Трупы везде: через них перешагивают, с них стаскивают каски, выхватывают из рук винтовки, оставляя лежать на земле - и они лежат, вперившись остекленевшим взглядом в пробегающих мимо людей, которым больше нет никакого дела до тех, чье лицо через несколько недель объедят голодные муравьи.
Отто тоже бежит, он не знает, куда, глаза застилает пелена из ливня и дыма, он спотыкается о чей-то обрубок руки, едва не падая, а потом снова продолжает бег, в отчаянии надеясь, что следующая пуля попадет ему в голову, и ему не придется умирать на поле боя в адских мучениях, истекая кровью из распоротого живота.
Граната взрывается в нескольких метрах от него, и Отто отбрасывает в сторону. Он шлепается в мутную жижу, чувствуя жгучую боль в бедре, и с ужасом понимает - вот оно, самое страшное.
Мысли текут в голове на удивление ясно.
Потом его подхватывают под мышки и оттаскивают назад, к деревьям, он не может пошевелить правой ногой, кровь заливает штаны, ее стойкий запах ударяет в нос, и тогда он делает то, что никогда нельзя делать на войне - паникует, а после теряет сознание.
*
Неизвестно, от чего он приходит в себя - от стараний медсестры или от воплей соседа, из которого вытаскивают четвертую пулю. Его переносят в другое отделение вместе с койкой.
- Молодой, здоровый организм восстановится быстро, - говорит женщина ободряющим тоном. - Меньше месяца, и ты снова окажешься в строю.
Отто предпочел бы не оказаться там никогда, но он молчит, не желая выглядеть трусом.
Осколок гранаты попал в бедро, слегка задев кость, но минуя суставы. Закрывая глаза, он откидывается на подушку. Здесь, в лазарете, царит иллюзия безопасности, несмотря на то, что в километре от него могут ездить танки, и он упивается ею, впервые за долгое время улыбаясь глупо и широко.
- Я боялся, что тебе ногу оттяпают, - признается Франц, навещая его на следующий день. - Чудо, что рана не загноилась, я тащил тебя по самой грязи. Кстати, сегодня прилетел самолет, чтобы забрать отпускников. Не хочешь передать домой письмо?
Бледные губы Отто подрагивают; ровно четыре месяца он пробыл на фронте, но не отправил в Берлин ни одной весточки о себе.
Что он может написать отцу, который ни разу не заговорил с ним после того, как тот забрал последние вещи из академии?
Что он может написать матери, день за днем убеждающей себя в том, что у нее никогда не было сына?
Когда срок его службы истечет, он вернется в Германию и отправится работать в городскую газету, его школьный приятель, Рудольф, говорил, что у него хорошие сочинения, все обязательно получится, все...
- Не хочу, - отвечает он и поворачивается лицом к стене.
Раненых негде размещать, все помещение дома занято другими больными, палаток не хватает на всех.
В коридорах стонут люди, ожидающие операции.
Отто, прихрамывая на правую ногу, ходит по госпиталю, разносит воду и проверяет пульс у пациентов, забывшихся сном. Его койку занимает солдат из третьего взвода, из шеи которого час назад вытащили пулю. Через три дня они снова пойдут вперед, осталось только дождаться подкрепления. Франц рассказывает, что русские заминировали дорогу, поэтому потребуется время, чтобы устранить все препятствия.
- Партизаны действуют осторожно, - лейтенант крутит в руках пустую банку из-под сардин.
Они сидят возле палаток, Отто курит, чтобы притупить чувство голода, значительно обостренное после съеденного куска хлеба с маслом, которого оказалось недостаточно для насыщения ослабленного организма. - Придется поднапрячься, чтобы ликвидировать диверсантов.
- Но это несправедливо, - нервно вскидывается Отто, - они хотят, чтобы мы оставили их землю, позволили им жить спокойно. Франц, гибнет столько людей, а мы не можем им помочь. Зачем мы делаем такие страшные вещи, Франц? Ты видишь ту славную землю, на которой мы воюем? Ты видишь леса, реки, далекие холмы, поблескивающие золотом в закатном свете? Я бы хотел быть мирным гостем этой страны, но...
Темные волосы Отто выгорели на солнце, бледная кожа покрылась легким налетом болезненной желтизны, взгляд потяжелел, навсегда утратив блаженную безмятежность юношеских лет.
- Справедливость не для войны, - отрезает Франц. - Ты пойми, Отто, что понятия зла и добра никогда не приобретут четкие очертания, они неустойчивы, они слишком субъективны. Русские, те самые русские, которых ты защищаешь, они понятия не имеют, что во вражеском батальоне найдется искренне сочувствующий им солдат. Ты для них - немец, который бомбит деревни и города, немец, который расстреливает мирное население из винтовки, немец, который грабит дома, немец, который избивает детей и насилует женщин...
