Не надо, ну.
Юу подумалось, что еще никогда прежде он не чувствовал себя настолько ущербным, бесполезным, скучным и пустым, как вот эти потолки, белые стены, уродливые медикаментные обертки по застекленным крысиным полкам…
— Эй… — в противоречивом запале снова позвал, одернул он, не зная, как всю эту мешающую дрянь прекратить и вернуть Уолкера недавнего, другого, который с упрямостью бревенчатого барана настаивал, что пора отсюда проваливать, который не торчал в углах и не винил себя черт поймешь в чем, будто бы он хоть косвенно мог оказаться виноватым в чужих судьбах, поступках или слезах. — Подойди сюда, придурок… Включи мне эту штуку. Сам я пока не могу встать, так что помоги. Ты же хотел помочь? Вот и сделай.
Господин экзорцист наверняка ни хрена не понял, но поднялся резко, послушно, с очевидным желанием. Приблизился, осторожно огладил по обессиленной все еще руке кончиками напряженных стержневых пальцев, с тревогой заглянул в отведенное в сторону лицо, поспешно закусившее зубами губы. Попытался прикоснуться к щеке, а нарвался лишь на то, что мальчишка, тонущий в обиде и перечащем самому себе желании, отпрянул, скривился от прошившей тельце боли, тихо простонал, но по-прежнему воинственно сверкнул глазами — с одной стороны, чистыми, ясными, как аргоновы трубки, а с другой — злостными, недружелюбными, черноплодными.
— Что мне нужно включить, Юу?
Если бы он отнял ее, эту свою ладонь, мальчишка выбесился бы окончательно, устроив извержение юного подводного кратера, а так, чувствуя, что та все равно догоняет и вновь и вновь накрывает щеку, только сбивчиво облизнулся. Почувствовал, как дрожит внутри кровоток, как сбивается послеоперационный пульс, и, продолжая ерничать, угрюмо отфыркнулся, делая хромой болезненный вид, что ему как будто бы совершеннейше наплевать:
— Эту хреновину над моей головой. Большую железную хреновину. Не перепутаешь, она тут одна. Там, сзади, есть кнопки — надави сперва на синюю, потом на красную и не отпускай, пока не почувствуешь, что они застряли. Ну, что ты так таращишься? Так трудно, что ли?
Тупой кретин и впрямь всё торчал да торчал на пригвоздившем нагретом месте, хмурился да хмурился, а делать ни черта не спешил, и Юу опять ощущал себя каким-то…
Уродливо-жалким, обманутым, полногранно уже неполноценным.
— Я бы хотел сначала узнать, что это за машина и для чего она нужна, славный мой, — сильным, по-своему сердитым, медным голосом выговорил подтормаживающий порядком идиот-Уолкер. — Если она…
— Да ни черта она не делает плохого! — поддавшись, вспыхнул доведенный Юу, поворачивая голову в сторону седоголового, который сменил фрустрацию на вполне себе стальной обрез, навострив на лбу непрошибаемые козлиные рожищи. — Мне до чертиков холодно после той мути, которую в меня вкололи, а она согреет. Она всегда согревает и после нее легче приходить в себя — поэтому этот гад и не оставил ее включенной, чтобы я в обязательном порядке подольше помучился: всё равно ведь не откинусь, так чего же страшного…
— И все-таки…
— Да просто светит она! Просто светит, идиотище! Гудит и светит. Я с ней почти каждую ночь сплю, потому что иначе тут не согреться, а скоты эти сегодня издеваются! Включи мне ее, ну! Тебя жаба душит, что ли? Не будь такой дрянью, тупой ты гребаный Уолкер!
Уолкеру его слова явно не понравились — даже не те, которые оскорбляющие, а те, которые объясняющие и выпрашивающие. Уолкер этот вообще выглядел так, будто приехал с эскортом в чертов психологический диспансер, когда вроде как собирался куда-то на круиз — Юу слышал, Юу примерно знал, что это такое, потому что все здешние ублюдки время от времени куда-нибудь да уезжали, а потом трепались сутки напролет, пока остальные истекали завистливой слюной, а Юу подыхал у них на руках от очередного ненормального разряда, разложившего на клочья всё разваливающееся тело. Может, поэтому он и не очень понимал, что за штуковина этот отпуск, но заметил, что одаривались той далеко не все: лишь те, кто хорошо выслужился или кто совсем задрот своей двинутой монстроидной работы.
