— Тихонов!
Он зажмурился от счастья, дурноты и страха, продолжая целовать. Губы у ней были сухие и холодные, он ощутил привкус крови, успел подумать — кто прикусил? Она? Я? — но мгновением позже его вновь захлестнула гудящая, вибрирующая слабость, жар, заточение в собственном теле и бесконечная свобода.
Она пыталась оттолкнуть его, мыча, но он прижимал её к кровати, впервые в жизни осознавая власть, наконец-то отдавая себе отчёт, как он не только любил её — как он её хотел.
— Я… люблю… вас… — шептал Иван, не переставая целовать, тяжело дыша, сдёргивая с неё рубашку. — Люблю!
— Не смей! — крикнула Рогозина, как только он на миг оторвался, чтобы глотнуть воздуха. — Иван!
Он схватил её за плечо, а другой рукой зажал рот, всем телом навалившись сверху.
Время останови…
Время останавливается.
Иван проходится подушечками пальцев по узкому следу на плече; то и дело сглатывает, чтобы обуздать, задавить ужас и восторг.
Ветер срывает слабо задвинутую щеколду, и форточка распахивается. Дождь хлещет наотмашь, с грохотом лупит по карнизу, тугими чугунными каплями бьёт по кустам — шум за окном перекрывает её отчаянный, напряжённый голос, который почему-то никак не перейдёт на крик.
Что будет, если она закричит, если ворвутся люди, Иван не думает. Он не думает, не способен думать ни о чём, кроме неё. Разве что — о каких-то мелочах: нестриженные ногти… тугой ремень… к чертям собачьим он покупал такой ремень!
В голове ещё гуляют остатки наркоты, но сумасшедший запал стремительно истощается, уступая место глубоко скрытому, другому, совершенно осознанному, отточенному снами и фантазиями до той ясности, до какой песок способен отполировать металл.
Тщетно пытаясь охладить голову, отрывается, вскидывается, отстраняется, но его не хватает надолго. Он видит себя как будто с стороны; то, что он делает, вызывает у него почти тошноту, почти панику, почти животный ужас и совершенно не свойственное, не испытанное никогда прежде исступление, которое ударяет в голову хлеще любой наркоты. Его завораживает видеть её рядом, он упивается ощущением её близости, упоение, которое он испытывает, ощущая её под своими руками, переходит в экзальтацию, и Иван откровенно, проламывая последний барьер разума, ещё раз, на этот раз — окончательно — сдаётся.
Рогозина не жмурится, не отводит взгляда — она не сводит с него глаз, ему кажется, её взгляд застыл, но в паузу изнеможения, когда тело требует остановится хотя бы на миллисекунду, он видит там, в глубине голубых, таких тёмных сейчас глаз что-то… нечто… что? Презрение? Скуку? Страсть? Что, что, что это, Галина Николаевна, почему даже сейчас, в момент наивысшей близости, я не могу считать вас, не могу понять, не могу добраться до настоящего, до самого нутра, до самой сути? Вы, насмешливая, строгая, светлая, неизменно на стороне правды и добрых сил, — почему вы так искусительны, почему даже теперь, сейчас, в эту самую искреннюю и страшную, растянувшуюся в часы секунду вы не позволяете мне… мне, в руках которого абсолютная власть… Вы… Вы!!
Его трясёт, бьёт крупной дрожью, выгибает, перебрасывает с одной стороны реальности на другую. Её присутствие кажется нереальным, его присутствие — кощунственным, грубо высеченным в том мире, который создёт вокруг себя она, — безупречном, суровом, просвеченном насквозь холодным солнцем совести и правды, где нет места ему, Ивану Тихонову, отныне — средоточию тьмы…
И всё же — какой-то миг! — оно того стоит. Оно — огонь, вскрик, пунцовое пламя, теснота, шёпот в ухо, тень от её ресниц на щеках близко-близко, её тепло под ладонями, чадящая горячая пустота, пронизанная электрическими огнями, вызревавшими десять лет, вспыхнувшими, взорвавшимися, оглушая, сталкиваясь, сметая преграды…
Оно! Того! Стоит! Телеграфные обрывки толчками, в ритм, вбиваются в сознание раз за разом, пронзая, проходясь по оголённым нервам в те секунды, когда в голове не остаётся ничего, кроме главного, горячего, наполненного, искрящегося во тьме самым ослепительным светом.
