Лазарь и Вера (сборник) - Герт Юрий Михайлович 5 стр.


— Илья-а-а!.. — крикнула она несколько раз, сложив ладони рупором. — Илья-а-а!.. — Голос ее терялся и глохнул среди океанской шири, так ей казалось, хотя кричала она, изо всех сил напрягая связки. На нее смотрели с любопытством те, кто находился поближе, но с места никто не тронулся, океан, огромный и равнодушный, был безответен. Откуда-то взявшаяся тучка наползла на луну, стало темно.

Александр Наумович и Марк добежали до буна, того самого, за которым исчезла фигура Ильи, когда они с Александром Наумовичем расстались.

— Что же делать, Марк? Что можно предпринять?.. — говорил Александр Наумович. — Неужели Илья мог... Но тогда — где же, где он?..

«Не надо было сюда ехать... — металось у него в голове. — И было ведь, было у меня предчувствие... Скверное предчувствие... (Никакого предчувствия у Александра Наумовича не было, он вообще не относился к тем людям, кто придает значение каким-либо предчувствиям, но сейчас ему представлялось, что оно было, было...) Не надо было ехать... Не надо было встречаться с Марком... Не надо было делать так, чтобы там, в России, не оказалось места для Ильи... Но откуда же я знал, когда молился на Сахарова, на Солженицына, что все кончится вот этим — этим вечером, этим берегом, этой водой...»

— Он вдруг увидел перед собой колышущееся в воде тело, рыбешек, проплывающих над ним пугливой стайкой. — «Не может быть... Не может быть...» — говорил он себе. Ему показалось вдруг, что все, все, что было у него позади, было грандиозной ложью, обманом, в котором он сам так глупо и безизвинительно принимал участие.

— Что делать?.. — Марк сбросил майку, сбросил свои широкие, как юбка, шорты и остался в белых, плотно сидевших на его бедрах подобиях плавок. — Пойду, взгляну... Вдруг он решил нырнуть, прыгнул сверху и расшиб голову... Так бывает...

Бурно, с плеском, с брызгами, взметнувшимися облаком, кинулся он в воду и поплыл вокруг бетонной, выдвинутой в океан глыбы. Плыл он красиво, сильными, нечастыми гребками бросая тело вперед.

«Абсурд, театр абсурда... — говорил он себе. — Прилететь в Америку, выпить водки и отправиться искать утопленника... Какая связь?.. Но все в мире связано, всякое следствие имеет свою причину... Илья — тюфяк, размазня, такие неминуемо вытесняются из жизни... Но это в теории... А на практике...» — Дикой, невероятной была мысль, что человек, с которым какой-нибудь час назад он сидел за накрытым столом, разговаривал, чокался, запивая необычайно сочное мясо, запеченное в фольге... Им же, кстати, этим человеком и запеченное... Что этот человек... Такой большой, неуклюжий, с потерянными, тусклыми, похожими на маслины глазами... И сам похожий на ребенка... На инфантильного, акселерированного подростка... Что он... Слишком, слишком дикой, невозможной была мысль об этом... Хотя отчего же... — Марк обогнул мощный, выпирающий из воды угол буна и нырнул, скользя рукой по его шершавой стенке, на глубине махристой от прилепившихся к ней водорослей. Вода, пронизанная лунным светом, была прозрачной, он ничего не заметил... — Хотя отчего же... — Марк помнил несколько случаев, один связан был с учителем географии, мягким, добрым человеком, позволявшим ученикам безнаказанно над ним издеваться... Его искали по всему городу, а обнаружили на кладбище, на могиле отца — здесь, в уединении, он выпил приготовленные таблетки, закурил, присел на скамеечку, стоявшую в кустах сирени, развернул газету... Его хоронили всей школой и каждый, бог знает отчего, в душе считал себя причастным к этой смерти, вдвойне таинственной, загадочной, как это всегда бывает, когда речь идет о самоубийцах...

Марк плыл от одного буна к другому, нырял, всматривался в пустынную поверхность океана, не столько желая, сколько страшась увидеть то, что искал... Случаев самоубийств, известных ему, открылось не так мало, а вместе с тем возникло ощущение их заурядности, обыденности, и в этот ряд без труда встраивалось то, что происходило — уже произошло — сегодня...

