— Вот и хорошо. Что же вам все в одиночестве? Чего он хоть говорил-то?
— А что он должен говорить? — все еще смеясь, продолжала Вера Васильевна. — Спасибо сказал, что проводила.
Кошка возмущенно фыркнула — вместо молока ей подсунули неизвестно что.
МУЗЫКА
На ночь репродуктор выключали, потому что у отца сон был неважный и всякие посторонние шумы ему мешали. Сеня спал на диване у самого стола, где стоял репродуктор. Это было очень удобно: утром, не вставая с постели, можно было взять репродуктор и, укрывшись одеялом, спокойно, в тиши и в тепле, прослушать все военные сводки.
Прижимаясь ухом к холодной тарелке репродуктора, в это январское утро он услышал то, чего все давно ждали; войска Ленинградского и Волховского фронтов начали большое и успешное наступление под Ленинградом и Новгородом. Фашистские банды отступают под натиском нашей Советской Армии.
У него перехватило дыхание, и глаза налились жгучими слезами восторга.
— Ура! — крикнул он и включил репродуктор на всю его мощь.
Отец поднял голову:
— Ты что?
— Победа! — проговорил Сеня срывающимся голосом. — Под Ленинградом большое наступление. Слушай, сейчас будут повторять.
Они притихли, слушая ритмичное, как морской прибой, шипение репродуктора. Из коридора доносились возбужденные голоса, смех, стук дверей. К ним в дверь тоже постучали, и кто-то прокричал:
— Ленинградцы, наша берет! Включайте радио!
Но вот в коридоре все притихли. Сеня подумал, что сейчас притих весь мир, и в этой всемирной тишине торжественный, неумолимый, как голос рока, прозвучал голос диктора, сообщающий о справедливом возмездии. Отец и сын выслушали, восторженно и строго глядя друг на друга. И потом еще долго молчали, ожидая продолжения. Несмотря на ранний час, они и не думали о сне. Сидели каждый на своей постели, закутавшись в одеяла, потому что в номере, как и во всей гостинице, было холодно.
Стояла середина января, и такого злого мороза давно не бывало. Оконные стекла, белые и мохнатые от намерзшего на них инея, не оттаивали даже днем.
Время шло, а новых сообщений так и не было. Из репродуктора доносилась только музыка: бурные, звонкие марши. Сеня поежился под одеялом. Марши, сейчас-то зачем? Он все еще не мог забыть, как в первые дни войны все репродукторы, надрываясь, гремели бравурными маршами. Под этот грохот уходили на фронт; марши гремели, провожая эшелоны с детьми в неведомый путь; детские слезы, рыдания матерей и… марш. И когда мама в последний раз взмахнула рукой из тамбура санитарного поезда — тоже марш. Горе, пожары, сводки об отступлении, и снова марш. Марш…
А сейчас-то зачем? Победы следуют за победами, зачем те же самые марши? Тут должна быть какая-то другая, ликующая музыка. Недавно он играл Бетховена, Третий концерт. Вот что сейчас надо.
Отец попросил.
— Пожалуйста, сделай потише.
Сеня вытянул руку из-под одеяла, повернул регулятор, музыка зазвучала глуше.
— Как ты думаешь? Теперь скоро?
Отец определенно ответил:
— Весной будем дома.
— Дома? — с особым значением спросил Сеня.
— Да, — уточнил отец, — в Ленинграде. И мама вернется к нам.
Существенная поправка: дома — это когда все вместе, все трое. Тогда это дом. А без мамы? Об этом они не говорили, зачем растравлять раны? Но не думать о ней они не могли, и у них выработался своеобразный код, по которому они без ошибки расшифровывали все недосказанное. Так бывает в каждой семье, где надолго поселилось горе, о котором не надо упоминать без особого на то повода. Далее если это всеобщее горе.
Но нет в горе состояния хуже неведения. Ничего не зная о матери, Сеня мог только надеяться и не допускать мысли, что она может погибнуть. Но мысли, от которых хотят избавиться, очень назойливы. Как маятник, отсчитывающий ход жизни: могучая пружина жизни — сознание, всегда стремящееся к добру, дает ему толчок, но маятник неизменно возвращается обратно. И с той же силой, и в том же ритме, с какими работает пружина. «Жива — нет, жива — нет». Маятник. Эти колебания между надеждой и безнадежностью, между жизнью и смертью, иногда становились невыносимы. «Жива — нет, жива — нет…»
— Проклятые немцы, — проговорил Сеня, чувствуя, что к его торжеству примешивается ненависть.
