Три поцелуя (ЛП) - Тейлор Лэйни 7 стр.


Женщина рассмеялась, а потом скептически переспросила:

— Она?

— Знаю, знаю. Не похожа она на орудие фатума, однако так оно и есть. Это случилось на ее крестинах. Старая стерва, — вдова владельца изумрудных копий, слыхали о ней? — склонилась над колыбелькой и сообщила, что та убьет всех нас… Она не будет резать нас, или отравлять наш ром, не станет подкидывать змей к нам в кровати, не будет подсылать к нам мятежников или стрелять в нас, она не воспользуется ни одним другим средством, способным убить, которое вы могли бы себе вообразить, но у нее имеется очень странное орудие для убийства. Видите ли, эта маленькая леди убьет нас… — он сделал паузу для пущего эффекта, — своим голосом.

Это не было новостью для Джеймса, который читал дневник девушки, но женщина рассмеялась.

— Голосом? Что вы имеете в виду? — спросила она.

Медленно, осторожно, чтобы фортепиано не попало в поле его зрения, Джеймс повернулся к сплетникам. Пошляком оказался белобородый молодчик, а у женщины, в жилах которой определенно текла голубая кровь, было лошадиное лицо. Они вытягивали шеи, чтобы разглядеть пианистку, и в глазах мужчины мелькнула похоть, когда он высунул кончик розового языка, чтобы облизнуть губы. Джеймс собрал всю волю в кулак, чтобы не поддаться соблазну и не проследить за похотливым взглядом белобородого.

— Проще говоря, — пустился в объяснения пошляк, — старая стерва сказала, что, когда девушка заговорит, все в пределах слышимости ее голоса, упадут замертво.

— Ха‑ха! Но, как я погляжу, вы все еще живы. Должно быть, это была хорошая шутка?! Когда она произнесла свои первые слова все вокруг вздрогнули?

— Да, наверное, так и будет. Но видишь ли, пока она не проронила ни звука.

— Что? Ни разу? Даже когда была ребенком?

— После крестин. Ни единого звука. Ни писка. Одним словом, проклятая.

Повисла зловещая тишина. Жара, казалось, будто впивалась в кожу. Пошляк опустошил свой бокал и взглядом искал добавки. Лёд заканчивался. Льда всегда не хватало. Британский руки, сжимавшие коктейли выглядели опухшими. В воздухе висел запах перезревших фруктов. Годы напролет, после возвращения этих британцев на лакомый ими остров, когда они чуяли, этот приторный запах гнили, то тут же грезили о лихорадках и безногих нищих, и грустных слонах, блуждающих по переулкам.

— И что, она не произнесла ни звука? — спросила лошадиная морда.

— Ни вздоха, ни фырканья негодования, — ответила мать, присоединившаяся к ним. Она наблюдала за игрой дочери, как за обезьянкой, которую привели развлечь гостей. — Она верит в проклятие. Думаю, слуги убедили ее в этом. Она всегда шепчутся об этом. Индийцы и их вздор!

— Немного жутковато, не правда ли? — спросила лошадиная морда. Она определенно почувствовала себя неловко. Она была новичком в Индии, и обнаружила, что здесь, в этой дикой стране, странные верования умели вторгаться в чье‑то культурное недоверие, как карты в колоде, которые в любом фокусе выпадают якобы случайным образом. В Индии против здравого смысла можно было поверить в самые чудовищные вещи. — Возможно, девушка просто немая? — предположила она с надеждой.

— Возможно, — согласилась мать. В ее глазах мелькнула искорка озорства и она добавила зловещим голосом: — Кто знает. Возможно, это все правда. Если хотите узнать, то я посоветую ей спеть арию. Ее сестры разучивали «Una voce poca fa»[5] и она наверняка знает слова наизусть.

— Будь я проклят, — сказал ее муж, однорукий британский представитель в Джапуре, собственной персоной. — Уверен, что и слуги, и говорящие скворцы выучили эту арию наизусть. Девочки похоже теперь всю жизнь будут завывать эту чертову песню.

— Завывать? Джеральд, тише! — Она легонько ударила его по руке, и все рассмеялись. — Девушки должны быть знакомы с культурой!