Это аберрация, горячность, вспышка, глаза слепит, и Тихонова удавкой захлёстывает раздвоение: это — самое высокое, что он знал, самое низкое, что он когда-либо делал…
В какой-то момент ему кажется, что Рогозина включается в игру; по крайней мере, он больше не чувствует сопротивления. И от этого в момент слетает всякий хмель.
Это больше не игра. Это — жизнь.
…После они лежат, глядя на усеянное, усыпанное крупными гроздьями звёзд небо в клочке окна. Иван видит, как в темноте высоко поднимается, опадает и снова поднимается её грудь. Ловя себя на том, что сам дышит глубоко и ровно, он находит руку Рогозиной, переплетает пальцы с её и чувствует слабое пожатие в ответ.
В теле восхитительная, блаженная слабость, сытость и пустота. В голове — прозрачный звон, который становится всё громче и прозаичней: дождь по-прежнему лупит по козырьку.
Аромат её духов, её кожи, смешиваясь, вновь становится лишь запахом, теряя объём и цвет. Сердце, затихая и тяжело ворочаясь, возвращается в камеру под рёбра. Разум отвоёвывает территорию затухающих вспышек безумия. Контрсталия возвращается на круги своя, начинают мягко стрекотать облупленные пластмассовые часы. Потребность дышать чаще подсказывает, что время снова обрело линейность.
Время пошло.
Комментарий к Отпустите синицу на верную смерть
Аберрация — отклонение от нормы.
Контрсталия — дни простоя судна под погрузкой или выгрузкой сверх времени; в данном случае — просто незапланированный простой, остановка.
========== В самый тёмный час ==========
Ему только-только показалось, что чувства пришли в норму, как перед глазами снова взорвался фейерверк. Лицо Рогозиной вспыхнуло в темноте и погасло. Мгла поглотила мир и проглотила Тихонова — мягко и холодно, как мокрым шёлком, накрыла зияющей чернотой со вспышками багровых прожилок. Сердце встало поперёк горла; Иван был уверен, что, когда кончится воздух, вдохнуть он уже не сможет.
Так и случилось; испытывая нечто фантастическое, он лишимся зрения и медленно, словно камень в воду, опустился в непроглядный мрак, в котором не было больше ничего.
— Ты действительно хочешь, чтобы это оказалось правдой? — спросила Лариса.
Тихонов вздрогнул. Окатило влажным жаром, как в бане, когда плеснёшь на каменку.
— Лара?
— Она самая.
— Лариска…
— Ох и дел ты натворил, Ванёк. Сам меня всегда грыз — держи желание в узде.
Допился. Допрыгался.
— Это сон?
— Тут я спрашиваю, не ты. Ты правда хочешь проснуться и понять, что действительно сделал всё это?
— А ты-то тут при чём? Ты голос в моей голове!
Лариса фыркнула — он так и видел, как губы сестры кривит знакомая, саркастическая усмешка. Внутри кольнуло.
— Да. И тем не менее.
— Ларка…
Он никак не мог взять в толк, о чём она спрашивает. Испытывал только страх и шок; боялся вернуться в реальность — в то, что закончилось минуту назад.
— Так что, Ванёк?
— Ты живая?.. — глуповато спросил он.
— Идиот, — бросила сестра. — Решай!
«Решай!» — как будто она, мираж, плод его воображения, могла что-то изменить!
— Ты же не хотел этого, Ванёк. Ты никогда не хотел заходить так далеко.
— Нет! Хотел! — отчаянно крикнул он. — Хотел!
— Но разве так? Ворвавшись? В минуту, когда она сломлена, когда боится, когда ждёт от тебя поддержки, а не этого крышесношения?..
— Она-то боится?
— А сам как думаешь? Ты считаешь, тебе будет сложно без неё здесь — но ты остаёшься в своей квартире, в своей стране… У тебя не отбирают привычек и дома. А она? Ты задумывался, что она вообще-то всю жизнь жила в страхе? Молодость проболталась с мужем по горячим точкам, жила в страхе — за него, за родителей. Потом за подчинённых. Жизнь под вечным давлением, вечная одиночка…
— Это её выбор, — буркнул Тихонов.
— Её ли? — осадила Лара. — Никогда не приходило в голову, что она не сближается с людьми, потому что не хочет добавлять ещё один рычаг влияния? Не приходило в голову, что её одиночество продиктовано не гордыней, а мудростью, бережным отношением к близким людям? Ты видишь, какую дистанцию она держит — даже с тобой, даже с Антоновой?
