Понять - простить - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 11 стр.


XXII

В тот же день, часов около двух, Федор Михайлович подошел к высокому нарядному зданию лучшей московской гостиницы. Революция сказалась на здании: многих стекол в окнах недоставало. Они были заменены листами жести и картона. Штукатурка была отбита, и красные кирпичи, как кровавые раны, торчали то тут, то там.

У гостиницы стояли автомобили. Большой потемневший красный флаг висел над подъездом. К окнам пучками тянулись проволоки телефонных проводов. У подъезда в черной шинели с алой повязкой дежурил матрос. На курносое бабье лицо спускались прядями длинные волосы. Прямо, как женская шляпка, была надета матросская шапка с алыми лентами. На тулье вместо кокарды якорь. Он тупо оглядел входившего в подъезд Федора Михайловича.

В прихожей старый швейцар без ливреи, в грязном пиджаке, принимая пальто от Федора Михайловича, сказал ему на ухо:

— Здесь, ваше превосходительство, большевики. Вы это изволите знать?

Федор Михайлович вздрогнул, густо покраснел и пошел к лестнице. На площадке молодой еврей в пенсне без оправы, с клочком волос под носом, в кожаной куртке, при револьвере, остановил его.

— Вам что угодно? — спросил он.

— К генералу Старцеву… На предмет регистрации, — невнятно пробормотал Федор Михайлович.

— К товарищу Старцеву, — повторил еврей. — Второй этаж, по коридору налево. Комната номер двести шестнадцатый. Товарищ Моня, проводите их.

Стройная девушка в белой блузке и короткой юбке встала из-за стола с пишущей машинкой. У нее было миловидное лицо с умными выразительными карими главами. Волосы спускались на уши, закрывая их. Сзади они были коротко острижены. Она брыкнула полной ножкой с толстыми икрами, затянутыми в шелковый чулок со стрелками, и сказала:

— Идемте, товарищ.

Накуренная грязная комната с лепными потолками и паркетными полами. Столы. Кипы бумаг, стаканы с жидким недопитым чаем, ломти темного советского хлеба. Везде неряшливость случайных, временных людей. За столами молодежь. В рубашках-гимнастерках зеленовато-серого сукна, в офицерских френчах, в пиджаках. Худые лица с запавшими скулами. Расширенные глаза горели неестественным огнем возбуждения. Они спорили о чем-то. Когда Федор Михайлович вошел в комнату — смолкли. Сильно курчавый еврей лет тридцати, с живыми глазами, черными усами, спускающимися вниз, и маленькой черной бородкой подошел к Федору Михайловичу. Лицо у него было холеное. Губы яркие, зубы белые. Не то молодой адвокат, зубной врач или парикмахер.

— Позвольте спросить, товарищ, по какому вы делу? — преувеличенно вежливо обратился он к Федору Михайловичу.

— Генерал Кусков, приехал на регистрацию… — твердо ответил Федор Михайлович.

— Генерал Кусков… Генерал Кусков, — шорохом пронеслось по столам.

Восемь пар темных глаз устремилось на Кускова.

— Вам придется обождать немного, — сказал еврей. — Садитесь, пожалуйста…

Федор Михайлович сел на стоявший в углу богатый золотой диванчик гостиничного номера с оборванной сапогами обивкой, выглядевший грязным, ненужным придатком комнаты-канцелярии.

Не поднимая головы, Федор Михайлович оглядел комнату и находившихся в ней людей.

"Где я? Кто эти люди?" — спросил он сам себя, и сам себе ответил.

Он в одном из отделений военного комиссариата, он в главном штабе Красной армии, в управлении дежурного генерала, в отделении личного состава.

И вспомнил… Когда, за год до войны, получил он полк, он поехал в Главный штаб. Дежурный писарь провел его по бесконечным коридорам в обширный, довольно темный, — окна упирались в стены, — кабинет, где стояли высокие шкафы и несколько столов. Старый, лет за шестьдесят, военный чиновник принял его. Кроме него, было два чиновника, один штабной офицер и два писаря.

— Вас интересует личный состав вашего полка, — сказал старый чиновник. — Я вам сейчас доложу-с.

Он подошел к одному из шкафов, не ища, быстро вынул узкую, длинную тетрадку в малиновой обложке. На обложке стояла надпись: "Nский Туркестанский полк".

