Кто идет? - Достян Ричи Михайловна 6 стр.


Одурело уставившись в белесую пустоту перед собой, он не испытывал больше ни обиды, ни тревоги.

На палубе хлопнула дверь. Аленкин покосился — к нему шел пассажир с заспанным лицом, в одной пижаме, в туфлях на босу ногу. Аленкин приготовился к дурацкому вопросу: «Почему стоим?» — и с раздражением подумал, отчего это люди, даже самые умные, становясь пассажирами, глупеют. Он вспомнил вдруг директора одной из горьковскнх школ, который несколько лет назад проводил свой отпуск на теплоходе и совершенно никуда не спешил, но на протяжении всего пути этот солидный, пожилой человек не выпускал из рук расписания и на каждой стоянке приставал к штурманам и проводницам с неизменными дурацкими вопросами: «Почему стоим?», «Почему опаздываем?», «Когда кончится это безобразие?»

К счастью, человек в пижаме на полпути остановился, сунул глубоко руки в карманы, зябко поднял плечи и повернул назад, волоча за собой незавязанные шнурки.

У Аленкина очень болели глаза, но он настороженно и зорко вглядывался в неподвижный воздух, надеясь найти в нем хоть какое-нибудь изменение. Туман по-прежнему лежал у самых бортов — плотный и теплый. Под ним еле видна была мертвая вода, похожая на запотевшее стекло.

В какой-то момент по правому борту в глухой стене тумана образовалась дыра, и Аленкин увидел каемку далекого берега с темными стволами ветел. Но скоро дыру замуровало снова. Однако с каждой минутой становилось все светлей и светлей. На белую палубу, точно полоска грязи, легла вялая тень от колонки. Где-то там, за туманом, уже поднималось солнце. Но прошло еще немало времени, прежде чем оно смогло пробиться, и тогда от бортов теплохода стали отваливаться летучие клубы, обнажая гладкую, желтую и тяжелую, как мед, воду.

Впереди, там, где Волга была еще тускла и бесцветна, чернело что-то похожее на плавающую корягу или конец полузатонувшего бревна.

«Топляк, — подумал Аленкин, — обойти его надо».

Прогреваемый солнцем, туман быстро распадался. Правый берег уже выступил весь. Освещенный восходящим солнцем, он представлялся кадром из цветного фильма, так неестественно зелены были ветлы и желт песок. Но на реке еще держалась мгла. Черную корягу то заволакивало сплошь, то открывало.

Аленкин покусывал обветренные губы и бормотал:

— Вот бы приверх был виден… здесь недалеко, кажется, остров Писковатский, как увидим — можно будет идти…

Он никак не мог определиться точно. Заметив наконец по левому борту вылезающий из тумана ржавый остов затонувшей во время войны баржи, он в мгновение сориентировался.

— Вот старый черт! — вырвалось у него, и он почувствовал и зависть, и уважение к своему капитану, и стыд при мысли, как глупо вел себя, считая, что идти еще можно. Здесь, за поворотом, Аленкин это отлично знал, тянулась под водой каменная гряда. И не только тогда, сейчас еще нельзя двинуться с места, пока не рассеется впереди скрывающий бакены полог. Но ждать теперь уже недолго!

Острое желание действовать, двигаться, говорить подтолкнуло Аленкина, и он пошел наверх смело, готовый к тому, что его могут снова прогнать.

В рубку Аленкин не вошел. Он встал снаружи у открытого окна, по другую сторону которого с биноклем у глаз стоял капитан.

Капитан сделал вид, что не заметил прихода штурмана.

Аленкин назвал место, где они стоят, желая этим показать капитану, что он понял свою ошибку и извиняется за вчерашнее, но Лев Дмитриевич не проронил ни слова.

Ветохин посмотрел на Аленкина и подумал: «Глаза красные, как у кролика, а сам торчит — не поймешь, чего ему надо; отвахтил и иди себе спи. И капитан тоже — сначала прогнал, а теперь молчит».

Солнце пробивалось все настойчивее. Уже загорались блики. Черная коряга на глазах у всех вдруг оторвалась от воды, поднялась и, быстро набирая высоту, полетела на юг, к Астрахани.

