Он так и не решил, кого хотел больше, ведь оба эти образа стали для него родными, и он не мог отказаться ни от того, ни от другого.
Главное же заключалось в том, что где-то жила бы родственная душа и он был бы не одинок в этом мире. Иногда по ночам Цыбин водил пальцем по стене, как бы рисуя детский профиль, аккуратно вырисовывая веснушки на носике и бантики у девочки или торчащий на лбу непослушный вихор у мальчика. Ему казалось, что в этот момент он отчетливо видит то, что существовало только в его воображении. Цыбин никогда ни с кем не говорил об этом; жизнь там была и так вся нараспашку, а ему хотелось, чтобы у него была какая-то тайна, то что принадлежало бы ему одному. Мысли о детях изматывали, он понимал, что добром это может не кончиться, приказывал душе молчать, потому что, во-первых, вряд ли девушка могла забеременеть, а во-вторых, о таком дерьме, как он, ей и вспоминать-то не захочется, не то что рожать от него ребенка.
После выхода на свободу Цыбин пытался прижиться в разных местах, но это оказалось делом непростым. Рабочие руки требовались везде, но душа оставалась холодной и будто чего-то ждала. Женщины, обладания которыми он страстно желал в тюрьме, часто просыпаясь от предвкушения того момента, когда душа, восторщенно трепеща, улетает куда-то в заоблачные дали ничем не замутненного восторга, а затем нехотя возвращается назад, перестали его волновать, когда он наконец-то получил возможность с ними общаться. Он и сам не знал, чего хотел от них, но чего-то не было такого, что непременно должно было случиться, в его понимании, в отношениях между мужчиной и женщиной, чего-то не хватало его измученной душе, которая теперь по-настоящему, а не только в мечтах хоть и улетала к звездам, но делала это словно нехотя, без радости и упоения.
Он так и оставался одиноким несмотря на то, что милых и добрых женщин вокруг было много, а он не был уродом, да и тем, что он много лет провел в тюрьме, в России никого не удивишь. Женщины не приживались рядом с Цыбиным, теряя радость жизни от его угрюмости, и уходили к тем, с кем было легче и проще.
Все это время мысль о возвращении не покидала его. И постепенно он составил целый план, как будет действовать: найдет соседей, которые вспомнят его, узнает, где похоронена мать, сходит на кладбище, приведет могилу в порядок и помянет ее, потом осторожно, очень осторожно выспросит у найденных знакомых обо всем, что касалось девушки-соседки.
Все получилось так, как он хотел, кроме одного: ее уже не было в живых. Ему рассказали все: как она родила неизвестно от кого, как стала пить, но не опустилась до собутыльников, как перестала разговаривать с людьми, как не любила Тоню, которая росла сама по себе, как, никого не побеспокоив, тихо умерла во сне. Сейчас в квартире жила ее дочь, которая тоже пила. Оглушенный услышанным, Цыбин полдня просидел на лавочке у дома, чтобы увидеть ее ребенка, а увидев, понял, что это - его дочь.
Было странно видеть на чужом лице свои глаза, свой несколько большеватый рот. Его окатило жаром, когда он почувствовал, что знает о причине нелюбви матери к своему ребенку: девочка слишком походила на человека, сломавшего ей жизнь. Он ужаснулся мысли о том, как же надо было ненавидеть его, Цыбина, чтобы не простить дочери такого сходства.
Все это выбило Цыбина из колеи. Несколько дней он, почти не вставая, пролежал в гостинице, кляня себя, кляня судьбу, кляня ее, а потом плача от жалости к ней, ребенку и себе. Выхода было два: уехать и постараться забыть обо всем, потому что исправить что-либо он был не в состоянии, или остаться и признаться в родстве. О том, что будет дальше, он думать не мог. Было мучительно стыдно от воспоминаний, как поначалу гнал от себя мысли о ребенке. Было стыдно, что не пытался написать ей, попросить о прощении. Было стыдно, что в жизни не сделал ничего хорошего, а только смог испортить жизнь тем, кто оказался с ним рядом. Еще день он провел на ее могиле. Несколько раз начинал накрапывать дождь, поэтому на кладбище никого не было, и Цыбин был рад, что никто не помешал ему. Теперь-то уж он рассказал ей обо всем. Слезы катились по лицу, смешиваясь с дождевыми каплями, и не нужно было стыдиться и вытирать их.
И все-таки он решил остаться и поговорить с Тоней, но всего не рассказывать, потому что был уверен, что, узнав обо всем, она просто-напросто выгонит его. Исхудавший и постаревший, но тщательно выбритый, он явился к дочери, однако все фразы, старательно приготовленные и затверженные им накануне, исчезли из головы, когда он оказался в знакомом коридоре. Молчание затянулось, на лице Тони уже промелькнуло удивление, а он ничего не смог сказать, кроме слов:
-Здравствуй, Тоня! Я твой отец.
