Лавка - Штритматтер Эрвин 7 стр.


— Он играет песню «Не тяни кота за хвост», — шепчу я. Сестра заливается смехом, и нас немедля отправляют в постель, потому что мы не способны понять, как важно для нас приобщаться к культуре.

Почему, спрашивается, распределение недостаточных товаров не поручили в свое время Тауерше?

— Потому как она была ненадешная, — объясняет Шеставича, — мы тем разом единоглашно поручили это дело трактирщице, но она больше не хотит.

Выходит, моя мать не только превосходная женщина, но вдобавок и надежная! Но товары недостаточного ассортимента надо доставлять из города, а у горшечника Тинке не всегда есть для нас время.

— Ты подумай, Генрих, — говорит наша мать, — всякий раз надо кланяться из-за телеги!

Не миновать нам обзаводиться собственным выездом. Бубнерка готова продать свою упряжку, ей она больше не нужна. Речь идет о телеге с бортами, у нас на пустоши ее называют мажарой. В оглоблях у нее ходит такой хорошенький вороной конек, такая лапочка, прямо так бы и проглотил.

Но как может отец покупать телегу и лошадь у Бубнерки? Она наша конкурентка и, следовательно, господи, спаси и помилуй, наш враг, потому что мать тоже торгует пивом. А мельник Заступайт наш враг, потому что он тоже печет хлеб. Потом к ним прибавятся и другие враги, к примеру бывшие покупатели, которые не желают оплачивать у нас свой столбец,втихаря бегают за покупками в Дубравку, и, конечно же, все те, кто покупает свой хлеб у Заступайта. Мать перечисляет нам этих врагов по мере их возникновения.

Вот в Серокамнице у нас вообще не было врагов. За материно шитье люди охотно подбрасывали ей всякую всячину сверх цены, кто малость творожку, кто сальца, словом, всякие съедобные мелочи.

Тому, кто надумал покупать лошадь, достаточно выразить свое намерение, пусть даже это произойдет во сне, оно непременно достигнет тех ушей, для которых предназначено. Мой отец выразил свое намерение в лавке. Он окрылен высокой честью быть избранным для распределения товаров недостаточного ассортимента и потому изъясняется, словно делопроизводитель при канцелярии ландрата:

— Нам перепоручено распределение товаров и предписаны лошадь и телега.

На исходе того же дня в сумерках возникает Блешка, торгующий по случаю лошадьми, и приводит к нам во двор лошадь. Это мерин, раздутый, будто лягушка перед тем, как метать икру; бабусенька-полторусенька может взглянуть поверх его спины, такова его величина, или, вернее, такой он маленький, и еще он кажется в сумерках серо-зеленым.

Посреди сумеречного двора торгуются отец и Блешка. Лодочка луны проплывает над гребнем крыши. В ольхе у пруда еще поет дрозд, и летучие мыши шныряют взад и вперед, будто киноптицы, на серо-голубом экране вечера. Блешка, краснобай и хвастун, держит мерина за веревку, и у того с треском вылетают из-под хвоста газы. Меринок сам пугается, отскакивает в сторону, ударяется о бочку с дождевой водой и снова выпускает газы. По звуку похоже на перестрелку в шахте. Мой брат Хайньяк тотчас дает лошадке прозвище Пердунок,но мать предлагает изменить его на Ветродуй.

Отец покупает лошадку. Из этого следует, что теперь нам требуется овес, сено, солома, упряжка и небольшая повозка, в какую запрягают волов. Все это постепенно доставляет тот же Блешка.

Отец и мать едут за распределительными товарамив Гродок.

Они проезжают мимо дедушкиного дома Насупротив мельницы нумер первый.Дедушка, известный дока по лошадиной части, осматривает мерина. Шумит вода у мельничной запруды. Дедушка продолжает осмотр.

— Ну, отец, что скажешь? — любопытствует мать.

— Большой прыти от его не жди, — отвечает дедушка.

Отец оскорблен в своих лучших чувствах.

Счастье еще, что мы вновь сподобились увидеть нашу мать живой и невредимой. Ей пришлось тринадцать километров подряд от самого города толкать тяжело груженную подводу, и это при ее не слишком выносливых ногах и при изящных ручках.

— Могла бы идтить рядом и нахлестывать лошадь, — оправдывается отец. — А я бы толкал.

Наша мать — и нахлестывать? Больную запальную лошадь? Нет и нет! Меринок потеет, бока у него ходят, словно кузнечные мехи; на них остаются роковые дорожки от пота.