Аленкин следил за улетавшей уткой до тех пор, пока не понял, что неотвязная черная точка — это уже только в глазу от бессонной ночи.

— Видимость-то, оказывается, есть, — с усмешкой сказал капитан.

Ободренный шуткой, Ветохин стал громко смеяться над птицей, которая «сидела за туманом», а потом сказал:

— Может, и мы возьмем малым?

— Рано еще, — тихо сказал капитан.

А кругом уже было утро. В белых глубинах тумана шло непрерывное движение. На мгновения возникали в нем снежные хребты, сельские пейзажи в инее, голубые овраги, поля, и тут же все это никло и серыми, рыхлыми глыбами сползало вниз, бесследно истлевая.

То здесь, то там открывалась Волга, дыша просторами.

— Выспалась, матушка, — блаженно проговорил Ветохин и громко зевнул.

С берега донеслось протяжное коровье мычание, Ветохин послушал, широко улыбнулся и проговорил:

— Сигналит!

Корова промычала дважды и смолкла.

— Точно! Два продолжительных! Стою, говорит, в тумане.

К большой досаде Ветохина, остроты его никто не оценил. В рубке чувствовалось напряжение последних минут ожидания.

— Поднять якорь! — наконец скомандовал капитан.

Аленкин, не дожидаясь дальнейших команд, побежал по тентовой палубе на нос и, перегнувшись там через тоненькие поручни, кричал вниз, торопя боцмана.

Нескончаемо долго рокотала якорная цепь. Наверху было слышно, как, закрепляя якорь, выругался матрос и кому-то сказал:

— На пятнадцать метров, бес, улетел!

Вскоре на высоком кряже показалась Дубовка — вся в садах и черепичных крышах, вся в полыханье подожженных солнцем стекол.

Оттуда, с высоты, в умытые дали и шири разносилось петушиное пенье — такое яростное и счастливое, как будто петухи эти сотворили весь белый свет!

Под эту хвалу и небу и земле теплоход подходил к пристани.

Капитан вышел на мостик, расстегнул влажную шинель, поглядел на Волгу, улыбнулся. Потом взглянул на Аленкина, сам подошел к нему, положил на плечо большую тяжелую руку и сказал:

— Пошли отдыхать, товарищ штурман, тут теперь и без нас обойдутся!

Они уходили с мостика вместе, прикидывая, с каким опозданием придут в Сталинград.

— Я думаю, самое большое час, — чуть хмурясь для солидности, говорил Аленкин.

— А то и меньше… Попробуем еще механика подогреть, может, и прибавит.

На пассажирской палубе капитан сказал:

— Я сам схожу к механику, идите отдыхать.

Капитан пошел вниз. Аленкин подождал немного, пока отскрипят на внутренней лестнице шаги Льва Дмитриевича, и направился к носу теплохода.

В сонной тишине до звона четко стучали подошвы по мокрой палубе, лениво хлюпала за бортом вода. Аленкин посмотрел на Волгу и тут же отвернулся. Волн на реке не было, гладкая и светлая, она вся колебалась и больно била по глазам нежарким огнем утреннего солнца. Аленкин потер ломившие виски и пошел дальше. У салона он немного задержался. Зеркальная стена была матовой от капель.

«Скоро она встанет», — впервые спокойно и просто подумал он о Тоне. Он хотел припомнить ее лицо. Машинально провел ладонью по стеклу, смял множество хрупких капель и в узкой полоске черного зеркала увидел себя, но не сразу понял, что это его отражение.

Аленкин внимательно и долго смотрел на свое лицо, потрогал щетину, чуть отросшую за ночь, поправил фуражку и не торопясь пошел вниз.

КАПИТАН НЕСАМОХОДНОГО ФЛОТА

Посреди опустевшей терраски дебаркадера номер сто двадцать стоит шкипер и щурится на матовую воду.

Всю навигацию бьет в глаза Ивану Михайловичу белое отраженное солнце. Из-за этого он и в тени щурится. Так, в прищуре и отвердели глубокие морщины у глаз.

Я дотронулась до его руки и тихо спросила:

— Иван Михайлович?.

— А-а! — отозвался он как старой знакомой и заокал: — Пожалте, пожалте!

