Зенит - Шамякин Иван Петрович 30 стр.


Мы лежали в углублениях, разделенные мешками с мукой. Под толстым брезентом от муки исходил на удивление теплый и вкусный аромат. От хлебного запаха становилось уютно и радостно. Я подумал, что устроились мы лучше Старовойтова, он хуже копчик набьет.

Осторожно вел машину шофер, тянулся со скоростью двадцать километров, кузов подбрасывало немилосердно, узкая брусчатка и обочины разворочены танками, самоходками, артиллерией, объездов, «полевых дорог» в здешнем лесу нет, вся техника — и немцев, и драпавших финнов, и стремительно наступавшая наша прошла по этой единственной дороге. Слава богу, что такую проложили до войны. Лязг снарядных ящиков под нами рождал тревожную мысль: не вылез бы где гвоздик и не ударил в капсюль (был в каком-то полку такой случай, читали приказ по корпусу).

С Глашей через мешки мы перебрасывались отдельными словами, хотя хотелось поговорить с ней искренне, душевно — словами приласкать, успокоить.

— Не мерзнешь?

— Нет. Тепло.

— Лежать мягко?

— Ящик на голову ползет.

Поднялся, затянул веревку, чтобы укрепить ящики, стоявшие около кабины. Когда пошел дождь, развернул плащ-палатку, взобрался на мешки и накрыл Глашу и себя. Больше — Глашу, иначе промочит ее до костей. Дождь сек — даже больно было голым рукам, которыми мы держались за веревки, чтобы не сползти по мешкам на край кузова; меня таки могло сбросить с возвышения.

Палатка как бы сблизила нас. Я не обращал внимания на мокрый край ее, хлеставший по затылку, по щеке.

— Едем мы с тобой с комфортом. Как в мягком вагоне.

Глаша не ответила на мою шутку.

— Ты обижена?

— Обижена.

— На кого?

— На всех.

— И на меня?

— И на тебя.

Как обухом ударила. Вот тебе на! Я за нее переживаю, а она так безжалостно, категорично. А главное — не случайное, нарочное «ты». Никогда она такое не позволяла. А тут отбросила всякую субординацию. Что-то непонятное, чему я не мог найти объяснения. Только Ванда с ее характером, в ее звании и должности могла так фамильярничать. А Глаша всегда была примерным бойцом — вежливой, дисциплинированной.

— На меня за что?

— Все вы потеряли головы от белобрысой ведьмы, заворожила она вас. Молитесь на нее. Нашли богиню!

Категоричность и обобщенность обвинения рассердили.

— Кто это — все?

— Все! И капитан. И цыган. И наши рядовые дураки. Ах, Лика!.. И ты…

— Да что ты городишь! Какой капитан? Что ты меня приплетаешь? Когда я молился на нее?

— Так она на тебя. На колени падала…

— У нее истерика была.

— Знаю я эту истерику! Артистка! Лицедейка! А вы и уши развесили.

— Глаша! Да чушь это! Как не стыдно?

— Мне еще и стыдно! Из-за нее меня выгнали с батареи, как фашисты из родного дома людей выгоняли, и мне — стыдно!

— Василенкова! У тебя, случайно, не жар? Ты же явно бредишь!

— Вы еще наплачетесь с ней, с этой ведьмой. Она вам навяжет бесовских узлов — до конца войны не распутаете.

— Ну и городишь! Черт знает что!

— Помянешь мое слово.

Беспардонность ее начинала обижать и возмущать. К счастью, дождь кончился, и я перекатился в свое логово, оставив ей плащ-палатку. А тут как раз навстречу пошли танки, длиннющая колонна, видимо, не полк — бригада, а может, и дивизия. Шли со всеми вспомогательными машинами — бензозаправщиками, мастерскими, зенитными, пулеметными установками. Снялись с фронта. Перебрасываются, наверное, куда-то в Польшу.

Я оседлал мешки. И Глаша поднялась. Танкисты махали нам руками, что-то кричали, но в лязге гусениц нельзя было разобрать что. Танки прижали нашу машину к обочине, и она шла со скоростью пешехода. Даже Старовойтов высунулся из кабины:

— Целы вы там?

— Твоими молитвами.

— Скоро остановимся — перекусим. По чарке есть.

Танки прошли, и шоссе опустело. Кажется, чересчур опустело, раньше и навстречу попадались машины, и нас обгоняли стосильные «студебеккеры».

Глашина головка — пилотка привязана косынкой, что придавало ей гражданский вид, — поднялась над мешками.