В пять минут Федор Михайлович был посвящен в состав полка. Ему были даны точные и подробные характеристики-аттестации на каждого офицера, указаны средства полка, способ его расположения. Он как бы побывал уже в полку. Эти шесть старых чиновников и писарей точно протянули нити по всей армии и всю ее собрали в темный кабинет Главного штаба. Федор Михайлович почувствовал веками продуманную и налаженную систему. Он увидал громадную экономию времени и людских сил. На каждом месте сидел человек, посвятивший долгие годы тому предмету, что был ему поручен.

Здесь… Никаких шкафов… «дел», тетрадей, карт не было. Жидкие стопки бумаги разбросаны по столикам. У окна напудренная барышня бойко стучит на машинке. Создается здесь новое, или продолжается старое?

Комната была забита людьми. Барышня-машинистка… Еще другая, в пенсне, курит, мечтательно глядя в окно.

Там, в том штабе, куда ходил он перед войной, женщин можно было видеть в круглой приемной с портретами военных министров и начальников Главного штаба. Были они почти всегда в трауре. Вдовы офицеров, хлопочущие о пенсии или пособиях. Внутри женщин не было. Там была — тайна. Там шла работа. Шуршали листы бумаги, скрипели перья, и люди казались маленькими колесиками огромного и сложного механизма. Там не было гордых носатых профилей ни у офицеров, ни у чиновников, ни у писарей, ни у сторожей. Там была Россия. Висела она в каждом отделении — картой, испещренной значками и цветными полосами. Глядела портретами императоров. Сияла образами в ризах в углу. И волнующее спокойствие охватывало там посетителя. Волновало сознание своей ничтожности, и давала спокойствие уверенность, что судьбы армии находятся в надежных руках.

Здесь ничто не волновало Федора Михайловича. И не было спокойствия.

Что это за люди, кому новым правительством вверены судьбы армии?

У окна подле машинистки — рослый широкоплечий молодой человек. Волнистые каштановые волосы зачесаны назад. Тонкий нос, нижняя губа капризно оттопырена вперед. Не надо и говорить, кто он. Что он знает в организации армии?

У другого окна, развалясь на стуле, сидит юноша. На затылке — мятая фуражка с мягким козырьком. Черный френч стягивает серебряная портупея с дорогой любительской офицерской шашкой с георгиевским темляком, обвитым красными лентами. На упругой ляжке в серо-синих рейтузах тяжело лежит маузер в деревянном футляре. Безбровое, безусое лицо бледно. Узкие светлые глаза напряженно смотрят на Федора Михайловича. В них мечтательная жестокость и что-то еще детское. Кто он? Не русский, а латыш или чухонец… Вероятно, еще вчера ученик какой-нибудь школы, с холодной улыбкой мучивший малышей и наслаждавшийся их слезами. Или балованный сын фермера, дико скакавший в телеге и хлеставший веревочными вожжами лошадей по глазам… Теперь — какое-то начальство. На сапогах — длинные, тяжелые шпоры. Осанка важная. Он играет какую-то персону. Тоже — устроитель армии. Что ему Россия и ее судьбы?

У двери — матрос. Молодое, без растительности, лицо, рябое и нечистое. Узкие косые глаза бегают по комнате. Взглянет недобрым взглядом на Федора Михайловича и косит в сторону, на стену. Нос уточкой. Широкая голая шея напудрена. На пальцах перстни с камнями. А морда хулиганская…

И все остальное такое же. Они строят народно-крестьянскую Красную армию. Они призваны созидать опору государства.

Созидать!

Они умеют только разрушать. И они явились сюда, чтобы с корнем вырвать и самое место затоптать того, что носило наименование Российской императорской армии и что так боготворил всегда Федор Михайлович. И он пришел им в этом помогать…

Федор Михайлович хотел встать и уйти, но вспомнил слова Тома: "И свет во тьме светит, и тьма его не объят".

В номер гостиницы врывались лучи осеннего солнца. А казалось темно. Скучно…

Высокая резная дверь открылась. Нарядно одетый, затянутый во френч юноша появился в ней и сказал:

— Товарищ Кусков, пожалуйте!

Федор Михайлович поднялся, ни о чем, не думая, обдернул рубашку и пошел в кабинет.

Было такое чувство, точно он глубоко, в самую середину уха, вложил холодное дуло револьвера и нажал на спусковой крючок.