— Фашисты, — уточнил отец. — Не все же немцы такие.
Он даже теперь старается быть справедливым, но Сеня не может согласиться с ним.
— А что они сделали с Ленинградом? Все они звери. Все.
Не слушая его, отец проговорил:
— Кончится война, пройдет какое-то время, вырастет и возмужает новое поколение, но никогда люди не забудут, что такое фашисты. Никогда. И, наверное, слово «фашист» станет самым оскорбительным ругательством. Вся грязь мира, все подонки человечества — вот что такое фашисты.
— Они всегда на нас лезли, когда даже названия такого не было!
— Названия не было, а фашисты были. И находились люди, которым это выгодно. Вот таких, только таких и надо уничтожать, как бешеных собак. Эта война многому научила все народы.
— Дорогая наука.
— От дорогой науки толку больше, чем от дешевой.
Сеня знал: доброжелательность никогда не мешала отцу быть беспощадным к человеческим порокам. К человеческим. Но ведь тут не люди, тут бандиты, звери.
Белые веточки инея на окне слабо зарозовели. Пора вставать. Раздался голос отца:
— Раз!
Сеня замер под одеялом. В голосе отца зазвучала несвойственная ему командирская жесткость:
— Два!.. Три!..
Одеяло полетело в сторону. Ух! Как в холодную воду. Но Сеня заставил себя подняться с такой неторопливостью, словно в комнате была нормальная жилая температура. Выдержки хватило только, чтобы натянуть брюки. Рубашка, свитер, носки — все это надевалось, как по тревоге.
Завтрак занял не больше трех минут — чай из термоса и ломтик хлеба, смазанного лярдом. У двери Сеня надел пальто и крикнул уже с порога:
— До свидания, я пошел!
В том же темпе он пробежал по коридору, прижимая к груди потертый коричневый портфель, чтобы прикрыть отсутствие на пальто двух пуговиц. Он добежал до лестницы и уже начал спускаться, но тут раздались звуки, от которых у всех взлетало и падало сердце. Позывные! Сеня сейчас же вернулся и замер у репродуктора. Позывным не предвиделось конца, они выматывали душу. Сеня стоял и ждал до тех пор, пока в перспективе длинного коридора не показалась фигура отца. Он шел не торопясь, в распахнутой шубе.
Увидав отца, Сеня сообразил, что он опаздывает, и, размахивая портфелем, запрыгал вниз по широким ступеням. Сегодня в одиннадцать у него фортепьяно, а уже половина одиннадцатого. Опаздывать нельзя. Никаких отговорок Елена Сергеевна не признает. Опоздание или невыученный урок она не считает просто нарушением дисциплины. Это в ее глазах намного хуже: неуважение — вот как называется такое отношение к делу. Да, именно неуважение к делу, которому ты решил посвятить свою жизнь и свою душу. А значит, неуважение к самому дорогому. Что может быть хуже?
Конечно, только человек, не уважающий свое дело, может рассчитывать на снисхождения, потому что всякое снисхождение унижает человека. Вместе с тем она очень хорошо умела понимать, а значит, и прощать человеческие слабости. Она даже допускала эти слабости у самых преданных делу людей, иначе какой же он человек? Но, конечно, если они не мешают выполнять дело, которому ты служишь.
Так прямо Елена Сергеевна и не подумала бы сказать этого своим ученикам, никогда она не впадала в назидательный тон или, что еще хуже, в поучительный, считая это проявлением педагогического бессилия. Учитель должен учить, а не поучать. Со свойственной ей деликатностью она совсем не признавала учительского деспотизма. В душе слегка презирала себя за это, а все окружающие, и в первую очередь ее ученики, вовсю использовали эту ее слабость.
Слабость ли? Сеня как раз считал эти свойства самыми положительными и действенными. Ученики Елены Сергеевны, кроме того, что считались самыми успевающими в училище, отличались еще и своей воспитанностью.
