Кто это?
Вернее, прошептал…
«Не надо! — хотелось сказать Пилигриму, — Пожалуйста, не надо!» Но он молчал..
Очевидно, в комнате, кроме него, кто-то есть. Пилигрим знал, что этоне Кесслер и не доктор Юнг. Доктор должен был появиться через час, а Кесслер пошел домой к матери, чтобы взять пару весенних туфель.
Пилигрим взглянул на подоконник.
Всего лишь птицы.
Какая разница?
— Какая разница? — спросил онвслух.
Никто не ответил.
Пилигрим медленна повернулся.
— Есть тут кто-нибудь?
Ни души.
Порой голоса делали вид, что говорят отимени Бога. Пилигрим прекрасно этознал. Порой они выдавали себя за дьявола. Или за покойных.
В гостиной, где стоял Пилигрим, и в спальне за ней явноничего не было, кроме мебели.
Может, заговорила мебель? Кресло? Стол? Лампа или абажур. Зеркала. Рама откартины. Ковер, позеленевший от зависти к тому, что Пилигрим занят голубями-придворными и целомудренными голубками Джейн Остин, не обращая внимание на потребности и чувства — эмоции и желания — стоящих в гостиной предметов обстановки. На их тоску пообщению друг с другом, разлученных и расставленных в раз и навсегда заведенном порядке, несмотря на та что жизнь требует отсвоих созданий движения! Им необходимо быть в центре внимания, а они вечно висят на одном и том же месте на стене или стоят на полу, орошаемые сухим дождем пыли, заграждая друг другу обзор и затеняя выражение лиц. Целыми неделями стоять никому не нужными! Быть ящиком, который никогда не выдвигают, или лампой, которую никогда не включают! Быть диванной подушкой, которую никогда не переворачивают, не взбивают, не держат в руках! Быть упавшей булавкой, которую никто не нашел. Быть сломанным карандашом, который никто не заточит, — или же запачканным оконным стеклом, которое никто не протрет. Вечно стоять спиной к стене и лицом к свету. Быть незажженной спичкой или непрочитанной книгой. Быть пылью или же не вытертой грязью с чьих-то ботинок. Всю жизнь проводить незамеченным, ни разу не услышав слов благодарности…
Это всего лишь мебель, ты, маньяк!
Голуби за окном, не находя больше крошек, засуетились и захлопали крыльями.
Пилигрим сел.
Кресло вздохнуло: «Наконец-то!»
Пилигрим поднял руки, закрыл ими лицо и только тут вспомнил, что в них полно крошек. Хлеб соринками застрял в волосах, попал в глаза…
Склонившись вперед, Пилигрим бухнулся посреди комнаты на колени.
— Молю тебя! — прошептал он. — Кто-нибудь! Приди и спаси меня!
Тишина. Голуби и голубки улетели клевать траву или же искать, где их покормят.
Когда Кесслер вернулся в новых скрипучих туфлях, Пилигрим стоял на коленях и, по-видимому, молился.
— Мистер Пилигрим! Сэр! — позвал санитар. — Могу я вам чем-то помочь?
Пилигрим не ответил.
— Нельзя стоять на коленях всю жизнь, — не унимался Кееслер. — Нам надо встать, скоро доктор Юнг придет.
Ни звука. Ни жеста.
Через двадцать минут в гостиную влетел Юнг с нотной папкой Анны в руках. Халат не застегнут, волосы растрепаны…
Кесслер увел его в спальню и обрисовал ситуацию. Юнг вернулся оттуда один.
— Мне помолиться вместе с вами, мистер Пилигрим? — спросил он.
Тот кивнул.
Не гнушавшийся ничем, что могло бы помочь ему понять настроение пациента или его проблемы, Юнг опустился на колени прямо напротив Пилигрима.
— О чем мы молимся? — спросил он мягко, но без обидной снисходительности.
— О деревьях, — ответил Пилигрим.
— О деревьях? — удивился Юнг. — Вы хотите сказать, мы должны молиться за деревья?
Пилигрим покачал головой.
— Отведите меня к ним, — прошептал он. — Я должен сходить к деревьям.
— К деревьям… — повторил Юнг. — Хорошо. Дайте-ка я помогу вам подняться.
Десять минут спустя Юнг и Пилигрим, набросив плащи, вышли в сад к востоку от клиники. Кесслер следовал за ними на почтительном расстоянии, поскольку так и не смог заставить скрипучие туфли заткнуться.