Дочь стояла перед ним и молчала. Он зачем-то попытался взять ее руку, но она, оттолкнув его, вдруг закричала:
-Ну и чего ты хочешь? Чтобы я тебя полюбила? Мне никто не нужен, я живу так, как хочу. А ты можешь отправляться к жене и законным детям и им сказки рассказывать.
Услышав о жене и других детях, он замахал руками в знак того, что никого у него нет.
- Значит ты тоже чей-то Нолик, - сказала Тоня утвердительно уже нормальным голосом.
Цыбин не понял, почему она так назвала его, но услужливо закивал головой: он заранее был согласен со всем, что она скажет.
В Городке, рядом с дочерью, отец прожил почти десять лет, дважды лечил ее от пьянства, после чего она не пила по нескольку месяцев, а потом все начиналось сначала. Люди удивлялись его терпению, когда он, молча выслушивая ее пьяную ругань, выгонял собутыльников, часами сидел на лестнице, положив на ступеньку газету, дожидаясь, когда она проснется и впустит его. Он убирал квартиру, варил ей супчик, потому что она ела мало и ничего другого не хотела. Они как-то притерлись, привыкли друг к другу. Цыбин смирился с тем, что есть и покорно нес свой крест ни о чем особенно не задумываясь и не размышляя: он знал, что поступает так, как должен поступать. Когда он умер, дочь похоронила его, но не рядом с матерью, как он просил, потому что не была уверена в том, что мать была бы этим довольна, за что и просила у него прощение каждый раз, когда приходила проведать родные могилки. Цыбин, наверное, был доволен и этой малостью, и тем, что она наконец-то стала называть его отцом.
Антонина тоже не задержалась на этом свете: поздней осенью, возвращаясь от таких же неприкаянных, как и она, друзей, присела отдохнуть возле чужого дома на лавочку и замерзла. Ее похоронили соседи, никто и не подумал о том, где бы ей хотелось лежать, и маленький холмик на веки вечные обосновался возле кладбищенской ограды.
Так и получилось, что и после смерти эти трое, в общем-то не чужие люди, оказались не рядом, хотя всю жизнь души их жаждали любви и понимания.
Я дописала последнее предложение и поставила точку. Вот, кажется, и все, о чем мне хотелось рассказать. И только одна мысль не давала покоя: почему же мы так несчастны? Неба - сколько хочешь, земли - сколько хочешь, воды - сколько хочешь, а счастья нет. Чего нам недостает?
Как-то я прочитала интересную, на мой взгляд, статью о материальности мысли и слова, долго думала об этом и решила, что в статье не хватает очень существенной детали: ни слова не сказано о том, что если все так, то интересно, что же происходит потом с этой материей. Она накапливается в одном месте, образуя сгустки, а может быть, целые озера, или растекается ( не подберу нужного слова) в пространстве? А если накапливается... Тут мне стало страшно, потому что я представила людей, бредущих по улицам Городка ( с вогульского его название переводится как песчаная яма), по колено, по пояс, по горло в горе, беде, несчастье, напасти недавнего прошлого.
Заключенных, содержавшихся в лагерях, привольно раскинувшихся вокруг Городка, уже нет, иссяк поток ссыльных и спецпереселенцев, но мысли и слова этих людей остались. И пусть они произносились на разных языках, ведь тут кроме русских были немцы, прибалты, поляки, украинцы, молдаване, фины, калмыки, японцы, китайцы, корейцы и люди других национальностей, но суть-то их оставалась прежней - страх, ужас, боль, мольба, отчаяние, ненависть...
Таких мест много в России, и мы живем в них или пытаемся жить. Кто знает, может, поэтому так болят наши души, души всмятку...
Антонина жила на первом этаже деревянного двухэтажного дома центральной улицы Городка. Ее мать, как и добрая половина жителей, работала на гидролизном заводе, который, несмотря на охрану, являлся источником снабжения всех желающих спиртом, сейчас приготовляемым для употребления чаще всего с соком лимона и ласково называемым почему-то мальвазией, а тогда просто разводимым водой. Говорили, что он технический, что от него слепнут и мрут как мухи. Но никого это не останавливало тогда, как не останавливает и сейчас. Все разрастается городское кладбище, но истории спившихся отцов и матерей ничему не учат детей: спирт по-прежнему на столе чуть ли не в каждом доме. Конкуренцию спирту в Городке составляла брага. Сладенькая, легко пившаяся, являлась она, однако, хмельной, а с пары стаканов непривычный человек и с места мог не встать.