- Я не... - шепчет Отто.
- Молчи, - вновь обрывает его Франц; он заметно сердится. - Они ненавидят тебя, потому что ты захватываешь русские земли и убиваешь их товарищей. И им плевать, что у тебя в голове, Отто. На тебе немецкая форма, ты держишь в руках немецкую винтовку, ты говоришь по-немецки, ты - немец, и тебе никогда не отмыться от этого дерьма. Но ты можешь попытаться, никто тебя не держит. Хочешь перейти на их сторону? Тогда они заставят тебя убивать своих. Это - справедливо? Справедливо, ответь мне?
- Я не знаю, что мне делать, - говорит Отто.
- Воевать. Не за фюрера, а за тех, кто рядом, - роняет Франц.
Ноябрь 1942 года
В середине ноября выпадает снег. Отто стаскивает с себя каску, подставляя лицо колючим прикосновениям, которые приятным холодом обжигают щеки. Кругом голубеют мягкие сугробы в своей обманчивой невинности.
- Когда начнутся морозы, все заледенеет, - Франц встает рядом, кутается в шарф. - Невозможно будет передвигаться быстро.
Рождество уже через месяц, и впервые Отто встретит его вне дома. С робкой осторожностью он думает о праздничных песнях, которые каждый год доносятся из старого радиоприемника, стоящего на секретере в гостиной, об имбирных пряниках и крепком глинтвейне — ему всегда разрешали попробовать немного в рождественскую ночь, - о запахе пышущих сдобным жаром булок, о заснеженных берлинских улицах, переливающихся искорками огней, и в груди становится жарко, словно он сидит возле полыхающей огнем печи.
- Там, дома, у тебя кто-нибудь остался? - Отто поворачивается к приятелю, стараясь не кривить губы от нестерпимой тоски, гложущей его до костей. Франц едва заметно улыбается.
- Жена. Когда я уходил на фронт, она ждала ребенка.
*
Винтовки выходят из строя на четвертый день.
Те, что еще могут стрелять, унтер-офицер раздает солдатам, когда они входят в деревню, недавно покинутую партизанами.
- Проверьте все дома в округе, если кто-то остался внутри - не пощадите лишней пули. Вы не хуже моего знаете, как эти свиньи умеют прикидываться.
Отто устал, у него заледенели ноги, губы едва шевелятся, а мороз так и норовит больно ущипнуть за нос. Они все - обессиленные, замерзшие, - волочатся по снегу, словно равнодушное ленивое стадо, неспособное отразить самый слабый удар противника.
Каждый день кто-то умирает от холода или болезни, и со временем известия о новых смертях становятся такими же обыденными, как безвкусные консервы на завтрак.
Он бродит по чужим домам, вглядывается в фотографии, развешанные по выцветшим желтым стенам. Позабытая в спешке деревянная посуда, незаправленные постели, остывшие печи, плесневелые куски хлеба на столах. Что сталось с прежними жильцами, не знает никто: одни ушли в леса, примкнув к партизанам, другие бежали в города, чтобы защитить себя и своих детей.
Закрыв нижнюю часть лица шарфом, он поднимается по ступеням, тянет на себя дверь и ступает внутрь, отчего протяжно скрипят половицы; внезапно от стены отделяется тонкая тень, быстро исчезая за углом, и Отто неожиданно пугается, вскидывая вверх винтовку и неуверенно шагая из сеней в комнату. У девочки, что сидит на кровати, недетский тяжелый взгляд, толстая коса навыпуск, длинное туловище и серьезно поджатые тонкие губы. Между лавками торопливо пробегает черная кошка.
- Это твой дом? - спрашивает он.
Девочка молчит, качая ногой, обутой в коричневый валенок. Отто старше ее на четыре года, может, на пять лет. Когда ему было тринадцать, отец только начинал подниматься по карьерной лестнице, став берайхсляйтером партии, и мальчика приняли в юнгфольк, где он впервые увлекся литературой, все свободное время просиживая в библиотеке. На улице тихо, снег ложится на землю рыхлыми белыми слоями, заметая следы от сапогов.
- Уходи, беги в лес, - Отто старается не смотреть на подростка, надвигает каску на лоб, чтобы не было видно его растерянного взгляда. - Пожалуйста, уходи, - он делает сбивчивые жесты руками, указывает на окно.
На его удивление, девочка правильно воспринимает сказанное на незнакомом языке, осторожно соскальзывая с высокой, плотной кровати и подходя к окну. Несмотря на мороз, Отто чувствует, как от напряжения потеют ладони, а щеки наливаются румянцем. Девочка распахивает раму, взбирается на подоконник и спрыгивает вниз. Есть надежда, что она останется незамеченной, если успеет скрыться между деревьев.