Он шел впереди, невысокий, плотный, взмахами правой руки как бы утверждая каждый свой шаг.

— Раньше моя каюта была ближе к центральному пролету, а потом, во время ремонта, значит, двинули меня сюда, чтоб поширше было. — Он остановился, толкнул белую дверь и сказал солидно: — Пожалте! Моя каюта!

Я вошла. Седая женщина стояла у стола и что-то складывала в фанерную котомку.

— А это моя Александра Петровна, ― сказал шкипер тоном музейного гида и провел меня во вторую комнату. Мы сели у стола. Иван Михайлович положил на голубую скатерть руки — большие, темные, в таких же глубоких, как на лице, морщинах.

Говорил он без жестов, и эти руки лежали перед ним, как две очень ценные вещи, которые зря не следует тревожить.

В комнате морщины на его темном лице немного разгладились, сделались мельче, стали видны прямые белые нити незагорелой кожи. Они шли от уголков глаз к вискам, напоминали усы кота и придавали всему лицу выражение важности и довольства.

— В июле была тут делегация: болгары, французы приезжали. — Иван Михайлович говорил медленно, четко, будто машинистке диктовал. — Меня в салон приглашает секретарь обкома. Им про меня рассказывает. Они на меня смотрят, кое-какие говорят по-русски, особенно болгары. — Он кинул строгий взгляд в мою сторону и спросил: — Записали? Далее я им рассказал так: двадцать второго августа сорок второго года горел Сталинград!

Иван Михайлович остановился. Говорить в таком эпическом тоне ему трудно, и он начал снова:

— Началось двадцать второго, а было дело двадцать третьего. Сначала по городу стал бомбить, а потом порт.

— Что ты, Ваня, — плаксиво-певучим голосом вмешалась Александра Петровна из соседней комнаты, — я тогда по бюллетню была, помнишь? — Она неслышно подошла к двери, встала на пороге. Седая, какая-то вся голуболицая.

— Вы тоже были здесь? — спросила я.

— Ох нет, вы слушайте, Ваня скажет.

— Далее, — солидно проговорил Иван Михайлович и посмотрел на жену. Она отошла от двери. — С утра началась бомбежка. По мне бил тоже, но не попал.

Шкипер запнулся и стал продолжать рассказ откуда-то из середины:

— …Те, которые пришли, говорят: отпусти на берег, у нас горит — дети там…

Иван Михайлович опять запнулся, что-то вспоминая. Левая половина лица странно задергалась.

— Я отпускаю все восемь человек команды, после чего остаюсь один как есть. Бомбежка усиливается вдвое, и я, значит, беги-побегивай: там огонь туши, тут пробоину затыкай… Далее начинаю понимать — мое дело гроб! Поглядел — кругом все горит, ни одного большого причала в живых нет, только мой стоит.

— Ох и буран-то был из огню, — запела снова в соседней комнате Александра Петровна, — за пятнадцать минут Московский вокзальчик сгорел, а там были раненые, спасали их — бог ты мой! Люди в огне, в смоле — сквозь был крик.

— И вы это видели? — осторожно спрашиваю у Александры Петровны. Она опять стоит у двери.

— Да нет, вы слушайте, Ваня все скажет.

— Думаю далее, — в том же напряженном тоне продолжает Иван Михайлович, — думаю, как же Волге быть без причалов, и в сей самый час приходит ко мне идея… Записали? — Он выпрямляется. — Принимаю такое постановление — уйти нам отсель!

Он посмотрел мне в глаза, нахмурился.

— Когда я говорю «мы» — так это он, вокзал! — Иван Михайлович впервые потревожил свои руки, поднял их широко над головой, как бы охватывая все здание. — Вот я и размыслил, — голос его снова зазвучал торжественно, — как нам уйти из огня без буксира? Поглядел на берег—цепя здоровенные и, кроме их, еще трос держит, во — толстый! Думаю далее — одному не справиться. Начинаю кричать. Долблю цепя и кричу, а поди перекричи бомбу, а они кругом… Слышу, тут грохнуло и опять тут же, рядышком. А я долблю цепь. А она ни с места! Я еще, и в уме у меня одно — успеть, покудова меня не хлопнуло!.. Одновременно с этим кричу, зову на помощь. Долго так. Не один час. На конец дела прибегает милиционер Гаврюша. Я ему: «Пригони ты ко мне мою команду». Гаврюша с берега кричит мне: «Бросай, отец, свою деревяшку, пропадешь без толку!..» Хороший парень был этот Гаврюша, раненых спасал, а сам… ведь раненый, и мне подал помощь. Хороший был, и вот нет парня такого…

Иван Михайлович уперся взглядом в стену и надолго замолчал.