Отец сбрасывает на землю основную тяжесть — бочку с селедкой. Он закатывает ее в придорожную канаву и накрывает травой. Теперь обеим, лошади и матери, будет чуть полегче.

Родители добираются домой за полночь. Отец бранится и клянется разорвать на куски хвастуна и обманщика Блешку. А мать прямо в платье валится на постель и засыпает.

На другой день отец едет за бочкой. Но селедки исчезли. В вершинах деревьев посвистывает ветер, пятьсот тринадцать селедок сгинули без следа!

Комиссия распределителей подает заявление на неизвестных злоумышленников, но селедки от этого не возвращаются. Вместе с бочкой они уплыли по вересковому морю лаузицкой пустоши.

А Блешка, которого отец намерен разорвать на куски, тоже исчез, и найти его невозможно. Пердуноквыглядит после поездки в город как облезлая русская гончая, но мне он начинает нравиться. На него легко сесть, у него не хватает сил, чтобы меня сбросить, и он несет меня шагом, куда я захочу. Я пускаю его на привязи объедать межи помещичьих полей, пока управляющий не прогоняет нас обоих.

Моя любовь к лошадям, по сути, моя ровесница — она родилась на свет вместе со мной. В Серокамнице на постоялом дворе у Американкиостанавливались лошадиные барышники. Я любил затесаться между ними. Уже трех лет от роду я разбирался в их торговом жаргоне. Я стоял между ними со своей игрушечной лошадкой, ростом примерно с кролика, и с кнутиком и просил разбитного коновала махнутьсясо мною, поменять мою белую лосадкуна его церного меринка.

— Махнуться? — переспросил коновал и, смеясь, глянул на меня, малолетнего торговца, сверху вниз.

—  Махнемся бас на бас? — спросил я и тут впервые услышал смех Американки,тот колючий, громкий, издевательский смех, от которого лицо бабушки становилось лиловым, когда смех толчками продирался сквозь ее горло.

Когда я в нашей прежней халупе стоял у чердачного оконца на ящике с игрушками, мне был виден оттуда кусок проселочной дороги, что вела от Гродка в Силезию, и выгон, на котором деревенская улица обнималась с проселком, производя на свет зеленую лужайку. Я мог разглядывать лошадей, лошадей деревенских и выездных, лошадей господина фон Вюлиша из Лискау, крестьянских лошадей из Шёнехееде, лошадей с мельницы, лошадей из пивоварни, лошадей погребальных и рысаков, принадлежащих мясникам из Мускау и Гродка.

Мой сводный дед Юришка разъезжал на старом мышастом коньке, у которого, когда его запрягали, всякий раз ненадолго отказывали ноги. У конька был шпат, он, хромая, трюхал со двора, ну шпат и шпат — что с него взять, и так понятно, а дедушка шагал рядом с телегой и из сочувствия тоже хромал. Но в один прекрасный день все это ему надоело, и он провозгласил: «Нужно завести жеребенка!» Тогда смерть, сидевшая в дедушке, еще не достигла нужного размера. Лишь два года спустя она стала достаточно большая, как раз по дедушкиной мерке. Возможно, покупка жеребенка была для моего ворчливого деда, портного и трактирщика зараз, попыткой помолодеть рядом с жеребенком. Как бы то ни было, в один прекрасный день дед и тетя Эльза отправились на лошадиный торг в Хочебуц.

Много, ах как много часов простоял я на своем ящике, не сводя глаз с дороги, но лишь к середине второго дня на повороте дороги вылупились из дымки отдаления дед и тетка, а между ними трусил серый, похожий на ослика, жеребенок. Тут уж меня никто не смог бы удержать, я кубарем скатился по лестнице на улицу, навстречу покупателям.

Я никогда не перестану испытывать благодарность к своему ворчливому дедушке, который сразу догадался, что во мне происходит, протянул мне конец веревки и разрешил отвести усталого жеребенка в хлев.

Жеребенок-тяжеловоз стал моим товарищем. Я был при том, как с помощью керосина и креозота его избавляли от вшей, я его уговаривал и успокаивал, когда ему первый раз подрезали копыта. Мне разрешали чистить его скребницей, пока он не вырос так, что, даже вытянув руку, я не мог бы дотянуться до его холки; жеребенок рос быстрей, чем я, его конюх. Его стреноживали, и он трусил рядышком со старым конем, а мне разрешали пасти его на веревке вдоль межи. Мать боялась, как бы со мной чего не случилось. Дедушка, мамин отец, предостерегал: «Не обматывай конец вокруг руки! Вдруг этому рыжему ослу, — так он обзывал моего жеребенка, — что-то втемяшится в башку, он рванет и потащит тебя за собой».

