Аллен понимал, что слова были подобраны для отводки глаз, слова возымели должное действие на чужие глаза и уши, сняли с него добрую часть хвостов, утерняющих избранную тропинку, но поверил в них не только гиббон, но и почти полностью он сам.
— Сколько раз я просил тебя следить за своим языком, Юу? Ты — будущий прислужник Бога, уважаемый простыми людьми черный монах, тебе не пристало грубить и сквернословить. Понимаешь ты это? Тебе нужно стать добрее, кротче, жертвеннее. Нужно…
— Пошел ты в жопу, спятивший говнюк! Я сказал, что никаким экзорцистом никогда не буду, и можешь сколько угодно вкалывать в меня свое дерьмо! Что хочешь делай, а один черт я им ни тебе, ни всем остальным не буду! Понял меня?! И Сирлинсу своему так и передай! И всем другим, кто там еще пытается питать надежды! И… черт… Да больно же мне! Больно, слышишь, ублюдок?! — Громыхнул стол, зазвенел металл, напряглись вздутые жилы доведенного до агонии Уолкера, готового драть на себе кожу выпущенными снова когтями. После отгремел еще один возглас, только теперь угасающий, усталый, обиженный, непонимающий и сдающийся: — Вытащи это… из… меня. Почему… почему я не могу пошевелиться… скотина…?
— Потому что я ввел тебе метилпиперидин, Юу. Сопротивляться ему бесполезно — твой мозг попросту не справится, так что можешь не тратить усилия на бесплодные попытки.
— Че… го…?
— Синтетический наркотик, действующий в два раза быстрее всех прочих известных нам веществ. На время он успокоит тебя, а тебе я бы посоветовал спокойно полежать и подумать и над всеми своими словами, и над недостойным твоего призвания поведением.
— Да пошел… ты…! Пошел ты в… жопу… пошел…! Урод… Урод же ты… сраный…
— И об этом тоже. Если бы ты прекратил, наконец, спорить с нами и скалить попусту зубы — всё стало бы гораздо проще. И для тебя, и для нас.
— Я… я не… не буду… никогда… Не хо…
— У тебя нет выбора, Юу — желания куклы никого не волнуют, пора бы это понять. Лучше прими то, что с тобой происходит, по-хорошему. Не всем здесь нравится смотреть, как ты мучаешься, поэтому прекрати уже. Просто признай свою участь — другого тебе не дано. В конце концов, именно мы сотворили тебя. Ты должен быть благодарен за возможность не лежать мертвым, а жить, не Господу, а нам, потому что он, возможно, и вовсе никогда не задумывался о созидании такого, как ты.
Аллен откуда-то знал: если бы мальчонка мог сейчас говорить, он бы сказал, что с бо́льшим удовольствием сдох, с бо́льшим удовольствием никогда не рождался, чем существовать вот так, у кровожадных больных палачей на поводке. Он знал, он готов был проорать это заместо него сам, чтобы только вскрыть грудину и выпустить наружу щиплющуюся детскую обиду, не имеющую возможности выплеснуться, остыть, успокоить тельце, которое все равно, вопреки, безумно желало жить.
Аллен знал, Аллен отчаянно их всех здесь ненавидел и слушал, слушал, слушал, как затихают гортанные всхрипы, как прекращает булькать набившейся слюной суженное горло, как прогибается стол-кровать под поднявшимся посторонним весом, как звенят каблуки.
— Я ведь говорил, что тебе нельзя видеть галлюцинации. Если это продолжится — нам придется тебя заморозить и уничтожить, а мы ведь уже столького добились, столькое в тебя вложили, неразумный ты мальчишка… Полежи здесь. И подумай. Мы все желаем для тебя только блага, Юу.
С проклятого трупного стола хрипнуло, хрястнуло. Клацнул в другой стороне рычаг, загудел где-то механизм, воздух вспыхнул повышенной концентрацией ослепившего желтого света, погасшего в следующую же секунду.
Снова раздался стук подошв, перемигнулись все подсветки и выключатели. Затих потолок, оставив лишь слабую, едва очерчивающую очертания пленку размытых гнилостных оттенков.
Шаги остановились перед дверью, как будто бы пшеничноволосый человек обернулся, взглянул в последний раз, застыл на долю минуты в ударившей по рвущимся душевным струнам растерянности…
Через половину минуты створки все-таки хлопнули, отозвались рокотом стены, скатилась по щеке испарина, и Аллен, остающийся стоять на давно подкосившихся ногах, понял, что впервые не знает, как заглянуть оставшемуся с ним наедине ребенку в глаза.
Как хоть кому-нибудь на этом чертовом свете заглянуть теперь в глаза.
========== Глава 4. Dance d’Amour ==========
— Эй… ты… Выта… вы… пожал…
Слова срывались, слова ломались по тройкам и четвертям, маленький розовый язычок заплетался о зубы, вываливался изо рта, скользил по губам, стекал с уголка по подбородку вспененной слюной, и Аллен бесился на самого себя, бесился, что не мог его понять с первого раза, с половины доверившегося звука, чего угодно, лишь бы только не заставлять продолжать мучиться.