Возвращаясь к тому месту, где оставалась Инесса, они увидели еще издали их обоих — Инессу и Илью... Они стояли, разговаривая, Илья широкой спиной почти заслонял Инессу, и в первое мгновение Марк и Александр Наумович решили было, что обознались, но Илья издали помахал им рукой, Инесса выглянула из-за его плеча и замахала руками тоже.

Не владея собой, Марк, подойдя, сграбастал Илью, бросил на песок (Илья не сопротивлялся) и, навалясь на него всем телом, тихим голосом выдал ему все, что само собой хлынуло из него в тот момент...

— Надо сказать, вы заставили нас пережить пренеприятные минуты, — сердясь и радуясь одновременно, проговорил Александр Наумович, когда оба, Илья и Марк, отдуваясь, поднялись с земли. — Так что же все-таки случилось?.. Где вы были?..

— Мальчик решил порезвиться, — сказала Инесса. — Убить его мало!.. — Она привстала на носки и пару раз пристукнула Илью кулаком по лбу. — Как вам это нравится?.. — обратилась она к Марии Евгеньевне, которая только что подошла к ним.

— У меня нет слов... — По лицу Марии Евгеньевны, по ее опущенным глазам, вздрагивающим векам было видно, что она еще не пришла в себя.

— Нет, в самом деле, куда вы девались? — Александр Наумович пожал плечами. — Ведь мы уже думали, что вы... — Встретясь взглядом с Марией Евгеньевной, он не договорил, поправился: — Мы уже думали, что вы уплыли в Россию...

— Далеко, — сказал Илья. — Пришлось вернуться...

Он виновато улыбнулся, одними губами, через силу. Глаза его оставались грустными. И когда они оба — Илья и Инесса, то есть все-таки больше Инесса, чем Илья, рассказывая, как он решил доплыть до маяка, но не доплыл и повернул к берегу, постаралась обратить все в шутку, в несбывшийся рекорд для книги Гиннеса, было заметно, что ни для нее, ни для него дело вовсе не исчерпывалось одной только шуткой, что тут все глубже, запутанней и серьезней. Однако никому не хотелось этого замечать, по крайней мере — сейчас...

Облегчение, овладевшее всеми после пережитого страха, оттеснило в сторону все остальное. Они еще не верили себе. Они похлопывали Илью по плечу, поглаживали по затылку, старались притронуться к нему пальцем, как бы проверяя и доказывая себе, что он — живой, ничего такого с ним не стряслось... Они еще не вполне оправились. Александр Наумович находился в не присущем ему заторможенном состоянии, после одинокого, однообразного существования обилие впечатлений этого дня давило на него. Он сидел в позе лотоса, которую принимал, когда старался успокоиться, и смотрел в океанскую даль. Мария Евгеньевна сидела от него несколько поодаль, и ее лицо, обычно сосредоточенное, энергичное, имело выражение безмятежно-расслабленное, она словно грелась в лунных лучах. Илья сидел между Инессой и Марком, Инесса тихонько поглаживала его локоть, другим локтем он упирался в локоть Марка, и это соприкосновение локтей, похоже, доставляло им обоим удовольствие.

Они остались на берегу одни. Позади шуршали об асфальт поредевшие машины, вода едва слышно накатывала на песок. Им не хотелось подниматься, не хотелось нарушать хрупкую тишину. Редкостное чувство избавления от нависшей, неминуемой, уже как бы осуществившейся опасности охватило их, с ним не хотелось расставаться. А может быть напоминание о том неизбежном, что рано или поздно ждало каждого впереди, заставляло всех ощутить взаимную близость, так люди на плоту, который несет на скалы, приникают друг к другу, как будто это способно их спасти...

Небо уже не было таким пустынным, как раньше, небольшие облака в тонких серебряных ободках двигались по нему, то наплывая на луну — и тогда все вокруг темнело, то вновь освобождая ее блистающий диск — и тогда берег и океан опять заливало ярким, струящимся светом. Была в этой переменчивости своя странная гармония... И было такое чувство, какое бывает у человека, ощущающего, что в полной мрака комнате кто-то есть — по едва слышному краткому шороху, по еле уловимому дыханию, по сгущению тьмы в какой-нибудь части ее пространства, хотя все это, с другой стороны, может оказаться только выдумкой, мнительностью, игрой воображения, не в меру возбужденного или болезненного...