— Вы никак ума решились, такой маненький робенок — и такой здоровенный одер, — негодовала бабусенька-полторусенька и сплевывала и ворожила, чтобы беда меня обошла, и все они почему-то не доверяли моему жеребенку.

Как-то раз, когда дедушка пахал на своем Серке, а я по обыкновению выпустил жеребенка на межу, тот вдруг сделал шаг и наступил левой передней ногой на мою правую ногу. Я стерпел боль. Острые роговые края копыта врезались в ногу. Если закричать, мне больше никогда не доверят жеребенка. Наконец он, на мгновение переместив всю тяжесть своего тела на мою правую ногу, шагнул вперед. Боль стала еще острей, но я так и не закричал. На подъеме ноги остались две кровавые промятины. Я присыпал их песком из кротового холмика, как однажды делал при мне мой дружок Юрий Стурук. Никто так и не узнал, где это я повредил ногу. Своим молчанием я лгал, я пал жертвой любви к лошадям.

Снова забредает в наши края барышник Блешка. Переговоры с помощью рукоприкладства происходят в пекарне. В отце уже скопились две подавленные вспышки гнева: гнев на Тауершу — это первый, на мельника — это второй, и, когда на них накладывается третий — гнев на Блешку, отец не выдерживает, он взрывается и, пригнувшись, грозно наступает на Блешку:

— Ты что за дохлятину мне подсунул?!

Отец хватает Блешку за грудки, отрывает от земли и вообще обходится с ним, как дорожный рабочий с трамбовкой.

— Уймись, булочник, уймись! — вопит Блешка на лету. — Любой дурак углядел бы, что мерин с запалом, а у тебя где глаза были?

— Надсмешки строишь?! — И отец снова встряхивает Блешку.

— Перестань! — не своим голосом орет Блешка. — Я тебе другую лошадь приведу.

Тут его с размаху опускают на каменные изразцы перед выемкой для ног. Куртка у Блешки вся в муке от отцовских рук, и мне становится так его жалко, так жалко. Я больше не могу на это глядеть, я со слезами бегу прочь.

Но когда Блешка уходит со двора, ведя на поводу маленького мерина, я снова подхожу поближе. Лошадка поворачивает голову, словно хочет мне пожаловаться на свою судьбу. Тогда я еще не знал, что лошади в отличие от собак ничего не умеют прочесть на человеческом лице, я кивком подбадриваю меринка и снова заливаюсь слезами.

Возвращается Блешка с кобылой, она крепче, она выше, чем меринок. А годков ей сколько?

Н-да, сколько годков? «Конфирмация у ей уже позади», как говорят барышники. Но те же барышники говорят: хорошая лошадь меняет наряд по сезону, зимой наша кобылка щеголяет в темно-коричневой, будто медвежьей, шкуре, а к лету мы ее подстрижем, и будет она у нас мышастая. Подслеповатые деревенские бабы, которые по старости уже не могут отличить одну лошадь от другой, всплескивают руками и шипят:

— Гля-кось! У булочниковых обратно лошадь новая!

Отец улыбается. Эти разговоры ему весьма приятны.

Общеизвестно, что есть среди нас такие люди, которые с помощью лесов и полей, с помощью крепостей и замков, с помощью фабрик либо партий, когда хитростью, когда силой пытаются подчинить своей власти подобных себе. А вот моя двоюродная бабка Лидола подчиняет их самим фактом своего существования. Звать ее Майка, это производное от Мария, Майка — одна из дочерей моего прадедушки. Звали того прадедушку Кристель Каттуш. Бабусенька-полторусенька была его младшая, моя взаправдашняя бабка, покойная жена дедушки, была четвертая, иначе сказать, средняя, а двоюродная бабка Майка — старшая из семи дочерей Каттуша. Прадедушка был портным и дровосеком, был суеверным и низкорослым. Семь его дочерей, словно в сказке, пришли к нему из лесов, которые дедушка называет Королевский степ.«Ух, тогда и студено было, таперича таких зим и в помине нет, — рассказывает Полторусенька. — А у нас ни порток, ни рукавиц. Мы руки у себя промежду ног грели. — Она садится на корточки и показывает, как и где они грели руки. — Намотайте себе на ус, ежели у человека где и есть тепло, так это поближе к заднице».