— На Антонову всё равно покушались. Вне зависимости от того, как Галина Ни…
— Не изгаляйся, — устало оборвала сестра. — Ты понял, о чём я.
— Ну хорошо. Но при чём тут это?
— При том, что сейчас ей сама судьба подкидывает возможность глотнуть хоть полгода, хоть пару месяцев спокойной, нормальной жизни, такой, о какой она, может быть, мечтала. Обыкновенной замужней жизни, и не абы с кем, а с человеком, которого она знает, который не только готов её на руках носить, но и сможет защитить, если понадобится. В отличие от меня.
— Я тоже смогу её защитить!
— Вижу, — ядовито хмыкнула Лариса. — Вижу, как ты её защищаешь. Особенно от себя самого.
— Перестань!
— Я голос в твоей голове, — ещё более ядовито ухмыльнулась она. — Это ты не перестаёшь.
Тихонов бессильно, на ощупь схватился за голову и сжал виски.
— Чего ты хочешь?..
— Хочу, чтобы ты понял: твой поступок отвратителен. Ты не отдаёшь отчёта в том, насколько для тебя важно уважение этой женщины. Не что-то ещё. Уважение. Эта ночь… Милый мой, это тебя просто сбросило, ты извини. Но на самом деле ты ценишь в ней другое и хочешь другого. А теперь лишился всего. Ты понимаешь?
Он застонал сквозь зубы.
— И не надо притворяться перед собой, не надо искать намёки, что она была не против. Ты знаешь: в иной ситуации она бы никогда такого не допустила. Это просто стечение обстоятельств, совпадение. Она была уставшей, измотанной, опустошённой. А ты влетел, распалённый, бешеный, к тому же обдолбался…
Иван собрал волю в кулак, загнал стыд на задворки сознания и выговорил:
— Лариса! Что, если это всё изменит? Если это последняя капля? Если всё станет иначе, если она поймёт…
— Что? Что она поймёт? Что ты озабоченный придурок, которому настолько наплевать на её состояние, что он готов воспользоваться им, чтобы только удовлетворить жажду?
— Ты кроешь меня, как ребёнка.
— Ты и есть ребёнок, — раздражённо бросила Лариса. — Мелкий Ванька. Запутавшийся, стрёмный Ванька.
— Да… — выдохнул он.
— Пойми, пожалуйста. От того, что ты сделал, не станет лучше. Она не отвернётся от Круглова, не отменит операцию. Ты ведь знаешь её. Ты сам читал её дневники. Ты знаешь, что её насиловали, но это не заставило её менять…
— Я не насиловал её!
— …не заставило её менять планы, изменять себе и тем, кого она любит.
— Она не любит Круглова!
— Но она любила Вячеслава. И гораздо вероятнее, что она видит его, его тень, его память в Круглове, а не в тебе.
Тихонов злобно сжал и разжал пальцы, открыл рот…
— Ванька, — мягко перебила сестра. — Пожалуйста. Не повтори моей ошибки. Не ставь своё вожделение выше близких. Пожалуйста…
Голос у неё опустился до шёпота. У Ивана перехватило горло, а по рукам от этого отчаянного, безнадёжного тона разбежались мурашки.
— Не повторяй. Если бы я могла вернуться… Ванёк…
Он тряхнул головой. Стыд возвращался. Возвращалась тяжесть и дрожь в руках. Он не знал, как посмотрит в глаза Рогозиной.
— Вань, — позвала сестра.
Он усмехнулся. Он всё равно верил: что-то могло измениться. Если не верить в это, не верить, что станет лучше, — какой смысл вообще что-то делать?
Может быть, ей не хватало всего лишь толчка.
Не может быть, чтобы такая женщина, как полковник Рогозина, мечтала об обыкновенной семейной жизни. Нет!
— Не суди за других…
— И всё-таки. — Тихонов сжал пальцы в замок, чтобы не тряслись так сильно. — Даже если я скажу да — что ты сделаешь? Ты голос в моей голове, Лариса!
— А ты скажи — и увидишь, — ехидно-грустно ответила сестра. На миг мелькнула — бледная, но спокойная, ещё не исхудавшая, не исколотая, без печати наркотиков на лице. Мелькнула и пропала. На прощанье выстрелила — бестелесный голос в пустоте:
— Подумай, что ты можешь дать ей. Способен ли дать ей хоть что-то?