И всё же, проскрипев зубами, образцовый экзорцист послушался, через нехотение согласился. Нырнул в изголовье, постучал по железному боку притирающимися костяшками пальцев, огладил, клацнул первой кнопкой, клацнул второй — Юу даже потоками перемешивающегося странствующего воздуха ощущал чужое недовольство, явное злостное презрение к тому, что его упросили сделать, подозрение, уверенность, будто творит он последнее дерьмо, будто дурной на голову ребенок просто-напросто понятия не имеет, что ему на самом деле нужно, а потому требует все новой и новой чепухи, когда мог бы загореться тягой к куда более правильным, куда более полезным вещам.
Когда кнопку отпустило, когда железо вошло в железо и застряло в обхвативших пазах, внутри гулкого чана раздался треск, встревоженный скрежет, циферблатное верчение задумчивых миниатюрных лопастей. Хлынул прямо сквозь пол холодный содрогающий ток, всосался весь окрестный сквозняк в переваривающий конденсатор, замигали лампочки над мальчишеской головой, громче забурлил машинный желудок. Окуляры один за другим возгорелись белым алюминиевым сиянием сумрачных иллюминаторов лётных ракет, распахнулись сонными чудовищными глазами, высеребрились золоченой пылью, порхающими в невесомости космическими частицами, слишком легкими, чтобы подчиниться хоть одному гравитационному полю, и на секционную кровать, убаюкавшую тощего щуплого мальчонку, стекольной пеной полился теплый, пахнущий нежным смертным холодом и зимой до самого горизонта, свет.
Юу обычно становилось хорошо в нём, Юу позволял себе зажмуриться и погрузиться в мягкие окутывающие истоки, точно в сетки незнакомого ему гамака, а сейчас почему-то не получалось, сейчас сердце кололось, тревожилось, черт поймешь чего от него хотело. Чувствовало, небось, что идиотский Уолкер смотрит и смотреть продолжит. Наверняка же ведь стоит себе там, в тени за спиной да головой, и смотрит, смотрит, смотрит, неизвестно о чем думая и на что бесясь — ведь бесясь же, как пить дать бесясь.
— Послушай, малыш…
Вот сейчас. Сейчас седой, наконец, должен был сказать, что думает, что происходит в его дурацкой черепной коробке, что его не устраивает, и…
И, быть может, он даже собирался повторить свой излюбленный проклятый вопрос о том, что не надумал ли упертый мальчишка убраться из своего тюремного карцера вместе с ним.
Паршивый вопрос, обреченный на провал вопрос, никому не нужный, безответный и вместе с тем такой желанный вопрос, потому что сейчас Юу, наверное, все еще мог попытаться повторить то, что не получилось сложить из слов в последний раз. Сейчас он мог. Сейчас он…
— А если… Если, допустим, мне нужно сходить в туалет…?
Юу, отчасти поверив, будто просто ослышался — он же сумасшедший, ему можно, у него и не такое случается день ото дня, — сморгнул. Непослушными губами, отчего-то потяжелевшими и мгновенно обвисшими, как у шамкающего старика, с подозрением и бухнувшим сердцем спросил:
— Че… чего…?
— Я хочу спросить, где… где, скажи, пожалуйста, ты здесь справляешь нужду?
— Чего…?
То ли этот кретин так жестоко над ним измывался, то ли и впрямь свихнулся, пока здесь торчал, вдыхая больной на все фазы кислород, то ли он оказался настолько трусом, то ли настолько дураком, то ли всё вместе взятое, то ли это не в нем была проблема, а в Юу, который поотказывал с несколько часов, замучил, оттолкнул пинком под задницу прочь, а теперь так глупо и так наивно верил, будто череда выкармливающих льстящих вопросов как ни в чем не бывало продолжится, будто кому-то захочется уламывать его до скончания веков, будто где-то такое может существовать и будто этому чертовому Уолкеру может оказаться до него настолько большое и сильное дело.
Испытывая острую необходимость убедиться и осознать всё самому, не особенно вслушиваясь в смятое бормотание такого же мнущегося олуха, Юу, кое-как сладив с отказывающими мышцами, перевернулся на бок, затем — на живот. Простонал сквозь зубы, ненадолго зажмурился, пытаясь остановить и установить поплывшую фокусировку на одном единственном причитающемся прицеле.