Двоюродная бабка переселилась в одна тысяча восемьсот восьмидесятом году из округа Хейерсверда в округ Гродок на силезскую границу. Она хоть и не венчана, но муж у нее есть. Молва утверждает, будто Паулько Лидола ее похитил. «Ерунду говорят, — объясняет Майка, — это я сделала так, чтоб он меня похитил».

— А ты больше слушай, чего она болтает, — говорит дедушка.

Совершив похищение, Паулько Лидола спас ее от человека, за которого ее хотели выдать.

— А мене этот губошлеп был без надобности, дай бог здоровья Паульке, ослобонил меня, — говорит Майка и по доброй воле носит Паулькину фамилию.

У Майки все сплошь круглое: голова круглая, лицо круглое, груди круглые, живот круглый, икры круглые, пальцы на ногах — и те круглые, даже коса на голове круглая, как гнездо. Через посредство Майки жизнь открывает нам, что по ее первоначальному замыслу человеку надлежало быть обтекаемым и круглым, круглым, как земля, круглым, как звезды.

Из Майкиного рта вылетают слова, которые щебечут, будто ласточки, и еще слова, в которых светится голубая трель степного жаворонка, и еще, хоть и редко, но все же бывает, резкие слова, похожие на карканье ворон.

Злые люди утверждают, будто Майка — ведьма; большинство говорит о ней: Умная женщина.У нас, у степняков, это титул более высокий, чем госпожа баронесса цу Райценштайн.

Я прочитал уйму сказок, и для меня моя двоюродная бабка — святая, а свой нимб она где-то спрятала, может, на погребице среди кормовой моркови.

Майка принадлежит к числу вендских мудрецов. Люди ученые и много о себе понимающие, из Гродка, те смеются над ней и распускают всякие небылицы. Но если вдруг заболеют рожей, они спешат к ней и канючат: «Ох, Майка, помоги мне за ради бога».

По круглому Майкиному лицу скользит улыбка, эта улыбка греет, словно солнце:

— Ступай до хаты, старый ты дурень, не то я веником тебя охожу.

И старый дурень уходит до хаты, а по дороге рожа куда-то исчезает, и с того дня он никому не позволит сказать о Майке ни одного худого слова.

Никому не известно, по какому рецепту изготавливаются вендские мудрецы, но то здесь, то там вдруг объявится Умная женщиналибо Умный мужчина.Никто не скажет тебе, откуда они взяли свою мудрость, и они сами тоже нет; просто вдруг, ни с того ни с сего, в них поселяется мудрость и дает о себе знать.

Родители ломают голову, что им принести Майке в подарок. Майке ох как нелегко угодить. Вот Полторусенька, младшая сестра Майки, взяла набивной передник весь в розах — и потерпела неудачу. «А эту пеструю тряпку можешь сама носить, — сказала Майка, — у нас масленую давно отгуляли».

Двор Лидолы расположен в ложбинке среди полей. Ложбинка вся, как периной, выстлана деревьями и кустами, только труба красного кирпичного домика торчит поверх зеленой листвы, и когда над трубой кудрявится дымок, дядя Эрнст и тетя Маги знают, что Майка еще жива. А когда из трубы над кормовой кухней у тети Маги валит дым, мы со своей стороны знаем, что она, во-первых, дома, а во-вторых, жива. Связь с родней мы осуществляем при помощи дымотелефона.

— А на кой мне ваша труба, на кой мне ваш дым, коли я захочу вас увидеть, я закрою глаза и сразу всех увижу, — говорит баба Майка.

Итак, родители приближаются ко двору моей двоюродной бабки, но, заслышав страшный шум, замедляют шаг: домой заявился Паулько Лидола со своим обозом и своими работниками. Работники у него все как на подбор: все где-то когда-то вступили в противоречие с законом и были за то наказаны. Теперь они не желают иметь дела с людьми, которые самодовольно вершили над ними суд. Они ходят небритые, и от многих из них сильней пахнет лошадью, чем от самих лошадей.

Щелкают кнуты, лают обозные собаки, ржут кони, смачная брань висит над полями. Дикая охотапрокладывает себе путь сквозь кроны плодовых деревьев, над Майкиной усадьбой верхами проносится буйный вихрь, лошади, задетые его краем, летят в стороны, угодившие в середину улетают вместе с ним.

Матери становится как-то не по себе, эта дикая орава пугает ее, и родители уходят восвояси.

Назад Дальше