— Может быть, пойдем?.. — сказал Илья, поднимаясь. — Я только сейчас сообразил, там есть еще торт из «русского магазина», мы его даже не начинали...

Упоминание о торте, который их ждет, и все, что стояло за этим — балкон, уютная, красиво убранная квартира, с привезенными из России эстампами по стенам, с большим телевизором и глубокими креслами перед ним, — все это отодвинуло случившееся на берегу, вернуло к привычной реальности. Все поднялись, Илья и Марк сложили подстилку, предварительно стряхнув с нее песок и похлопав ею при этом, как парусом.

Александр Наумович, стоя в сторонке, одевался, зашнуровывал свои старомодные туфли, с которыми не хотел расставаться, хотя дома у него стояли почти новые, купленные в секонд-хенде за доллар. При этом он думал (почему-то именно сейчас ему пришла эта мысль), что и он, и все они жили и еще продолжают жить в плену кажущихся им столь важными иллюзий, из-за них они спорят и порой ненавидят друг друга, на самом же деле все проще, и есть только этот песок, небо, вода и они сами внутри этого простого, не поддающегося сомнению мира. Но мир этот прост лишь на первый взгляд, в нем существует нечто важное, сложное и подлинное, оно больше, значительней, чем даже Россия, Америка или океан... Но тут многое следовало додумать, это был только начаток, зародыш мысли...

Потом они направились к дому — одной из нескольких вытянувшихся вдоль берега кристаллических глыб. Впереди шли женщины, не спеша, Мария Евгеньевна вперевалочку из-за больных и вдобавок уставших за день ног, Инесса — приобняв ее, поддерживая за локоть. Мужчины шли приотстав, беседуя о пустяках... Облака между тем густели, смыкались, луна оставалась все дольше закрытой ими, но, появляясь вновь, светила с удвоенной силой. И после всего, что случилось, у всех было какое-то светлое, легкое чувство и надежда, что можно еще что-то поправить, что-то изменить...

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Исааку М. Фурштейну

Говорили о гиюре — ортодоксальном и на реформистский лад, о ритуальных свадьбах и похоронах, о традициях, помогавших еврейству на протяжении двух тысячелетий оставаться самим собой. Говорили о той опасности, которая угрожает еврейству здесь, в Америке, и вообще в галуте, то есть о стремительной ассимиляции, происходящей в настоящее время, о растворении в чужих культурах, утрате своей религии, своего языка. Кто-то заметил, что сейчас ортодоксальный иудаизм выглядит безнадежно устаревшим, почти реликтом, и потому реформизм, стремящийся идти в ногу с жизнью, — едва ли не единственная возможность для еврейства сохранить свое лицо, не потерять самобытность...

Все, кто сидел за столом, в ответ промолчали — и те, кто был с этим согласен, и те, кто почувствовал себя задетым, даже оскорбленным такими словами, — все, кроме самого хозяина, Арона Григорьевича.

— Вы меня простите, но все это чушь собачья!.. — грохнул он по столу маленьким, но крепким кулаком. — Реформисты... Причем здесь реформисты?.. Если хотите правду, так это антисемиты — вот кто сделал так, что мы, евреи, остались евреями!.. Наши друзья-антисемиты!..

Он обвел всех загоревшимся взглядом и уперся в меня, зная, что я обычно его поддерживаю.

— Что, не так?..

— Нет, — сказал я, поднимая и ставя на место упавшую стопку, — не так... — Я не только уважал, я любил Арона Г ригорьевича, хотя его безапелляционный тон меня порой раздражал. Но я сдерживался. На этот раз, однако, я не сдержался. — «Наши друзья-антисемиты», как вы, Арон Григорьевич, выразились, это Бабий Яр, Треблинка, Освенцим...

— Надо понимать иронию... — буркнул Арон Григорьевич.