Прищурившись от ударившего в глаза слишком яркого света, прослезился и, слизнув с губ набежавшие соленые капли, вслепую, щелкнув по размытому контуру взглядом, немножечко злобнее, чем сам бы того хотел, рыкнул:
— Что за хрень ты спрашиваешь, остолоп…? Сортир здесь есть, но он еще дальше, чем столовая: мне-то похрен, я в него обычно не хожу — это только от вашей еды, говорят, туда постоянно нужно шляться. Я бы тебе показал, но я пока не готов никуда идти, поэтому либо сиди и терпи, либо бери любую банку, высыпай из нее плещущееся там дерьмо и ссы себе на радость. Или сри. Только не вздумай делать этого при мне — вали куда-нибудь в угол, чтобы я тебя даже не видел. Потом где-нибудь вышвырнешь. Да хоть им же в жратву подсыплешь в этой гребаной столовой, то-то им будет весело, — эта мысль отчасти позабавила, с легким уколом злорадства укусила за голую брыкучую пятку, и Юу, кое-как сменив гнев на милость, так и не разглядев толком лица залитого лимонным пламенем Уолкера, но зато почуяв, что прежде беловатый свет, сменившись теперь на желтизну — значит, разгорелся, — снова подогревает его, улегся на бок, подобрал к груди коленки и прикрыл глаза, устало кутаясь в сползающую все время простыню.
Ощутил вдруг, как на висок ему опустилась оглушившая касанием ладонь — куда как более теплая, чем старающийся из последних сил свет, горячая даже, почему-то частично успокаивающая. На мгновение словил чертову галлюцинацию, увидев не руки этого Аллена, снова пытающиеся его трогать да ласкать, а двух белых тонких пауков, выползающих из-за двух замшелых сучьев — настоящие сучья и ветки он уже встречал: иногда те, кто уходили на поверхность, что-нибудь такое с собой приносили, объясняли, ставили их в банки с водой или просто вышвыривали куда-нибудь в лабораторные комнатки, и Юу подолгу те щупал, перебирал в пальцах, запоминал, узнавал структуру жизни куда более полноценной, чем та, что досталась ему.
Паучьи руки стали своего рода абсолютным анестезатором для рвущей внутренности боли, Юу всё еще засыпал — не засыпал; чуял, что губы Уолкера шевелились, пытались о чем-то сказать, спросить, но у самого мальчишки не хватало сил ни разобрать, ни понять — только сумбурно и вяло кивать, сопеть, зарываться носом в проклятую тряпку, думая, что тепло, тепло, наконец-то ему снова стало тепло…
Краем какого-то третьего внутреннего уха, совершенно отличного от уха внешнего, он расслышал, как Аллен, отстукивая каблуками, ушел к шкафам, порылся там, погремел, позвенел, едва не разбил очередное стекло — а Юу и забыл ему сказать, что в третьем шкафчике слева оно постоянно выпадает, даже если заденешь ненароком одним нетвердым касанием. Кажется, что-то там нашел, куда-то высыпал, и впрямь отполз в угол, к дверям — Юу чуял, Юу знал, Юу будто наяву видел, бесстыже подглядывал, прикусывал от любопытства ноготь на большом пальце.
Слышал, как щелкает ременная пряжка, как стелется смятая ткань, как выливается в пластиковую емкость желтая пахучая струя. Как всё это происходит рядом с ним, и почему-то всё становится необъяснимо иначе, чем когда поблизости мочатся те же сотрудники отдела, его чертовы надзиратели, тот же Сирлинс, тот же паршивый дядька-шприц, не собираясь испытывать никакого стеснения перед искусственно созданной бесхребетной игрушкой.
Кто-то когда-то сказал, что он для них для всех не более чем кот, который даже не ручной, а просто приблудный, грязный, требующий еды и прививок от вечных глистов; Юу не очень понял, что такое «кот» и «глистов», но суть уловил верно, главное схватил, с главным смирился, а теперь вот лежал и думал об этом Уолкере, о том, что кроется под его штанами, о сраных мужских яйцах, о розовом мокром члене, о том, что он отливает рядом с ним и…
И как будто по-своему стесняется, хоть, наверное, и не стесняется, отходит, держится на расстоянии, вовсе не так, как все делали до него: не противно, не безразлично. Волнительно, наверное. Непривычно. Так, что любопытно и посмотреть, и представить, если бы только Юу умел бывать любопытным и если бы хватало сил на свойственное детям хваленое воображение.