— Павел! Давно хотела спросить. Ты знал, что Катя была беременная?

У меня перехватило дыхание.

— Знал?

Знал. Возмущался доносчиком — «дедом» Анечкиным; придя на батарею за продуктами, он доложил, что командир НП сержант Василь Пырх живет с разведчицей Василенковой. Договорились с Даниловым скрыть от командования, не хотели заранее разноса. Но выплыло в медицинском заключении после героической смерти состава НП.

— Почему же ты не написал? Ведь ты писал в газету про их бой. Пусть бы знали люди, какие они — те, кого расхваливает ваша Лика.

— Не хвалит она таких!

— Ого! Пусть бы похвалила! Не за косы я таскала бы ее. Глаза выдрала бы.

Никогда не думал, почему я не написал. Боялся бросить тень на Катю? А Глаша другого мнения. И сечет теперь по глазам. Не холодным дождем — точно пулями.

— Ханжи вы! За чины свои боялись. Испугались, что подумают о вашей работе — еще одна беременность! Так все равно же начальству доложили. Что вы так боитесь ее, нашей беременности? Сколько вас полегло! Миллионы. Сколько нам рожать надо, чтобы пополнить страну солдатами, людьми. Народ жить должен! Жить!

Меня ошеломили ее рассуждения. Очень уж неожиданно. Скажи о том же Ванда — дело другое. У той свой, иногда широкий и даже глубокий, иногда парадоксальный, взгляд на вещи. А Глаша не отличалась особой склонностью к обобщениям, выводам. На политзанятиях, например, ее больше интересовал исторический факт, чем его философия. Но еще больше поразило другое. Я самоуверенно полагал, что знаю психологию бойцов, девушек в частности, — чем они живут, что думают, о чем говорят между собой. Глаша поколебала мою уверенность. А что, если не одна она так думает? Раньше меня пугали высказывания Тани Балашовой, потом — Ванды, которая, кажется, совершенно серьезно хочет выйти замуж. А тут и Глаша — лучшая комсомолка. Услышал бы Тужников! Что сказал бы о моей работе? Но это не только моя работа, но и ваша, товарищ майор! Наша. Тревожные сигналы! В каком политдонесении напишешь о подобных настроениях — как у Тани, как у Ванды, как у Глаши? Попробовал бы я привести Глашины слова! «Почему вы так боитесь ее, нашей беременности?» Представил лицо, глаза замполита и даже повеселел. Мудрый все же Колбенко, который посмеивается над этим участком нашей воспитательной работы и относится снисходительно к «виноватым». Как к тому же Савченко. Комбат, между прочим, получил развод от первой жены и неделю назад оформил брак с Ириной в городском загсе.

Долго я так лежал со своими противоречиями, то грустными, то неожиданно игривыми, мыслями.

Шоссе опустело, и машина прибавила скорость, конечно, не набрала такую, как у «студебеккеров», но и не тянулась колымагой. В конце концов, шофер и Старовойтов не имели права забывать о грузе — снаряды есть снаряды.

Глашина головка снова поднялась над мешками, без косынки, без пилотки, встречный ветер взлохматил ее коротко подстриженные волосы. В глазах прыгали чертики. Она чуть ли не весело крикнула мне:

— Так знай!.. Наварю я вам каши! Я через месяц домой поеду!

И нырнула в свою нору. Стыдно стало, что ли? Но что она сделала со мной! Нет, не ошеломила. Что-то посложнее… Доконала. Оглушила. Не знал я, что сказать. Да и что скажешь на такое сверхискреннее признание?! Но еще сильнее поразило желание догадаться — кто он? Кто? Знал я и факты серьезной любви, и мимолетные увлечения. Но на Глашу никто пальцем не показывал. Нужно суметь так сохранить тайну встреч!

Неожиданно ударило: «Неужели цыган?»

Подхватился, оседлал мешок с мукой.

— Кто он?

— Так я тебе и сказала! Чтобы вы распинали его на партбюро. Буду отъезжать — оформимся. Тогда выговор ему не запишете. Не имеете права, если все по закону…

— Я разобью ему морду, если это он!

— Кто?

— Цыган.

— Нет! — Глаша приподнялась, схватила меня за шинель. — Нет! На него не думай. Как ты можешь? Данилов — честный человек, он один знал… — Девушка опустила глаза, подумала, вздохнула и очень искренне призналась: — Хорошо. Я скажу тебе. Только пока что между нами. Дай слово.

— Даю слово.

— Мой муж — Виктор.