Через десять минут Отто несколько раз обходит дом, подошвой сапога затирает едва заметные следы, припорошенные снегом, и возвращается в роту, опоздав на обед.
Взвод неспешно растекается по улице, занимая самые большие дома, в которых можно обосноваться вчетвером или впятером. Франц держит на коленях черную кошку - единственную обитательницу опустевшего жилища.
- Сегодня я в первый раз расстрелял русского, - тихо хвастается молодой солдат своему соседу, расположившегося на полу около печи.
- Кто это был? - Отто резко оборачивается назад, стараясь преодолеть волнение в голосе.
- Почем мне знать; какой-то дед, - отвечает тот.
- Это не повод для бахвальства, Петер, - усмехается Франц, поглаживая притихшее животное.
- Что? - обиженно вскидывается Петер. - Фюрер говорил, что это не люди, а необузданные звери, для которых выстрел в голову — самое гуманное наказание из прочих!
- Кошка тоже зверь. Что же теперь, расстрелять всех кошек?
Ночная тишина липнет к окнам полчищем черных мух. Отто хочется спать, но сон все никак не приходит, заставляя его мучиться от тошнотворного осознания, что весь следующий день придется провести на ногах и в попытках перебороть мигрень, которая рано или поздно появляется у каждого солдата, хоть раз побывавшего в окопе под артиллерийским обстрелом. Ворочаясь, он старается не разбудить остальных. Неожиданно он слышит, как хрустит во дворе снег под чьими-то ногами; едва Отто успевает повернуть голову на звук, как Франц бесшумно поднимается, берет в руки винтовку и выходит на крыльцо. Через несколько секунд раздается выстрел.
Отто, схватив оружие, выбегает во двор, бешено озираясь по сторонам. Его колотит от холода — сначала взгляд натыкается на замерзнувшего насмерть часового, бессильно обмякшего возле сарая; затем он смотрит вперед и видит Франца, который скорчился на земле, прижимая ладони к раненому животу.
- Это мой дом, - произносит тихий голос за его спиной.
Нечто, разлившееся по телу ледяным параличом, пригвождает его к месту, но ярость — глухая, жаркая, отчаянная — мгновенно растапливает лед, и тогда он, стискивая зубы, разряжает очередь в детскую грудь, пока не заканчиваются патроны, а потом, когда девочка падает, бросается к Францу, пока остальные суетятся вокруг убитой партизанки, возле которой валяется советское ружье.
- Сейчас, сейчас, я позову сестру, - тихо говорит Отто своим маленьким горько-усталым ртом, и его руки дрожат, накрывая сверху рану, из которой выплескивается кровь.
Франц морщится; у него совсем белое лицо.
- Ты хороший парень... надо... Зеерштрассе, второй дом... пожалуйста.
Рыжие всполохи озаряют небо над верхушками истощавших сосен. Партизаны привели за собой красноармейцев. Раздаются бойкие команды обер-лейтенанта, наружу вытаскивают пулемет, рядовые занимают позиции.
- Расчет на три номера!
Отто хватают за шиворот и оттаскивают в сторону, и в тот же момент соседний дом вспыхивает, словно сухая спичка.
Под утро от взвода остается несколько человек.
Декабрь 1942 года
Война — это два миллиметра от пули до твоей головы.
Это бесконечная перемена лиц вокруг. На фронте не бывает незаменимых людей, и если постель лейтенанта Ланге занимает кто-то другой, то имя его предшественника не стоит упоминать вслух, чтобы не нарваться на искреннее недоумение в чужих глазах: «Ланге? Кто это? На Западном фронте был какой-то Ланге, кажется, ему оторвало ногу возле Дьеппа».
- Рядовой Шрейер, занять позицию часового.
- Да, господин группенфюрер.
Отто устраивается возле двери, складывая рядом выданное оружие — карабин и ящик с ручными гранатами. В доме рыдает молодая русская женщина, которую схватили утром, предварительно застрелив ее брата, попытавшегося защититься. Мужские голоса перемежаются с ее плачем. Через некоторое время все затихает, только неприятные звуки чужого храпа заставляют морщиться. Изнасилованную женщину, скорее всего, убьют, или уже убили — чтобы ночью та не посмела сбежать, или, чего хуже, попробовать навредить обидчикам.
Из толстой армейской куртки он достает блокнот, быстро пролистывает страницы, исписанные мелким почерком. Это записи, выполненные на скорую руку, бессвязные, короткие. Отто обязательно сочинил бы эссе, воспользовавшись ими, если бы только вернулся с войны. Щелчок зажигалки — и огонь охватывает отсыревшую бумагу, за считанные секунды превращая блокнот в вонючие комки пепла. Затем он снимает с себя верхнюю одежду вместе с ботинками, прислоняется спиной к стене, прикрывает глаза — и ждет.