— А что до ассимиляции, то тут нужно разобраться, — продолжал я, накаляясь. — Ассимиляция — это всемирно-исторический процесс, и касается не только евреев... Это во-первых. А во-вторых — предложи мне кто-нибудь выбрать между нашими традициями, обрядами, ритуалами и, скажем, жизнью одной-единственной девочки, погибшей в том же Освенциме, я, не думая, пожертвовал бы и традициями, и всем, чем наш народ отличается от других...

— Как вам не стыдно, молодой человек!.. (Ему было уже за семьдесят, я был моложе лет на десять, но всех, кто был моложе его хоть на год, Арон Григорьевич называл «молодыми людьми»). Как вы можете так говорить!.. Ведь вы еврей или по крайней мере таковым себя числите!.. Наши предки погибали за свою веру! На костер шли! Убивали себя, чтобы только не предать, не изменить!.. — Он поднялся и навис над столом — огромный, красный, пылающий, крошечные глазки под набрякшими веками, казалось, брызжут искрами, розовая лысина, прикрытая на макушке черной, привезенной из России ермолкой, стала пунцовой...

Я пожалел, что разгорячил и обидел старика.

Остаток вечера мы избегали не то что разговаривать — встречаться взглядами. Как вдруг, когда пришло время расходиться и хозяин пошел проводить гостей до лифта (Арон Григорьевич жил в большом доме, занимая однокомнатную квартиру по 8-й программе), он сжал мой локоть и потянул назад:

— Останьтесь...

Я остался.

Арон Григорьевич эмигрировал в Америку лет пятнадцать назад, последовав за дочерью и внучкой, тогда совсем еще малышкой. Нашему знакомству насчитывалось три или четыре года. Не знаю, когда он обзавелся ермолкой и превратился в ортодокса, по его словам, случилось это давно, еще в Москве, однако я не мог себе представить, как это он, с его видной, громоздкой, отовсюду заметной фигурой, шествует по улице Горького или Садовому кольцу с портфелем подмышкой и с круглой шапочкой на голове, или как ухитряется не потерять ее в автобусной толчее и давке, по дороге в свое стройуправление, где работал он старшим экономистом... Но как бы там ни было, я не встречал человека, столь же осведомленного в еврейской истории. В Москве он собрал уникальную по тем временам библиотеку, состоявшую из раритетных изданий, только малую их часть удалось ему переправить в Америку. Книги были главным, но не единственным его богатством. На письменном столе красовалась изящной формы минора, привезенная им из Израиля, по стенам располагались репродукции с картин Шагала и Каплана, панорамные снимки Иерусалима, книжные полки украшали небольшие мраморные статуэтки — копии микельанджелевских Моисея и Давида, память об Италии, где он, подобно многим «отказникам», провел несколько месяцев. Над письменным столом, заключенные в одну рамку, висели фотографии покойной жены Арона Григорьевича и его самого, молодого, в офицерском кителе с двумя полосками орденских планок, и тут же — фото дочери и внучки Риточки. Въяве я не видел ни ту, ни другую, знал только по фотографиям, но когда вглядывался в лица, мне казалось несомненным их генетическое происхождение прямиком от библейских красавиц — миндалевидные глаза, прямой, горделивый нос, маленький рот, волнистые волосы, накрывающие голову густым облаком... Бабушка, дочь, внучка. Самой красивой из троих была внучка, Риточка, вероятно по причине своей юности, свежести, своих восемнадцати лет. «Глаза твои голубиные под кудрями твоими...» — вспоминалось мне при взгляде на нее. — «Волосы твои — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской... Как лента алая губы твои, и уста твои любезны... «

Вернувшись, мы присели к столу, заставленному остатками закусок, тарелками, чашками с недопитым чаем. Арон Григорьевич всполоснул две стопки, тщательно протер их полотенцем, наполнил до половины коньяком, одну пододвинул ко мне, другую, ни слова не говоря и не чокаясь, выпил. Судя по всему, он старался отсрочить начало (или продолжение?..) разговора, из-за которого, по-видимому, и попросил меня остаться.

— Вы, пожалуйста, извините... — наконец выдавил он с явным трудом. — Я не хотел... — Он поиграл пустой стопкой, снова налил ее до половины, но пить не стал. — Видите ли, все просто и ясно, когда речь идет о принципах и тебя непосредственно не касается... Другое дело, совсем другое, когда тебя коснется...

Назад Дальше