— Что ты, Ваня, — заботливо спросила Александра Петровна, — забыл, как дальше, что ли?

— Подплывают ко мне четыре матроса на лодке, — громко продолжает Иван Михайлович, — пригнал их Гаврюша. Отбираю у матросов лодку и начинаю: «Слушай мою команду!» Они молчат. Я начинаю: «Туда-то вас и туда! Вы что — свои или кто?» Ну, мы, значит, тут взялись. У меня к тому времени обе цепи были перебиты, на одном тросе держался. Матросы взялись ломами расщеплять трос, а я на корму побежал якорь отдавать, чтобы нас не унесло на песок… Записали? Как последняя жила на тросе сорвалась, нас хватануло — ух и сильна же Волга-речка! Она, значит, подхватывает нас, несет и поперек поворачивает. Тогда я второй якорь отдаю — аккуратно рассчитал! И тогда нас уже полегче потащило на фарватер, толково так и косо, полегоньку к той сторонке переправляемся. Повыше нас стоял грузовой причал. Увидали они, что мы чалки рубим, и давай тоже… но вот беда — у них якорьев не было заготовлено. Мы идем степенно, как плот идет, а они летят — их прет! Околесили они нас, и вынесло их сразу на пески — пригвоздило. Они сгорели. Мы остались.

— О господи, не вспоминать бы! — Александра Петровна взяла котомку, стала прощаться: — К дочке я, а вы оставайтесь, гостюйте. — Она улыбнулась и добавила — У нас внучек хорошо читает и все расскажет: в тим-то веке то-то было, в тим-то веке это, бог ты мой, а чего только не было в нашем веке…

— Иди уж, — сказал Иван Михайлович.

Сбить его было трудно. Он говорил все в том же тоне:

— Нас прибило к левому берегу на расстоянии пяти километров от моста, напротив Ельшанки— станция там такая есть и поселок в луговой стороне… Так я без буксира и машин ушел от беды. Люди не верили, что я тут, что вот этими руками… — Он чуть приподнял руки и снова положил их на скатерть. — Говорили — цепи отгорели, мол, и вокзал уплыл сам.

Кожа у виска дернулась. Он закончил с насмешкой:

— Железные цепи отгорели — сожги их попробуй!

Дальше он опять говорил деловито и четко:

— Потому что, не забудьте, я в Севастополе служил в первую империалистическую… А пробоины от бомб были здоровенные. Одиннадцать отсеков разбило — у нас их тридцать девять. Корма у нас утонула, а нос держался на плаву. Когда мы встали, я сначала подумал: «Гроб, если на мель залез». Сейчас же наметкой обмерил — глубина оказалась! Тогда говорю матросам: «Взойдем, ребята, в кубовую, покурим, что ли, за весь день разок». Закурили. К памяти приходим. Советуемся и в это время видим, «Гаситель» идет — герой-баркас. Сам Петр Васильевич Воробьев к нам подходит, но только не совсем — немец ведь бьет по мне. С «Гасителя» кричат:

«Шкипера!»

«Я вас слушаю, кто говорит?» — обратно кричу им.

Оттудова мне:

«Начальник пароходства!»

«Я слушаю», — опять повторяю.

Они затихли, а потом кричат:

«Скажите, вокзал плавает или на мели?»

Отвечаю: «плавает».

Оттудова голос подают:

«А сами как — никого не избедило?»

«Все живы!» — отвечаю им.

«А лодка у вас есть?»

«Есть!»

«Слушайте последнее распоряжение!»

Иван Михайлович полупрезрительно, полупобедоносно замечает:

— А оно, распоряжение, было и последнее и первое — это не записывайте. Теперь пишите дальше.

Назад Дальше