XXIII

Три часа в Париже. Дождь перестал. Где-то прорвало серые тучи, и солнце заливает мокрый асфальт и торцы. На place de l'Opera толчея. Посередине площади, между площадок со спусками в метро, на рослой, нарядной, кровной, караковой лошади, слепой на один глаз, сидит коренастый усатый унтер-офицер garde-nationale (Национальной гвардии (фр.)) в низкой черной каске, украшенной серебром, в синем мундире и кожаных высоких крагах и короткими свистками останавливает на мгновение непрерывное движение черных такси и громадных зеленых автобусов.

С boulevard des Capucines на boulevard des Ilaliens, покрытый пестрыми кричащими вывесками кинематогра фов, где на углу rue Laffitte приютилось бюро поездок на места позиций и в окнах выставлены большие модели местности, сплошь изрытой снарядами, где праздные люди могут за деньги смотреть страшное кладбище людской бойни, где магазины полны дорогих вещей, а выставки — съестных соблазнов, текли шумные людские толпы. Другие толпы шли им наперерез по rue de l'Opera и по rue de la Paix. Они сходились, темными массами стояли на углу, ожидая свистка, и устремлялись мимо дрожащих, готовых ринуться вперед такси и грозных автобусов. Женщины бежали, размахивая зонтиками. Над толпой звенели счастливый смех и звучный французский говор.

Из метро и в метро лились людские потоки. Под землей светили электрические лампочки. Сырость ползла узорами по стенам и полу. У входа, подле каменных балюстрад цвета creme сохла дождевая вода на ступенях.

Светик Кусков шел от «Larue» no rue de la Paix к метро. Он мог сесть сразу у Madeleine, но ему хотелось пройтись, привести мысли в порядок, продумать все сказанное и недосказанное в ресторане… Князь Алик на что-то надеется, на что-то рассчитывает.

Обманывает.

Серега слыхал что-то про отца и полон злобы. Теперь достаточно сказать: «Большевик». Отец — большевик… брат, сын — большевик, и кончено. Человек заклеймен позором. Выброшен за борт.

Бриллианты, сапфиры, кружева, старинные вещи, фарфор, хрусталь, objets de luxe (Предметы роскоши (фр.)), опять брильянты, какие-то коробочки, золото, пудреницы, зеркальца, веера, дорогие бинокли… Одной этой улицей можно содержать всю армию Врангеля, вооружить ее и повести на большевиков. Спасти Россию ценой блестящих безделушек.

Кому это нужно? Кто может теперь покупать эти безумно дорогие вещи? Все рассчитано на человеческую похоть, на разврат. Эти камушки — цена девичьей невинности, женского стыда. На них покупается наслаждение страсти. Это — суррогат красоты, ума, блеска остроумия, таланта, здоровья и силы. Слюнявый старик дополняет дарами улицы de la Paix свои немощи и становится выше и краше Аполлона. Это — людское безумие. Так было всегда, и так будет. Похоть мужчины и каприз женщины — вот два рычага, заставляющие работать, страдать, умирать человеческие массы…

От непривычки пить вино, пиво и водку в голове шумело. Мысли сбивались. Не было в них той напряженной стройности, что была на работах в Югославии, когда были молитва, стремление к Родине, мысль — сохранить себя для жертвы России. Там Россия была все и казалась необходимо нужной. Без России — мир не мог существовать.

Здесь свободно обходились без России. Россия была досадным недоразумением. Не платит долгов, дружит с бошами. Ces sales russes… Ces traitres… (Эти грязные русские… Предатели… (фр.)) И как объяснить, что это та Россия, большевицкая, советская. И в той России — мой отец…

Мучили воспоминания об Аре.

Нитка жемчугов на шее. Графиня Пустова… Когда она стала графиней?

Купить эту брошь. Большой продолговатый темный сапфир, окруженный крупными брильянтами и обделанный в платину… Какая красота! Или этот подвесок из розового опала, таинственно переливающего огнями… Или кольцо с рубином и подарить ей… И опять пошло бы по-старому, и было бы это жгучее чувство восторга, счастья, стыда. После него долго ходишь с высоко поднятой голо вой, и какое-то самодовольство на душе. Да… купить… Там это не покупалось…

Какие отношения у нее с Муратовым? И почему, как только она подошла к нему, Серега обрушился на него и напомнил о несчастном отце?