У Пилигрима подкашивались ноги. Вцепившись, словно калека, в руку Юнга, он еле ковылял по тропинке.
Внезапно он глянул вверх — и снова бухнулся на колени.
— Мистер Пилигрим! Мистер Пилигрим! — окликнул его Юнг.
— Замолчите! — отмахнулся Пилигрим. — Смотрите! Неужели вы ее не видите?
Юнг не заметил ничего необычного.
— Ее, мистер Пилигрим? Кого?
— Там, — шепнул Пилигрим. — Там.
Он показал пальцем.
Юнг обернулся и посмотрел. Высоко над ними, в кроне гигантской сосны, сидела птица зимородок — зелено-голубая и блестящая, с рыбой в клюве. Она скосила на мгновение глаз на людей внизу, словно отмечая их одного за другим, а потом, заглотнув добычу, с криком улетела.
Карл Густав отошел и сел на скамейку, наблюдая оттуда за пациентом, который так и остался стоять на коленях с выражением почти религиозного экстаза на лице.
«Дожили! — подумал Юнг. — Нас посетили видения».
Они пробыли там полчаса: Юнг — на скамейке, Пилигрим — на коленях, Кесслер — прислонившись к дереву.
Наконец Пилигрим встал, смахнув с брюк пыль. В волосах у него все еще были хлебные крошки. Он собрал их в ладонь, обернулся и бросил прощальный взгляд на дерево — одинокую сосну, чья крона сияла в солнечных лучах.
«Я вернусь, — решил он. — Вернусь и поставлю метку». И зашагал, более не хромая и не спотыкаясь, к клинике, разбрасывая на ходу крошки.
Юнг встал и пожал плечами. Что мог означать этот загадочный ответ Пилигрима? Человек, дерево и птица. Зимородок.
Возле Цюрихского озера их немало. В Кюснахте Юнг видел только одного, года три-четыре назад. Похоже, Пилигрима что-то связывало с этими редкими и прекрасными птицами. Но что — и почему?
Быть может, в Англии их полным-полно и Пилигрим попросту затосковал по дому? В конце концов, он жил у реки… Хотя, конечно, Темза там запружена коммерческими судами. Ближе к истоку… где же она начинается, эта Темза? В Оксфордшире или еще где-то? Юнг не мог вспомнить, как называлась местность к северо-западу от Лондона. Впрочем, не важно. Она наверняка брала исток где-нибудь в идиллической сельской глуши, вдали от городов, через которые текут мертвые воды. Только в деревне еще можно плыть по реке на лодке и глазеть по сторонам, восхищаясь красотами природы.
Юнг без труда представил себе, как Пилигрим, весь в белом, плывет на ялике по верховьям Темзы. С зонтиком, в соломенной шляпе, с блокнотом на коленях — а где-то рядом зимородок тихо ныряет за своей добычей. Очень по-английски. В духе эпохи Эдуарда. Абсолютно безопасно. Никакой угрозы.
Больше того: по обочинам этого пасторального видения стоят, прислонившись к оградам, голые по пояс деревенские парни — и вам вдруг до смерти хочется поваляться в стогу с доярочкой или же встретиться с коленопреклоненным молодым конюхом. Ах, Англия, Англия! Все это ложь, но о ней мечтают и тоскуют вплоть до смертного часа.
В том, что Юнг знаком с поэзией А. Э. Хаусмана, не было ничего удивительного, учитывая клиентуру Бюргхольцли. Представители высших классов из Англии всегда привозили с собой подобные стихи. Это были своего рода сентиментальные костыли — способ справиться с реальностью, в которой не осталось места для прежней привилегированной жизни. Леди падали без чувств в объятия Элизабет Барретт Браунинг и Кристины Россетти. Джентльмены всхлипывали над страницами Вордсворта, Теннисона и Китса — и взахлеб рыдали, читая Хаусмана. Юнгу часто приходилось отводить в смущении взгляд. Англичане! Боже, спаси бывших снобов, оставшихся с носом — богоизбранную английскую нацию…
Столько переживаний из-за какого-то зимородка!
«Ты, Карл Густав, демонстрируешь черты германо-арийского превосходства, хотя по рождению не имеешь на это никакого права, — заявил Инквизитор. — Ты швейцарец, не забывай!» Наконец они дошли до портика. Пилигрим, сопровождаемый скрипучим санитаром, поднялся по ступенькам и вошел в здание.