Думая обо всём этом, краснея щеками, Второй невольно жмурился, невольно засыпал, невольно выключался, проваливался в свой вечный монограммный туман. Вслушивался в новые незнакомые шорохи, звоны, гудение желтого пчелиного света, удивляясь, что сегодня тот слишком тусклый, слишком не такой, слишком жидкий, хлипкий и прозрачный, а Уолкер, наоборот, с каждой минутой становится всё ярче, всё больше, всё бесконечнее, вездесущнее.
Всё больше, больше, больше, до размеров таких страшных, чтобы раз и навсегда отказала уходящая в последний полет закружившаяся орбита-голова…
Юу проваливался, менял одну реальность на другую, вновь видел скользящую над водой улыбчивую женщину в белых и розовых юбках, вновь собирал плавучие влажные лотосы, такие огромные, что едва помещались в руках пахнущими речной сладостью бутонами. Вновь видел красные кровяные крылья, белые осыпавшиеся перья, склонившую над ним отрубленную голову Невинность, колосья золоченой пшеницы, морду горящего адовыми глазами клоуна, странное синее небо, которого ведь никогда не встречал, но всё равно знал, что вот оно, небо: здравствуй.
Вот он — такой ужасный и такой прекрасный недостижимый закрытый мир.
И кто-то снова трогал его за плечо, кто-то гладил по щеке, подтягивал убегающую молоком простыню, нежил меж пальцев непривыкшие волосы, касался теплым пластилином уха. Привлекал к себе, стаскивал с постели, перенимал на твердые греющие колени.
Обнимал, обнимал, обнимал, а незнакомое здравствуй-небо всё светило, здравствуй-небо всё смотрело с колоссальной пустотой полого абсолюта, стекало с подбородка напомаженной прощальной улыбкой. Юу спокойно сглатывал слезы, спокойно прощался с ним тоже, растерянно глядел на свои-чужие руки, грустно пятился, зарывался в саван из пшеницы, которой тоже никогда по-настоящему не знал. Думал: ненавижу. Думал: хочу увидеть воспоминания свои, не чужие, не тех, из кого слепили это новое тело. Думал: если бы ты спросил меня хотя бы еще один раз…
Небо, раскачиваясь в паутинах райских созвездий, прощалось, рисовало помадой закат.
Юу плакал без слёз, впитанных желтыми осенними кореньями сжатых полей, а смолкший Уолкер…
Смолкший Уолкер просто обнимал, заменяя весь прежний синтетический свет…
И его, этого чертового света, впервые не казалось так невыносимо мало, чтобы после фазы пройденного сна никогда уже не хотелось не проснуться.
☢☢☢
— Ты как? Всё в порядке, малыш? Пришел в себя хоть немного?
Юу, пошевелив сонной одурманенной головой, несвязанно пробурчал парочку безответных слов, покрепче ухватился ручонками, постоянно норовящими разжаться, за шею Аллена. Непонимающе приподнял тяжелые припухшие веки. Пнул придурковатого экзорциста пяткой в правое бедро, тем самым давая тому понять, куда нужно сворачивать, и сквозь дремоту удивляясь: Уолкер не ругался, не спихивал его с себя и вполне покорно крался дальше, придерживаясь одной или другой стены по указанному сволочным седоком маршруту.
— М-м-м…? Чего ты спрашиваешь…?
Шепотом говорить как назло не получалось: голос срывался то на крик, то на безудержный кашель, то и вовсе на немотное шевеление сдающихся губ, поэтому Юу в конце всех концов пришлось придвинуться ртом к чужому уху, выговаривая все полусбитые слова точнехонько туда. Чувство было странным, но по-своему приятным, и Юу круг за кругом думал — холодно ли ему или это просто от тесного присутствия дурной седой башки по спине скачут безумными кроликами такие же безумные мурашки?
— У тебя горячее дыхание, славный. И губы. И сам ты весь, между прочим, горячий. Как ты себя…
— Если не нравится, я и сам могу идти! — снова напрочь позабыв о том, что кричать здесь категорически нельзя, взвился Юу, в легкой еще пока истеричной панике отлупив говорливому идиоту бока да бедра задниками парусиновых башмаков. — Ты сам меня вызвался на себе тащить! Я не просил! Не хотел! Без тебя бы спокойно дошел! Нафига было лезть, а потом возмущаться?!