— Масловский?!

Ха-ха! Мой земляк, мой друг! Злейший, как полагали, женоненавистник в дивизионе. Как он гонял бедняжек прибористок! Как они боялись его! Офицеров так не боялись. Ай да Витя! Ай да мастак! В свободные часы пейзажи писал на холстах от старых мешков. Философские книги читал. Намастачил.

Стало до невозможности весело. Солнце выглянуло. Ветер потеплел. Машина притормаживала. Справа потянулось озеро. Можно и остановиться, пообедать. Схватил Глашу за голову, притянул, поцеловал в лоб, весело крикнул:

— Черти вы полосатые!

Радость моя взбодрила девушку.

Жаль, Старовойтов не остановился у озера. С каким наслаждением и радостью, удивляя лейтенанта, шофера своим настроением, выпил бы я чарку обещанной водки за Глашино счастье. Витька поросенок, что так таился, но человек он серьезный, глубокий. И верный.

Дай, Виталий, чарку! Заснул ты там, что ли?

Дорога, как и большинство довоенных дорог в северных лесных краях, петляла между скалистых холмов, озер, болот. А тут попался прямой отрезок, версты три-четыре, — как стрела в просеке соснового бора. Просека широкая, метров по сто по обе стороны дороги, — вырубили оккупанты в страхе перед партизанами.

Километра за полтора впереди нас шел какой-то высокий фургон — ремонтный или санитарный.

Через несколько минут за этой машиной, над самыми верхушками сосен появился самолет. Шел на нас. С носа силуэт нелегко узнать, потому я, старый зенитчик, даже и не подумал, что это вражеский. С лета сорок первого не видел их на такой высоте — буквально прессует дорогу. И вдруг в том месте, где только что виднелся фургон, взвился черный султан. Бомба!

Я взвалился на кабину, забарабанил кулаками по верху:

— В лес! В лес! В лес!

Куда в лес? Ни одного съезда. Ни одной прогалины среди густых пней и всходов молодого осинника. Нигде не проскочим. А главное — время. Что значит «мессеру» полтора километра? Он приближался со скоростью снаряда. Шел в лоб, будто хотел таранить нашу машину. Вижу шлем, глаза пилота, его руки. Нажимает гашетку?.. Чего ждать? Штурмовочной бомбы? Или очереди крупнокалиберного пулемета? Навалился на Глашу, прикрыл ее собой. Пулемет! Я помню это глухое бомканье сквозь гул моторов. С первых дней войны помню, когда они обстреливали батарею. Над нами взвихрилось облако. Чего? Боже мой! Мука! Он прошил мешки. Значит, пули пробили ящики со снарядами. И мы не взлетаем в воздух? Мы живы?

— Глаша! Глаша!

— Ай!

— Не поднимай голову!

Можно действовать по команде «Воздух!»: бросить машину, разбежаться, укрыться где кто сможет. Но у нас нет той необходимой минуты, чтобы остановить машину, выскочить из нее, добежать до леса.

Шофер было затормозил, видимо, с таким намерением. Но я снова бросился на кабину, повис над боковым стеклом, увидел побелевшее лицо Старовойтова.

— В лес! В лес!

Я слышал «мессера», за соснами. Он заходил для новой атаки. Вот он, уже впереди! Снова — в лоб!

Фашист накрыл машину своей тенью с высоты нескольких метров. И, кажется, не стрелял. Может, его удивила мука? Машина тянула белый шлейф пыльной завесы. Нет, опытный ас, он уверен, что одинокая беспомощная трехтонка — жертва явная. Ничто не помешает расстрелять нас, когда ему захочется. Так почему бы не поиграть? Не потренироваться, не нагнать страху, не прицелиться? У стервятника азарт охотника.

Проскочили мимо перевернутого горевшего фургона.

В третий раз «мессер» зашел сзади, и пулеметная очередь высекла искры на булыжнике перед самым капотом машины. Чуть-чуть — и срезал бы кабину.

Для очередного разворота, чтобы лечь на курс, с которого невозможно промахнуться по такой цели, как встречная машина, пилот залетел далековато.

Шофер с опозданием принял тактику зигзагов: бросал машину от обочины к обочине. Возможно, в той паузе как раз была минута, чтобы оставить машину. Но, скорее всего, Старовойтов не мог пойти на это. Как капитан тонущего судна. Честь офицера. Я со страхом думал: только бы не лопнула веревка, в которую мы с Глашей вцепились до посинения пальцев. И тянул носом воздух: не горят ли снарядные ящики?