Вот и сейчас Сеня, задохнувшись от быстрого бега и лютого мороза, влетел в коридор и здесь сразу притих. Степенным шагом поднялся он на второй этаж, расстегнул последнюю и единственную пуговицу на пальто, успокоил дыхание.
У дверей класса он понял, что опоздал. Там уже играли. Шопен, Концертный этюд. Исполнение мягкое, воркующее. Конечно, это Марина Ивашева, самая добрая девочка на курсе и самая способная. Сеня представил себе, как она там перекатывает свои пухлые ладошки по черно-белой тропинке клавиатуры, а сама пылает от волнения. Она всегда волнуется в решительные минуты.
Музыка кончилась. Слышится голос Елены Сергеевны и ответное попискивание Марины. Решив, что это надолго, Сеня устроился поудобнее: прислонился к стене, портфель за спиной, руки в карманах. Неожиданно дверь отворилась, Сеня выпрямился, портфель глухо ударился об пол, вышла Елена Сергеевна в пальто, накинутом на плечи.
— Здравствуй, — на ходу проговорила она, внимательно посмотрев на него близорукими глазами. — Заходи. Я сейчас вернусь.
Ни слова насчет опоздания, значит, это еще впереди. Он вошел. Марина, все еще розовая от пережитого волнения, собирала ноты в непомерно большой старый портфель. Она не очень обижалась, когда говорили, что с этим портфелем она пошла «в первый раз в первый класс». Она вообще редко обижалась.
— Салют, — сказал Сеня. — Радио слушала?
— Конечно. Мы с мамой даже успели поплакать от радости. Теперь уж скоро домой!
— Вам бы только плакать.
— И ничуть не стыжусь. Нисколько даже. А ты опоздал. Что случилось?
— Случилось два несчастья. Первое — опоздал.
— А второе?
— Второе хуже — пришлось выслушать всю твою музыку.
— Остряк-самоучка.
— Ты всякую музыку успокаиваешь. От твоего исполнения пахнет валерьянкой.
— Да нет же! — рассмеялась Марина. — Розами пахнет и сиренью; как, помнишь, в Ленинграде весной.
Он тоже рассмеялся и весело спросил:
— Хочешь в Ленинград?
— Больше всего на свете. — Она прижала руки к груди. — Ну больше, больше всего! А ты?
— Спрашиваешь!..
— Ты какое место в Ленинграде любишь больше всего?
Не задумываясь, Сеня убежденно ответил:
— Малую Охту. Настоящий рай.
По правде говоря, он совсем почти не знал этого района, считая его пригородным поселком, где среди болот и чахлого кустарника стоят старые дома. Но мама написала — рай. И отец сказал то же. Значит, нечего тут и раздумывать. И Сеня с еще большим убеждением повторил:
— Настоящий рай.
— Рай? — Марина пожала плечами. — Не знаю, что ты там нашел… Хотя в Ленинграде везде хорошо…
Она не договорила, потому что в это время вошла Елена Сергеевна.
— Садись, Сеня, — проговорила она, стремительно проходя к своему роялю.
— До свидания, Елена Сергеевна. — Марина исчезла за дверью.
Сеня решительно сбросил пальто на спинку стула и сел за соседний рояль. Растирая пальцы, чтобы разогреть их, Елена Сергеевна отрывисто — значит, сердится — сказала:
— Третий концерт. — И поставила перед собой ноты.
Сеня удивленно взглянул на нее: Третий концерт Бетховена. Это был предыдущий урок. Тогда она поставила ему пятерку. А зачем же еще раз? Но она прервала его размышления первыми аккордами аккомпанемента. Он сразу понял, что она взяла повышенный темп, и это его обрадовало, как будто с него свалились какие-то сковывающие его цепи и он сможет сейчас сделать что-то сильное, широкое, соответствующее его мятежному настроению. Вот сейчас он покажет!
Но едва он начал «показывать», как услышал стук ее ладони. С недоумением и досадой он оглянулся.
— Не так сильно, — торопливо проговорила она. — И немножко живее, а то распадается линия.
Снова вступление в том же повышенном темпе. Сеня собрал всю свою волю, но ничего не мог поделать с распирающей его яростью. И снова Елена Сергеевна остановила его и мягко проговорила:
— Успокойся.