Мать Тони была высокой и худой. Конечно, мы все ее знали, но знала ли она нас - было неизвестно, потому что она никого, как нам казалось, не видела, смотрела как-то мимо людей, словно была одна на этом свете. Говорила она что-либо тоже редко. Ходила в магазин за покупками Тоня, а мать, придя с работы, затапливала плиту, готовила нехитрый ужин, потом так же молча делала кое-какую домашнюю работу. Часов в девять вечера мать говорила достаточно громко, чтобы слышала дочь, что у нее болит голова и она хочет лечь спать. Затем, не таясь, открывала бутылку, всегда стоявшую в уголке кухонного стола и казавшуюся Тоне бездонной, потому что она никогда не видела ее пустой, наливала полстакана разведенного спирта и выпивала. Выражение лица матери при этом не менялось, оставаясь таким же сосредоточенным и хмурым, каким было целый день. Старый вязаный платок всегда терпеливо дожидался своего часа под подушкой. Она доставала его, плотно укутывала голову и ложилась.
Только уже начав понимать что к чему, Тоня догадалась, что мать ее - пьяница. Но пьяной ее никто не видел, а дочь и под пытками бы не рассказала об этом никому. Так она и жила, не зная материнского тепла, часто вспоминая недавно умершую бабушку, изредка приносившую ей в кулечке из грубой серой бумаги липкие конфеты-подушечки и мягкие необыкновенно вкусные пряники.
Как-то так сложилось в нашем Городке, что после окончания седьмого класса девчонкам разрешалось ходить в парк на танцы, куда летом устремлялась вся молодежь. А поскольку из других развлечений были только кино и пляж, танцы заслуженно пользовались наибольшим успехом. И никто не замечал, что деревянная танцплощадка была небольшой, что комары кусались нещадно, ведь молодость тем и хороша, что умеет не обращать внимания на такие мелочи.
Тоня в своем стареньком коротком платьице, которое, сколько ни отглаживай, новее не становилось, длинными ногами и короткими светлыми пушистыми волосами в то время напоминала жеребенка, впервые попавшего на цветущий луг. Ей нравилось все: и громкая музыка, и нарядные девчонки, и парни в черных костюмах, и даже робкие мысли о том, что ее тоже могут пригласить танцевать. На это она особо не надеялась, но и просто стоять и смотреть, как танцуют другие, было очень весело и интересно. Она думала о том, что хорошо бы на следующий год сшить себе платье, как у главной героини последнего просмотренного ею фильма, и купить туфли, как у городской модницы, директрисы школы. Вот когда и посмотрели бы, станет ли она стоять одна и надо ли будет старательно делать вид, что ей безразлично, пригласят ее танцевать или нет. Конечно, пригласят. И тогда она чуть-чуть улыбнется и едва кивнет головой, давая понять подошедшему, что не особенно она и ждала этого. Сейчас же парни, словно не видя ее, подходили к другим, более красивым и нарядным, и она ничего с этим не могла поделать. Оставалось только стоять и ждать: она верила, что удача в это лето просто не сможет пройти мимо, не сделав ей подарок, ведь для нее, удачи, это такая мелочь.
Приглашения в этот год она все же дождалась. Перед ней остановился высокий незнакомый парень и протянул руку. Она каким-то образом сразу поняла, что он не местный, но времени разглядывать его не было, и Тоня шагнула навстречу. Танцуя, он положил ей руки на талию. Конечно, это были не совсем объятия, но все равно было просто здорово ощущать тепло его ладоней. Парень наклонился к самому ее уху и сообщил, что его зовут Арнольдом, что это родители постарались так его обозвать, что его можно звать Ариком, а затем поинтересовался ее именем, назвав при этом прелестным дитем.
Тоня фыркнула, насколько она помнила, прелестным дитем ее никто и никогда не называл. Старик нашелся, сейчас она ему что-нибудь такое скажет... Она нарочито манерно опустила ресницы и пропищала томным голоском, что ее зовут Антониной, и тут же, засмеявшись, попросила разрешения называть его Ноликом, или даже нет, не так, а Ноликом без палочки. Парень широко улыбнулся, потом, придвинувшись к ней настолько, что она почувствовала его дыхание, легко согласился. Пусть будет он Ноликом, просто Ноликом, только вот не надо его так при других называть, и, тоже расхохотавшись, крепко прижал Тоню к себе. В этом вроде бы ничего особенного и не было, ведь парни, танцующие рядом, тоже пытались и небезуспешно прижать партнерш поближе, но Тоня все-таки отодвинулась, а он, неторопливо отпустив ее, опять легко рассмеялся.
Танец продолжался, парень еще что-то говорил, о чем-то спрашивал, она отвечала, но думала только об одном, о том, что если бы она чуть-чуть повернула голову налево и приподняла подбородок, то, наверное, коснулась бы своими губами его губ. Эта мысль пугала ее, ноги становились ватными, румянец заливал лицо, но все равно думать об этом было неожиданно тревожаще приятно. А он, не замечая ее скованности, продолжал о чем-то рассказывать, время от времени смеясь над своими же словами.