— С культурой?! — присвистнул представитель. Увидев Джеймса, он заговорщически подмигнул и сказал: — Есть у меня одна хорошая мысль относительно девиц. Я считаю, нет ничего плохого в молчаливой женщине, что скажите?

Джеймс заставил себя улыбнуться. Он сомневался, что улыбка может скрыть его отвращение к этим людям, но они, похоже, ничего не заметили. Через мгновение он отошел от них и побрел по краю сада. Он знал, благодаря музыке, Шопена сменил Лист, что девушка все еще за роялем, и он хотел очистить свой разум от сплетен, прежде чем наконец‑то позволить себе увидеть ее. Он вдохнул запах незнакомой ему лилии и потрогал пальцами какие‑то широкие восковые листья. Он наблюдал, как жук перешел через каменный флагшток, и когда он уже больше не мог себя сдерживать, повернулся на каблуках и посмотрел на пианино.

И он увидел ее.

Сдержанность девушки мгновенно выделила ее среди прочих женщин, которые слишком громко смеялись, запрокидывая головы. Спина была прямой, шея белой. Ее волосы, приподнятые вверх, были цвета темного шоколада. Она отвернулась от него, и Джеймс начал двигаться сквозь толпу, не обращая внимания на ворчание других девушек, когда он проходил мимо них.

Он направился к подножию рояля, и девушка открылась ему. Ее лицо, как он уже знал, было идеальным. Оно было в форме сердца, нежным, разрумянившемся от ее страстной игры. Она потупила взор, поэтому цвет ее глаз оставался все еще загадкой для него. Джеймс был странным образом тронут, обнаружив, что у девушки, как он себе и представлял, есть веснушки. Они были прекрасны, подобно россыпи корицы, и ему захотелось пересчитать их, полежать с ней на солнечном клочке затененного сада, прикоснуться к каждой, обводя контуры ее щеки, позволяя пальцу сползти вниз, к ее губам… Он увидел, как она прикусывает губу.

Впитав все, что позволяет первый взгляд, Джеймс уже знал ее лучше кого бы то ни было. Он знал из ее дневника, что, если она прикусила губу, это означало, что у нее был не самый лучший день.

Джеймс представлял себя странным образом почти влюбленным в автора загадочного дневника, но теперь, когда юноша увидел ее это смутное чувство было сметено восторгом от того, что он по‑настоящему влюбился в нее, не почти, а всерьез, окончательно и бесповоротно. Его сердцебиение пульсировало в руках от желания дотянуться и прикоснуться к ней.

Она вдруг подняла глаза и увидела его. Она увидела его обнаженный взгляд и ее пальцы дрогнули. Фальшь в музыке заставил все головы повернуться. И все присутствующие стали свидетелями неожиданно родившейся искры. Джеймс не мог отвести от нее взгляд. Ее глаза были бледно‑серыми, одинокими, с поволокой тайн, изголодавшимися. Она медленно выпустила нижнюю губу из зубов и уставилась на него.

Под пылким взглядом этого солдата она чувствовала, что будто вышла из тумана и впервые была хорошо видна. 

Глава пятая

Птица в клетке

В ее дневнике было написано:

Большую часть времени я верю в проклятье всем сердцем. Я верю, что могу убивать, прилагая к этому ровно столько усилий, сколько требуется для того, чтобы спеть или помолиться. В такие дни все просто. Мой голос спит, и у меня нет ужасных порывов говорить. Но иногда я просыпаюсь с сомнениями и, что еще хуже, злобой, и с каждым мгновением все больше слов начинают дрожать на моих губах, в ожидании своего часа, так что мне приходится прикусывать нижнюю губу. Я смотрю на окружающие меня лица, родителей, на этого ужасного старого капеллана, на остальных с румянцем на щеках из‑за слишком раннего начала дня, и думаю, что неожиданно начну петь, чтобы увидеть вспышку ужаса в их глазах, прежде чем мы узнаем, наконец, правда ли я проклята или нет. Смогу ли я убить их всех одним словом.

Это и есть плохие дни.