«Мессер» вынырнул из-за сосен на повороте дороги и, казалось, не летел, а бежал по брусчатке, как по летному полю, заторможенно, плавно… До ужаса медленно. Всё! Игра в кошки-мышки окончилась. Теперь он не промахнется.

Страха за себя не чувствовал. Страх за Глашу: как спасти ее? Как? Готов был умереть трижды, только бы знать, что она уцелела, чудом уцелела. Мелькнула мысль: расцепить пальцы и выброситься вместе с ней за борт.

Но бандит расстреляет и машину, и нас, даже если и не разобьемся насмерть.

Сколько же секунд жизни осталось? Пять? Три? Нет, не медленно он приближает нашу смерть. Молниеносно. Что это? Взрыв? Бросило в сторону, вверх. Я повис в воздухе. Но тут же плюхнулся на мешки. Через минуту сильный удар в спину. Не сразу сообразил, что шофер круто повернул машину на лесную дорогу. В самый последний миг — перед встречей с пулеметами «мессершмитта». Неужели спасение? Не сразу поверилось. Моя мать сказала бы: как бог послал вам этот съезд, эту дорогу.

Действительно, спаслись! Не имея бомб, самый фанатичный ас не рискнет атаковать одинокую машину пулеметным огнем. Побоится пикировать на лес — из такого пике можно и не выйти.

Противно и злобно ревел мотор где-то сзади, на шоссе.

— Гла-а-ша! Живем! Держись крепче!

Шофер наш, со страху или от радости, гнал машину по лесной дороге с бешеной скоростью, с большей, чем по шоссе. Ветви деревьев стегали нас с Глашей по голове, по ногам, по спине. С меня сорвало фуражку. Прорвало мешок с пшеном. Разбило ящик с консервами, и банки летели на поворотах во все стороны, тоже больно били по нас. Подбрасывало на корнях так, что снарядные ящики гремели о дно кузова.

Живем! А живем ли? Удрали от фашиста — можем легко повиснуть на первом сухом суку. Проткнет насквозь. Можем взорваться на собственных снарядах. Врежется машина в дерево… Да и еще одно: явно же есть простреленные снаряды, из которых вытекает порох, как просо. Одна искра от лязга рессор — и в небо, к ангелочкам.

— Старовойтов! Виталий!

Разве услышит? А головы нельзя поднять — снесет ветвями. Так все же мешки и ящики немного прикрывают. Но это до первого большого сука… до склоненного дерева, которое смахнет и мешки, и нас с Глашей.

— Куда он гонит? Куда? Идиот! Не слышно же «мессера», улетел. Не поднимай голову, Глаша!

Она повернула ко мне радостное лицо. Неужели не осознает опасность? Хотя страха в ее глазах я и там, на шоссе, не видел. Странный народ женщины: могут поднять визг из-за мыши, а через час, при взрывах бомб, спокойнее мужчин выполняют свои обязанности на приборе, в орудийных расчетах. Глаша всегда была такой.

— Не поднимай голову, черт возьми!

— Ух, гроза! Не дай бог такого мужа!

Она еще способна шутить! Слышали? Она шутит.

Завизжали тормоза. Взвихрились остатки муки. А разбитый ящик освободился от веревки и перелетел через наши головы. Даже ящик мог убить. Ну, везет!

Я поднялся. Действительно, везет невероятно. Машина остановилась в десяти шагах от обрывистого берега порожистой реки. Близко, очень близко была еще одна возможность принять смерть — в холодной купели. Из горячего — в холодное.

Ни Старовойтов, ни шофер не вылезали из кабины. Шок?

Глаша первая, с беличьей ловкостью, соскочила на землю — умело, мягко: одной ногой — на колесо, другой — на мох. Однако все равно из волос ее, из-под шинели посыпалось пшено. Она взъерошила волосы рукой — крупа сыпалась, как из сита. Засмеялась:

— Сколько каши!

Перегнувшись, я заглянул из кузова в кабину. Ехали — владел страх, а тут вспыхнул гнев на лейтенанта и водителя: о своих шкурах думали, а на нас им было наплевать! Выдал им, не обращая внимания на женщину:

— Эй, вы там! В штаны не наложили со страху?

А Глаша сбросила шинель и теперь уже отрясала муку, на диво густо набившуюся за воротник гимнастерки. Расшпилилась так, что виден был бюстгальтер, и вытряхивала муку из-под гимнастерки. И снова смеялась. Нет, не похоже на истеричный смех.

Назад Дальше