Иван, чувствуя, как на плечи тяжёлыми пластами накладывают усталость, обрисовал губами короткий ответ и укусил себя за запястье. Это был проверенный способ прийти в себя.
========== Когда я вернусь ==========
Тихонов сидел в её кухне, опёршись локтями на стол, уткнувшись лбом в ободранные перебинтованные кулаки. Костяшки всё ещё кровоточили — на марле расплывались мелкие бордовые пятна, кожу саднило и самую каплю жгло: пару минут назад Рогозина, ругаясь, обработала раны едкой вонючей смесью.
— Что это? — стараясь не смотреть в кровавое месиво с ошмётками кожи и грязи, спросил Иван.
Запал схлынул секунд через десять после начала драки; Тихонова окатило волной слабости, подкосились ноги. Сам ли он добрёл до кухни, или это полковник отволокла его туда с лестничной клетки — он уже не помнил.
Злое осознание борьбы, что подпитывало его всю неделю, ушло в самый острый момент. Даже после той ночи абсолютной мглы, после горячечного бредового разговора с Ларисой, после возвращения в Москву, после мучительного застолья в ФЭС, фальшивых искренних улыбок… Даже после всего этого у него ещё оставались причины и силы бороться за неё — с самим собой.
Но когда Круглов, не знавший ничего о том, что случилось после его отъезда, уже в Москве, уже после ФЭС, стоя около её двери, буднично и с оттенком заботы спросил — собралась ли она, нужна ли его помощь, вернуться ли ему, когда он забросит домой Тихонова? — Ивана сорвало. Тряхнуло изнутри, бросило вперёд, и он кинулся на майора. Само собой, тот скрутил его в секунду — с недоумением окликнул, встряхнул, но программист вывернулся из его рук, молча, сцепив зубы, бросился снова и почти достал. После этого, всё ещё недоумённо, но уже гневно Круглов скрутил его снова — тогда-то Иван и разбил костяшки, а ещё была окровавленная штукатурка, и, кажется, на лице майора тоже была кровь…
Рогозина, белая от ярости, затащила обоих в квартиру. Дальше — смутно.
Но, кажется, теперь полковник уже отошла; случившееся как будто больше забавляло её, чем сердило.
— Перекись водорода. Не дёргайся.
Иван и не дёргался. Сидел, замерев, а она обрабатывала его сбитые костяшки и царапины на скулах (как? обо что?..) быстро, профессионально, без всякой нежности. Но и от этого можно было задохнуться, можно было запросто сорваться снова, а он до сих пор не знал, не мог понять — что она думает обо всём этом? О случившемся там, в Крапивинске?..
В ту ночь всё пошло слишком сумбурно — зазвонил телефон, и план полетел в тартарары, им пришлось сорваться в Москву ещё до рассвета, а с утра всё уже закрутилось, и времени, чтобы поговорить, не осталось совсем. Тихонов отчаянно, с тоской ловил её взгляды, но они не выражали ничего, кроме бездонного, непоколебимого спокойствия.
Она не женщина, она полковник, со злостью, раз за разом повторял про себя Иван.
Теперь, покончив с его кулаками, Рогозина ходила по кухне, раскладывая из сушки посуду, равняя строй чашек, вытирая невидимые пятна или пыль. Это был первый раз с той ночи, когда они остались вдвоём, отделённые от всей кутерьмы стенами её квартиры.
Чувствуя, как горлу подступает солёная горькая слюна, Тихонов закрыл глаза. Полковник звенела чем-то в шкафу. Затем включился кран; судя по звуку, в кастрюлю полилась вода. Щёлкнула плитка. Иван на секунду открыл глаза — Галина Николаевна, кажется, возилась с тестом: на разделочном столе теснились яйца, молоко, пачка муки, венчик.
Это всё новая галлюцинация?.. Нарыв напряжения держался там, в вагоне, в салоне автобуса, в холодных стенах Службы. Но здесь, в просторной, идеально прибранной, скупо освещённой кухне — он прорвался.
— Скажите хоть что-нибудь, — глухо попросил Тихонов.
Что-то свистнуло, зазвенело стекло, хлопнула дверца. Он резко поднял голову. Галина Николаевна стояла перед ним, скрестив на груди руки и склонив голову. Взгляд у неё был удивительный, непривычный; Иван никогда такого не видел. Печальный и весёлый одновременно.
— А что ты хочешь услышать? — вздёрнув бровь, поинтересовалась она.
— Ненавидите меня? — прошептал он.