До сих пор мне удавалось запрещать себе поддаваться подобной слабости и несомненно я продолжу воздерживаться от этих порывов. Но иногда, когда они обращаются со мной, как с ребенком‑идиотом, говорят громко и короткими предложениями, преисполненные самодовольством, ведут себя так, словно оказывают милость — какие же они славные люди, раз решились заговорить с умственно‑отсталой — я не могу не удержаться, чтобы не вообразить, как убиваю их одним словом. И что это будет за слово? Здравствуйте? Послушайте? Ой? Но я думаю, что это будет не слово, а песня, чтобы они могли слышать голос, которым я жертвую ради них каждый день.

После этих нечестивых мыслей меня всегда тошнило от чувства вины, а вина изгоняет злобу.

Ее звали Анамик, в честь фламандского сопрано, которое ее мать услышала, когда‑то в Байройте[6] в роли Изольды. Анамик пела Изольду мысленно с двенадцати лет, а мать заказала либретто для уроков пения своих старших дочерей. Мысленный голос Анамик был прекраснее, чем голос ее сестер, но она была единственной, кто знал об этом. Она была единственной, кто вообще об этом знал.

Годы треволнений оставили свой отпечаток на ней. Ее айя[7] верила в проклятье и остальные слуги тоже, даже суровый старый Раджпут, чья работа заключалась в том, чтобы вести ее по саду на пони, Макреле, когда она была маленькой. Слуги всегда умоляли ее молчать, и они добились своего. Даже когда мать велела ей говорить, ее няня была там на Раджастхани подле другого уха и нашептывала: — Тише, жемчужинка моя, молчи. Ты должна держать свой голос в клетке, подобно красивой птичке. Если ты его выпустишь, то он убьет нас всех.

Аманик верила ей. Нельзя не верить вещам, которые шепчут на Раджастхани.

Своей семье она писала записки на маленькой дощечке, которую всегда носила с собой, хотя мать чаще всего брезговала читать их, так как для этого ей приходилось надевать очки, чего она никогда не делала.

Для слуг, которые были неграмотны, Анамика разработала сложный язык жестов, который напоминал танец, когда создавался изящными руками. И когда они говорили с ней, благослови их Господь, не повышали голоса и не растягивали предложения, словно она была плохо слышащей тупицей.

Из‑за молчания, Анамик не отправили в школу в Англию, как ее сестер и других британских детей. Она провела всю свою жизнь в Индии, и большую часть из которой со слугами. В ней было больше Индии, чем того далекого зеленого острова, который она редко видела. Она играла на вине[8] так же хорошо, как и на пианино, и она знала всех Индуистских богов по имени. Она пересекла пустыню Тар на верблюде, зачерпнула горсть риса из пиалы садху, ее поднимал на хоботе слон, чтобы она могла собрать инжир с самых высоких ветвей дерева. Она даже посетила пыльную деревню своей айи на праздники и спала на узкой койке с местными ребятишками, прижавшись друг к другу как ложки. Голос, которым она была полна, пел не только лирическим сопрано, но и мог повторять Веды, и все же она, прикусив губу, аккомпанировала ничем не примечательному пению своих сестер.

Благодаря увещеваниям айи, она держала свой голос, подобно узнице в клетке. Она представляла себе его как своенравную певчую птицу с раздутой грудкой, серыми как у нее глазами, с синим отливом оперенья на горлышке как у павлина, запертого в богато украшенную завитками ржавую клетку с маленькой затворенной дверцей, которую она никогда не решалась открыть. Иногда желание сделать это было почти непреодолимым.

Однажды днем, через несколько дней после вечеринки в саду, она играла на пианино для своих сестер, когда ей доставили сверток. Ее принес чапрасси. Анамик сразу же перестала играть, и голос старшей сестры повис в воздухе.

— Ана! — зло закричала Рози, но Анамик не удостоила ее вниманием.

Прежде ей ничего не доставляли. Она отодвинула скамейку и взяла сверток, перевязанный бечевкой. Она ушла в сад, где открыла сверток и извлекла из него свой дневник. Ошеломленная, девушка прижала его к груди. Она думала, что он утерян навсегда! Однако ее облегчение сменилось смятением, когда она подумала о том, кто нашел его, прочитал (так оно наверняка и было), чтобы узнать, куда его доставить. Ее сердцебиение участилось, когда она открыла книжку и увидела спрятанное в ней письмо. Дрожащими пальцами она развернула его и прочитала:

Когда я был мальчиком, мне вменялось в обязанности срезать горбушки со свежих хлебов и бросать их в дровяную печь, и накормить бесенка, который, по словам мамы, жил в огне, чтобы он не сжег наш дом в отместку. Она сказала, что бесенок голоден, но я тоже был голоден, и потому съедал эти горбушки, когда она отворачивалась. Возможно бедный бесенок голодал, но наш дом не сгорел и, возможно, благодаря этому хлебу я вырос выше, чем должен был.