— Что, хороший мой…? Что ты хочешь, чтобы я сделал?
Уолкер испытывал страх: острый, зловонный, пропахший трусливым скунсом в черно-белую полоску и грязной мокрой крысой из котельных штолен, где кто-то когда-то разлил забродившее вино; седой экзорцист нависал над задыхающимся ребенком, с трепетом и безумством глядел на посиневшие вздутые вены, на закатывающиеся сужающиеся зрачки, на припухшие приоткрытые губы, не находящие сил даже на то, чтобы сомкнуться; мальчик больше не владел над собственным телом, тело без спросу дрожало, не подчинялось ни одному позыву, будто, оставаясь здесь, ускользнуло при этом далеко-далеко, отыскав себе нового хозяина, и от вида багряных пятен, расползающихся по молоденькой коже, Аллену все отчаяннее желалось склониться и хорошенько проблеваться.
— Выт… вы… чер…
В следующее мгновение Уолкер почти поверил, будто Юу вот-вот заплачет от связавшей озлобленной беспомощности, и, наверное, тот бы так и сделал, тот бы снова сорвался, демонстрируя то, что считал недопустимым позором, вторгшемуся в его жизнь чужаку, но слезные железы тоже теперь принадлежали кому-то другому, и темные, с крапинками кровоподтеков, глаза оставались сухи, только влажно блестели налитые болью белки.
Обессиленный, не могущий ни пошевелиться, ни толком вдохнуть окостеневшими лёгкими, он тускло и блекло смотрел в потолок, чувствуя, как устало сползаются реснитчатые веки, как воли не остается воспротивиться даже их движению, как всё неохотнее поддаются губы, а внутренности продолжают нарывать, внутренности распадаются под невидимыми пальцами в белых проспиртованных перчатках; хотелось заорать — не оралось. Хотелось рассказать об этом Уолкеру и попросить того что-нибудь сделать, хоть чем-нибудь помочь, но не рассказывалось.
В конце концов Юу сокрушенно сдался, кое-как давшимся усилием прикрыл рот, закрыл полуослепшие глаза, наплевав, поймет его белый клоун или же нет — через несколько часов всё должно было так или иначе прекратиться, его тело справится быстрее, чем тело любого другого человека, и там он сможет, наверное, всё объяснить, обо всём, ворча, рассказать, потому что Аллен этот не отцепится, а сам он…
Сам он тоже вот почти раскололся, почти притерся не молчать, а разговаривать.
Уже в темноте, уже в привычном своем вакууме, который даже не позволял по-настоящему уснуть, мальчишка вдруг ощутил, как седой прихватил капельные шнуры на его венах, как взялся за присоски тех трубок, что крепились ко лбу, оглушая уши и мозг постоянством монотонного точечного шума. Как чертыхнулся, потому что из разъема вынутых иголок, конечно же, тут же заструилась багрянцевая кровь, и глупый дурак, так и не понявший, с кем имеет дело, бросился к шкафам, к тумбам, переворачивая таблетки, выискивая клочки ваты, бинты, марли, что-нибудь, возможно, обеззараживающее — как будто в упор не видел, что никакая зараза к нему не прилипнет, что он ее всю перетерпит, что он же, черт, живучий.
Живучий, как один из тех проклятых тараканов, что имели смелость время от времени шастать по запретным для всех иных этажам.
Проваливаясь всё глубже и глубже в омут чистой незапятнанной боли, дробясь и умирая, умирая и воскресая новые созвездия неисчислимых раз, Юу чувствовал, как чужие руки торопливо раздирали марли на его руках, как раздвигали их, как поспешно обтягивали марлями новыми, чистыми, свежими. Как что-то вышептывали непонятные седые губы, как эти самые губы, хоть их никто и не просил, касались лба, глаз, щек…
Юу чувствовал, чувствовал, слишком хорошо всё это чувствовал и вместе с тем думал, что…
Вы немножко ошиблись, господин экзорцист.
Не провода, вовсе не провода он просил вытаскивать, а «вытащи меня отсюда» пытался сказать, выкашлять из отказывающегося говорить горла — только это, злобной шуткой пришедшее тогда, когда сил свить словесные буквы не набиралось, когда через несколько часов повторить — не повторится, когда ты такой дурак, тупой кретинистый Уолкер, всё понимающий не так и не тогда, как и когда нужно.
Такой невозможный и непроходимый…
Ду-рак.
Стрелки показывали без пятнадцати час по ночному времени, когда Юу сумел отворить воспаленные глаза, прищуриться, прицелиться и поймать нужное убегающее число. Медленно и криво поглядел по сторонам, чуть склонил голову, выхватив беглым взглядом прикорнувшего неподалеку Уолкера — раздвинув в стороны защитные низкорослые тумбы, сделав себе импровизированное гнездо-ячейку, тот сидел на полу, раскидав длинные ноги в высоких фронтовых сапогах, свесив взъерошенную голову на мерно вздымающуюся грудь.