Юнг остановился на верхней ступеньке и обернулся, глядя на кружевные кроны и горы вдали. Деревья скрывали Цюрихское озеро из виду, и не случайно. Основатели Бюргхольцли посадили их между клиникой и озером, решив, что пациенты, частенько склонные к самоубийству, не должны видеть воду, чтобы у них не возникало соблазна покончить с собой таким легким способом. Но горы просматривались отсюда отлично — и пики, и небо, и отдаленные серо-пурпурные кряжи, окутанные туманом.
«3имородок», — подумал Юнг.
Зимородок. Видения. Духовидец.
«Ну что ж, — решил он. — Посмотрим!»
Очередное доказательство того, что видения полностью завладели расстроенной психикой Пилигрима, не заставило себя ждать.
Два дня спустя Юнг прогуливался с Арчи Менкеном по той самой дорожке, где Пилигрим бухнулся на колени. Они обсуждали раскол между Фрейдом и Юнгом, который произошел в 1912 году и продолжал углубляться. Со временем он приведет к полному разрыву, хотя пока этого не случилось. Сейчас отношения между ними были натянутые. Оба порой делали робкие шаги к примирению, однако Фрейд не выдерживал и взрывался от ярости из-за того, что его законный преемник — наследник — крон-принц психоанализа дерзает оспаривать непреложный закон, гласящий, что все психозы рождаются из глубин подавленной сексуальности, сексуальных разочарований и сексуального насилия. Юнг был искренне расстроен. Он по-прежнему восхищался Фрейдом, но не мог с ним согласиться. Чем больше Юнг узнавал, чем больше он исследовал, тем сильнее утверждался во мнении, что Фрейд заблуждается.
— Это все равно что сражаться не на жизнь, а на смерть с собственным отцом, — сказал он Арчи Менкену. — Сил больше нет, ей-богу! А хуже всего, что иногда, как бы ужасно это ни звучало, я начинаю его ненавидеть. В каком-то смысле он настоящий тиран!
— Вы тоже тиран, Карл Густав, — улыбнулся Арчи Менкен.
— Может быть, — буркнул Юнг. — Может быть.
Он знал, что это правда. Гениальность — тирания по определению. Это была их общая проблема — и его, и Фрейда.
Они подошли к скамейке, на которой Юнг сидел, наблюдая за Пилигримом, два дня назад. Карл Густав схватил Арчи за руку.
— Вы только посмотрите!
— Куда?
— На сосну вон там. Вы видите то же, что и я?
Арчи сощурился.
— Возможно, — ответил он, хотя и не видел ничего необычного.
Юнг подошел к дереву и нагнулся, держась одной рукой за ствол.
— Вот! Видите?
Арчи шагнул вперед и посмотрел туда, куда показывал Юнг.
Кто-то вырезал в коре букву «Т». Из пореза сочилась смола.
— Может, вокруг нее хотели вырезать сердечко? — пошутил Арчи.
— Вряд ли, — откликнулся Карл Густав.
Тон его был настолько серьезным, что Арчи искоса глянул на него.
— Вам это что-то говорит?
— Да, — ответил Юнг, хотя и сам толком не знал, что именно.
Он знал только, что букву вырезал Пилигрим — и этого пока было достаточно.
Доктор Юнг узнает о метке, вырезанной Пилигримом на сосне, и о том, почему он ее вырезал, чуть позже. Объяснение содержалось в очередном томе дневников Пилигрима, но эту историю никто, кроме автора, еще не читал.
«Я начинаю свой дневник, чтобы запечатлеть некоторые события, пер сжитые мной в далеком прошлом, а также записать то, что происходит со мной в нынешней жизни. Порой я пишу о прошлом как о сновидении, поскольку сны — существенная часть моего сознания. А иногда я излагаю их на бумаге так, как мог бы записывать отвлеченные умозаключения но не теории (ненавижу теории!), а мысли, в истинность которых я верю. Правду и только правду. Не больше и не меньше.
Эта история, несмотря на ее правдивость, так и просится быть записанной в виде сказки. Да-да, волшебной сказки. В ней столько мистики, чудес и загадок, что ее вполне могли придумать Ганс Кристиан Андерсен, братья Гримм или Шарль Перро.