— Я спокоен.
— Хорошо. Тогда продолжим.
И больше она не останавливала его. Дала полную волю. И он постарался как следует воспользоваться этой волей, дать выход торжеству, ненависти, тоске. Бетховен — это как раз то, что ему нужно, Елена Сергеевна — она умеет понять человека!
Бурные, стремительные, как страстно-протестующая душа, звуки наполнили классную комнату. Сене казалось, что он пловец в этом взбесившемся море и что его душа в восторге как бы отделяется от тела и рвется вперед. Но чем дальше он заплывал, тем меньше надеялся на себя. Он вдруг ощутил пустоту в самом себе. Словно он и не пловец и не борется с волнами, а просто прыгает по волнам, как пустой буй. И душа никуда не рвется.
Сеня вдруг увидел, до чего он беспомощен в этом море. Только настойчивость помогла ему доиграть до конца, даже и не доиграть. Добарабанить.
— Ты сегодня играл, как никогда, — проговорила Елена Сергеевна.
С изумлением и сожалением Сеня взглянул на учительницу. Неужели не поняла? Ему сделалось так неловко, будто он соврал и ему поверили. Но она сразу же внесла ясность, печально проговорив:
— Вот видишь, что получается…
Она не стала договаривать. Зачем? И так все понятно. Святая ненависть и прочие похвальные чувства сами по себе мало что значат, если ты бессилен. А силу, особенно в искусстве, придают талант и труд. Вот так, в другой раз не будешь дураком.
Прежде чем сгореть от стыда, Сеня еще успел подумать: «Музыка! За свое ли дело я взялся?..»
Ночью, когда отец пришел из театра, Сеня задал ему этот же вопрос и услыхал осторожный ответ:
— Я давно не слыхал тебя. И не встречал Елену Сергеевну. Что говорит она?
— Хорошего мало, — сознался Сеня. — Хотя она считает, будто что-то во мне есть. Чай не остыл?
Они сидели за поздним ужином — по ломтику хлеба и сколько угодно чаю. Согревая пальцы о кружку, отец спросил:
— Ага. Значит, сам ты считаешь, что подвига тебе не совершить?
Сеня не понял и притих в ожидании объяснения. Что за подвиг? Но отец уже заговорил о другом. Он старался как можно меньше объяснять сыну — пусть сам подумает и додумается, а тогда можно поговорить и, если придется, поспорить.
И Сеня задумался. Подвиг. К чему бы это? Отец всегда говорил, что жизнь каждого великого человека — сплошной подвиг. Но ведь это великие. А каких подвигов ждут от него? Но отец заговорил о всяких посторонних делах, и только когда они уже легли и потушили свет, он, посмеиваясь, сообщил:
— Мне всю жизнь хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы все ахнули. А потом вдруг оказалось, что музыкант я весьма посредственный.
— Ты — первая скрипка!
— Первая скрипка есть в каждом, даже самом захудалом оркестре. А в консерватории, знаешь ли, подавал надежды. Вот так-то. Ну, давай спать.
И наступила тишина.
ОЖИДАНИЕ
Музыкальное училище часто устраивало в госпиталях концерты для раненых. Сеня старался попасть на все концерты. Он втайне надеялся, что, услышав его фамилию, кто-нибудь спросит:
«Емельянов! Встречал я одну… Военврача Емельянову. Она вам, случайно, не сестра?»
Маму всегда принимали за Сенину сестру — так она молодо выглядела. Да она и в самом деле молодая. Тридцать четыре года. Незнакомые так и думали — сестра. А все знакомые откровенно восхищались ее красотой, ее молодостью и отвагой.
Один летчик даже написал про нее стихотворение, которое заканчивалось так:
Она с этим летчиком часто летала на санитарном самолете в такие места, куда не было никакой другой дороги. Фамилия летчика — Ожгибесов. Очень отчаянная фамилия и даже угрожающая, а сам он был очень молодой и стеснительный. Он часто краснел, но у него был такой неувядаемый румянец во всю щеку, что это не очень бросалось в глаза. Мама звала его Сашей, а он ее, как и все, — Таисия Никитична.