И мне не раз поручали утопить майских котят в пруду, как говорила моя бабушка, кошки, родившие в тот неудачный месяц, душили малышей в своих колыбельках и приглашали змей в дом. Но я никогда в жизни не убивал котят, а только прятал их и приносил им сливки, когда мог. И ни разу ни один ребенок не умирал из‑за моей неспособности убить котят, и ни одна змея не переползала порог нашего дома, но как‑то раз, я сам принес змею в кармане своих коротких штанишек.

И я сражался на равнинах Франции, где злые духи файфинели, как их называли, щекочут артиллеристов и сбивают их снаряды с пути. И хотя я сам управлял гаубицей и отправил множество снарядов в ночь, никогда не чувствовал их щекотки на своей шее. Возможно эти духи сражались на нашей стороне и донимали только немцев, и возможно кто‑то из них сбил снаряд, предназначенный для меня.

Или возможно, все что происходит в мире, дело рук людей и случая, а предзнаменования есть всего лишь страхи, а проклятия — выдумки. Я никогда не видел, чтобы Бог спас котенка или наполнил брюхо мальчика хлебом, и я никогда не встречал его на поле боя, занятого раздачей противогазов солдатам. И если ему не хочется утруждать себя тем, чтобы перехватить несколько пуль своей дланью, или тем, чтобы потянуться вниз и удержать гору от разрушения, и если он постоянно забывает о дождях, что он ниспослал, которые льют уже год, и миллионы умирают от голода, разве ему есть дело до проклятой красивой девушки в Джайпуре?

Может быть он прямо сейчас сидит где‑то и переплетает нити Провидения, подобно ткачихе, но я видел слишком много крови, чтобы доверять его одеждам. Я бы скорее доверился песне из твоих уст, чем Провидению, хотя не видел доказательств ни того, ни другого. Когда придет день, когда ты наконец споешь, я надеюсь, что буду среди слушателей. По правде говоря, я надеюсь, что буду единственным слушателем, чтобы я мог сберечь все твои слова для себя. Мне казалось, что я давным‑давно позабыл, что есть красота, пока не увидел тебя, и теперь я жажду ее, как мальчишка, которым я был когда‑то, безрассудно съедавшим порцию хлеба бесенка.

Твой, зачарованный, Джеймс Дорси

Анамика вспомнила, как красивый солдат смотрел на нее в саду, как он ее рассмотрел, увидел, а она покраснела и прикусила губу. Она положила письмо обратно в дневник, но через минуту вынула его и прочитала вновь. А потом еще раз.

Ночь она провела беспокойно, то и дело просыпаясь от ярких снов, в которых пела. Проснувшись, она лежала в темноте с широко распахнутыми глазами. Сердце бешено билось. Девушка вслушивалась в тишину, в поисках любого намека на ее голос ненароком задержавшийся в воздухе. Один раз она даже подошла к двери сестры и попыталась услышать ее дыхание, чтобы убедиться, что ее голос не ускользнул во сне и не убил всю семью. Наконец, боясь закрыть глаза, она сочинила ответ на письмо. Это была простая цитата из Киплинга, которая гласила:

Существует мнение, что к востоку от Суэца непосредственный контроль Провидения кончается; человек там подпадает под власть азиатских богов и дьяволов, а Провидение англиканской церкви осуществляет над англичанами лишь ослабленный и нерегулярный надзор[9].

После завтрака она отдала ответ чапрасси, чтобы тот доставил его до места назначения.

Джеймс расхохотался, когда прочел письмо. Она удивила его. Он ответил ей, указав на средства, которыми, как он дерзко утверждал, дьяволы Индии могут быть легко перехитрены. Стоит всего лишь оставить на ночь блюдца с хересом для их шпионов, настенных ящериц. Они опьянеют и забудут спуститься в ад, чтобы отчитаться.

Назад Дальше