Муратов?.. Муратов?.. Да, верно… Когда в Ростове на подъезде "Palace Hotels" был убит Рябовол, член Кубанской Рады, самостийник, что-то говорили о Муратове. Он ходил в черкеске и гозырях, и темно-малиновая черкеска шла к его лысому черепу — можно было думать, что он обрит по кавказскому обычаю. Потом, когда казнили за сношения с Грузией Калабухова, по Екатеринодару носилась в автомобиле стройная фигура гладко выбритого Муратова. На войне он был адъютантом, потом — в Дикой дивизии. Сколько ему лет? Откуда у него деньги?

Но, если в "Palace Holele" был неистовый кутеж или пьяные голоса орали "Боже, Царя храни", — дирижером был Муратов. Женщины липли к нему.

В Севастополе… В те страшные дни, когда говорили о том, что вечный позор тому, кто сдаст Крым… и укладывали чемоданы, запасаясь местами на пароходах, Светик помнит: приехал за патронами. Голодный, оборванный, ходил, изнемогая от усталости, по пыльным улицам, переполненным встревоженной толпой.

Пришлось остаться ночевать. Была теплая ночь. Луна отражалась в море, и картонными казались светлые холмы северной бухты. Из беседки в саду, со спускавшимися на нее темными стручьями акаций, неслись звуки пианино, и чей-то хриповатый мужской баритон пел, прерываемый женским смехом, песенки Вертинского.

Светик заглянул в беседку. Он увидел лысый череп, малиновую черкеску с широкими рукавами и цветник добровольческих барышень и милосердных сестер. Теперь Муратов в Париже. Он опять при деньгах, играет какую-то роль. При нем графиня Ара.

Светик дождался свистка национального гвардейца и с толпой сбежал к метро.

— Un second (Второй (билет второго класса) (фр.)), — сказал он, проталкивая тридцать сантимов в окошечко кассы.

Толпа на перроне. Снова темные своды туннеля, мерцающие тусклым светом лампочки и большие черные буквы на желтом фоне:

— Dubonnet… Dubonnet… Dubonnet… Chaussee d'Antin… Le Peletier… Cadet… Poissonniere… (Названия станций подземной дороги между Opera и Gare de l'Est.)

Светик стал протискиваться к дверям. Следующая остановка — Gare de l'Est — ему выходить.

Когда он вышел, косой дождь хлестал по улицам. Гарсоны в кафе на boulevard de Strassbourg переворачивали столики.

Светик прошел за угол, вошел в подъезд "Grand Hotel de France et de Suisse" и, взяв ключ у консьержки, стал подыматься по узкой крутой белой мраморной лестнице, устланной потертым красным ковром.

XXIV

Крошечный номер в одно окно. Половину его занимала громадная двуспальная кровать с двумя подушками и малиновым стеганым одеялом. На одеяле у ног — темное пятно, точно от запекшейся крови. Может быть, кто-нибудь застрелился в этом номере? Странно волновала и неприятна была Светику эта мысль. Пыльный мохнатый старый ковер во всю комнату. У стены, между окном и кроватью, — зеркальный шкаф. Против него — фарфоровая раковина умывальника с проведенной горячей и холодной водой. Крошечный столик под пестрой красной скатертью, два простых стула — все. Между мебелью так мало пространства, что трудно повернуться, особенно такому большому человеку, как Светик. Окно почти до полу. Наружу — железная решетка и старая створчатая ставня. Все старо, очень старо. Может быть, помнит времена первой Империи, а уже Наполеона III — наверно. Номер был полон уличного шума и сотрясался от грохота поездов подземной дороги, городского трамвая и автобусов. Ночью от ветра старая ставня скрипела. Точно стонала.

Светик подошел к окну. В серой дождевой сетке хмурился громадный восточный вокзал с множеством стекол наверху и бесчисленными входами и выходами. Его двор, отделенный от улицы высокой решеткой, был пуст. У таможни нахохлились черные фиакры с лошадьми, накрытыми попонами. Площадь под окном гудела и ревела автобусами, трамваями и такси. Пара сытых холеных першеронов заворачивала на rue du Faubourg saint Martin платформу с высокой деревянной клеткой, где неистово визжало штук тридцать розовых свиней. Эти, когда их везли на казнь, имели мужество протестовать. По панели мимо отеля зонтики пешеходов образовали непрерывную вереницу, и, казалось, черная река текла на rue de Chabrol и заворачивала на бульвары.

Назад Дальше