самозарождающейся, автономной. Ей не нужен спутник. Но и он сам, Павел Иванович, этой радости не нужен тоже.

Отец умер через месяц. Все «спасаемое наше» акционировал и выгодно, аккуратно продал. Деньги вывел из страны осторожно, пользуясь причудливыми, сложносочиненными схемами. Контрольный пакет оставил в двух нефтеперерабатывающих комбинатах. За неделю до смерти составил подробное завещание на трех языках. Заехал к Ларисе: попрощался с внуками и велел Елене Семеновне не задерживаться.

Павел помнит свое злое удивление. Она, Лариса, не всплеснула руками, не стала возражать, не нашла простых слов о крепком отцовом здоровье, с которым можно пережить не только детей, но и внуков. Она достала бутылку водки, соленые огурцы, капусту – сама ее квасила, как заведенная, всю зиму, – сварила картошку в мундире и послала Леночку за колбасой и черным хлебом.

Павел взорвался шепотом: «Что ты тут, дура, поминки устраиваешь?!»

«За стол садись», – спокойно сказала она.

Отец слышал. Он, тренированный исповедник, был чутким к заспинным разговорам, недосказанностям, интонациям… Улыбнулся: «Хорошая ты баба, Лариса, только бесхарактерная».

«Так характер – это от болезни. Зачем здоровому человеку характер?»

* * *

«Этого не может быть, этого не может быть, этого не может быть, – повторяет про себя Павел Иванович. – Этого не может быть в нашем возрасте, в нашем положении, в нашей новой жизни… Этого не может быть. Этого не может быть со мной…»

Нет сил додумать эту мысль. И времени нет. У него эфир. Он эксперт на любимом вечернем шоу страны. Муж убил жену топором. Оба алкоголики-вырожденцы. Но высокий градус страсти.

Павел Иванович скорбит вместе со всеми женщинами державы. Он презрительно цедит: «Не мужчина тот, кто позволит себе даже в мыслях…»

Ведущий дежурно кивает Павлу Ивановичу и спрашивает у героя-убийцы: «Что вы сейчас чувствуете?»

Операторы надеются на искреннее слезливое раскаяние и дают крупный план.

«Чувствую? Так а больше ничего не чувствую. Так а не надо теперь думать, где она это, с кем она это… Хорошо я себя чувствую…»

* * *

Лариса обустраивается быстро. Покупает козу, загадывая корову на следующий год, белит потолок, намечает обои, заклеивая стены старыми газетами. За обоями приходится идти через овраг, в райцентр. Юра берется помочь.

– На себе, Ляля, волочить замучаешься.

– А на тебе?

– И на мне замучаешься. Зато не скучно.

Она смеется. Не спрашивает ни о чем. Легко соглашается. Слушает. Всю дорогу слушает побасенки, сплетни, старые новости. Его болтовней поселок оживает. Посмеивается отец, кряхтит в огороде школьная директриса, немцы кричат через овраг: «Хайль Гитлер!»

– Ты помнишь? А наши им: «Хайль-то оно хайль, тока мотоциклы свои попортите… В грязи завязнете, а брать у нас нечего…»

Лариса кивает. В их истории немцы – дураки. Осенью через овраг лезть не стали. Дождались морозов. На задницах вниз скатились в касках и с автоматами, а выкарабкаться не смогли. Хотя можно было, можно было… Если на плечи – верхний бы вылез, других бы вытащил.

– Нет, – возражает Юра, – дядя Петя хромой в кустах сидел, в воздух стрелял… Для острастки… Что ж они, не понимали? Кто ж себе пулю хочет? Они потом на свою-то сторону выползли…

Дядя Петя был председателем поссовета. После войны его наградили. Потом посадили за то, за что наградили. Решили: раз не убил никого – значит, шпион. Живым в поселок дядя Петя не вернулся. Он пришел призраком. При здоровье и всяком благополучии увидеть его было нельзя. Но мужики клялись: стоило чуть перебрать – он тут как тут. С ружьем. Стреляет в воздух, но намекает, что в случае продолжения безобразий не промахнется. Дети его тоже видели. То шпору у кого отберет перед экзаменом, то подзатыльник за воровство соседских яблок отвесит. Говорили еще, что собирал белье с веревок перед самым дождем…

– Призрак строителя коммунизма, – говорит Юра.

– Ага, – соглашается Лариса.

Соглашается еще на то, чтобы Юра был. На «городской» стороне оврага они договариваются о правилах запоя, в котором Юра буйный зверь. «Сам уйду, сам приду. Не ходи, не ищи, не зови, не проверяй. А если найдешь, то ничего не надо и кормить тоже не надо… И после ни о чем не спрашивай. Да?»

У него ясные глаза, глядя в которые Лариса хочет спросить: «Мальчик, кем ты хочешь быть?»

Пьющие мальчики умудряются так ласково останавливать время, что у них и в сорок, и в пятьдесят, и в шестьдесят есть светлое будущее. Они верят в прыжок, в чудо, в то, что печени хватит на любое перевоплощение, стоит только захотеть.

* * *

Павел Иванович всегда был уверен, что у него будет какая-то другая женщина. Он станет ее ждать, завоевывать, делать. Женщина представлялась легким, дымчатым привидением, из которого, как из портфеля, торчали немного банальные, почти бюрократические кусочки реального – тонкие руки с длинными пальцами, низкий, чуть хриплый голос, пряно-фруктовый запах, темные густые волосы. Воедино реальность не собиралась, потому что длинные пальцы завершались в воображении Павла Ивановича пугающими нарощенными ногтями, темные волосы сопровождались узкой полоской усов над верхней губой, а хриплый голос просил то водки, то сигарет «Прима».

Назад Дальше