Но если их сказки правдивы с метафорической точки зрения, то мой рассказ реален в самом буквальном смысле этого слова. Я напишу, что помню, о жизни бедного пастуха и о дальнейших событиях.
Итак, пусть даже моя история похожа на сказки, придуманные людьми с куда более богатым воображением, это не вымысел.
В горах Сьерра де Гредос в Кастилии, к северо-востоку от Авилы, течет река ла Мухер (Женщина). Растительность там пыльная, оливково-зеленого цвета — не то чтобы засохшая, но вечно ожидающая дождя. Золотистая пыль покрывает патиной буквально все — мужские волосы, женские юбки, крыши домов и кроны деревьев. Овцы и коровы, пасущиеся в этих горах и долинах, так сильно впитали в себя золотой опенок, что их шкуры и шерсть нарасхват раскупают для изготовления обуви и ковров.
Глубоко в горах есть местечко под названием лас Агвас (Воды). Один из здешних землевладельцев, Педро де Сепеда, пере городил ла Мухер плотиной из прутьев и глины и соорудил маленький пруд. Именно к этому пруду пастухи дважды в год пригоняли стада коров и отары овец для совмещенного ритуала стрижки и забоя.
Животных, предназначенных для забоя — в основном, молодых бычков и суягных овец, — отделяли от стада и гнали через горы к югу, на скотобойню в Риодиасе, откуда их мясо поступало на мадридские столы. Пастухи с грустью отбирали обреченных животных, которым сами помогали появиться на свет Божий и которых годами пасли на косогорах. Чтобы поднять людям настроение, дон Педро де Сепеда всегда приезжал на эти сходки сам и привозил с собой вино и музыкантов.
Случилась эта история в 1533 году. Среди пастухов дона Педро де Сепеды был восемнадцатилетний дурачок по имени Маноло. Умственная отсталость ни в коей мере не мешала ему справляться с обязанностями. Он всей душой был предан овцам, которых пас, и любил окрестности, где они паслись. Маноло всю жизнь прожил среди этих холмов и долин, так что его мир ограничивался землей радиусом в десять миль — lа tierra dorada (земля золотая, исп.) — с ее золотистым оттенком и зелеными тенями. Мать свою он не помнил. Человек, называвший себя его отцом, научил мальчика всему, что тот мог усвоить своим слабым умом, а затем переселился в соседний район. Он по-прежнему работал на дона Педро де Сепеду, но жил отдельно от сына.
В жаркие летние месяцы, во время сиесты, Маноло любил поплавать в пруду возле лас Агвас. Овец и свою одежду он оставлял в тени низкорослых дубов под присмотром преданного пса по кличке Перро. Иногда Перро плюхался в воду и плавал вместе с Маноло, однако быстро возвращался на берег, в тень. Стояла такая жара, что собаку все время тянуло соснуть.
Худощавый, длинноногий и жилистый, Маноло определенно порадовал бы глаз Эль Греко. Жаль только, художник еще не родился на свет. Все тело пастуха, включая цвет кожи и пластику, было идеальной моделью для столь излюбленного Эль Греко изнуренного мужского типажа.
Если принять, что красота — качество абсолютное и не зависящее от украшений, то Маноло действительно был красив, особенно в воде или во сне. Во сне, когда его руки и ноги были недвижны, или в воде, когда он плавал и плескался вместе с Перро, а потом стоял на берегу весь в блестящих струйках, стекавших с тела, Маноло был истинным шедевром удлиненных пропорций, безупречным, словно само совершенство. Но стоило ему начать натягивать рубашку, рваные штаны и сандалии, как он терял всю свою грацию, поскольку мускулы лихорадочно дергались сами по себе, не согласуясь друг с другом ни в едином в движении. Кое-как справляться со спазмами (хотя спазмы — это слишком мягко сказано!) Маноло помогали самодельные костыли.
Костыли ему выстрогал лично дон Педро, тронутый неугасимой жаждой Маноло распрямиться и твердо встать на ноги жаждой, горевшей в нем подобно пламени.
Кроме того, Маноло был заикой. Заикание рождалось у него в мозгу, где слова лились безудержным потоком, затопляя нормальную речь. Иногда он даже не замечал, что произносит слова неправильно, не в том порядке. Так, например, он мог сказать: «Сплю я хочу». И, улыбнувшись Перро, добавить: «Сплю ты хочет тоже ты? Сейчас ты, тебе и я ложиться. Да».