То ли дремал, то ли оставался просто так, делая вид, что дремлет, и Юу, еще недостаточно сильный, чтобы самостоятельно подняться, но счевший возвращенную способность вертеть головой добрым знаком, помешкав, позвал сорванным голосом:
— Эй…
Уолкер все-таки и не спал, и не притворялся: мгновенно вскинул лицо, приложился, идиот, забывчивым затылком о стену, как будто бы вовсе того не заметив. Позволил увидеть изможденные красноватые глаза, подорвался было, но, черт знает что порешив и вбив себе в непутевую башку за время мальчишеской отключки, так и остался сидеть на месте, хотя Юу и до пьянящего безумства хотелось, чтобы он подошел поближе, а еще лучше — потрогал бы, как имел наглость всякую свободную минуту делать до.
Уолкер дожидался, Уолкер играл по своим правилам, меняющим прописи законов каждый очевидный час, но вопрос, спустя сорок секунд обескуражившего обоих молчания, задал, подбираясь при этом всем телом так, что не оставалось сомнений: ни черта ему не легко там сидеть, еще как хочется подскочить, подойти, снова стать одурительно ближе, и непонятно, что мешало, если все у них обоих происходило по-взаимному:
— Как ты себя чувствуешь, малыш? Тебе лучше? Ты можешь говорить? Болит что-нибудь? Я могу чем-то помочь?
Юу, подумав, на всё разом кивнул. Ощутил, как кружится от проделанного жеста голова, и кивнул еще раз, прохрипев забившимися в полукашле сплюснувшимися лёгкими:
— Немного болит… Говорить могу. Ты… — дальше он так сразу собраться и открыться не сумел: задохнулся, подавился глотком слюны, ни в какую не пожелавшим протиснуться через пересушенную пустыней горловину.
Уолкер на периферии обозримого пространства не выдержал, проиграл самому себе разложенным пасьянсом, почти-почти взметнулся на ноги, пробормотав какую-то чепуху про воду, и Юу, вполне и вполне разделивший его точку зрения, вяло осадил, перебил, прозрачно махнул посиневшей рукой:
— Не поможет. Можешь даже не искать — нет здесь никакой воды, дурень…
Уолкер остановился на точке между выпрямленными коленями и согнутыми бедрами, обдал грызущимся мрачным взглядом. Уже не удивляясь, спросил:
— Почему…? Тебе что, и пить не дают тоже…?
— Пить дают, — Юу передернул плечами. — Иногда. Не каждый день, конечно. Хоть чаще мне просто самому лень за ней ходить, за этой чертовой водой. Один раз я даже умер ненадолго, потому что долго не пил, потом ее стали приносить чаще, но она грязная и противная — иногда внутри что-то копошится, — так что большой разницы нет. — Потом, подождав, пообдумывав что-то свое, напрочь проигнорировав перекошенное седое лицо, застрявшее где-то на невзначай оброненном «ненадолго умер», недовольно выдохнул: — Сегодня ночью украдем. Я все равно собирался вести тебя в столовую за пригодной для тебя едой. Там и попью.
Аллен…
Уже ничего не спрашивал.
Только сидел, сумрачно опускал брови, возил в нише рта прогорклым языком. Всё удрученнее думал, что так больше нельзя, нужно проваливать отсюда, пока мальчонка окончательно не посходил с ума: верил вот уже, будто умеет умирать и воскрешаться. Вернее, он в это всегда, кажется, верил, и Аллен безоговорочно верил ему, но подсознательно — и частично сознательно — не соглашался, что смерть в этом смысле фигурировала как…
Полноценная смерть, а не образное гиперболическое преувеличение.
Кома, потеря сознания, терминальная стадия, тело на износе — да, пожалуйста, сколько угодно, но настоящая смерть, чтобы без кляксы возврата и с остановкой жизнедеятельности всех органов разом…
Таких вещей человеку не объять, пока рассудок не столкнется сам. Не понять, не принять, и получалось, пусть и делать того не хотелось, лишь думать, что детеныш на то и детеныш, что выражается так потому, что вконец замучился, что…
Что всё здесь воистину походило на одну бесконечную смертную череду, отнимающую всякое желание сражаться и быть, и по этой причине, вероятно, и вот…
Вот.
Аллену невольно вспомнились слова встреченных им когда-то австралийских искателей о том, что экзорцисты — всеобщая благословенная надежда, звезды во тьме, единственный оставшийся путь к спасению от Тысячелетнего мрака, и потому они заслуживают всего самого лучшего, потому каждый хоть сколько-то сведущий человек без раздумий отдаст им свой последний кусок, уложит на свою постель, укроет своей одеждой, спрячет за своей спиной. Подросший Аллен задавался теперь забавящим вопросом, что окажись каждый из почитаемых экзорцистов не обыкновенным по сути человеком с необыкновенными способностями, а таким вот «подопытным образцом» из белой пробирки, то осталось бы всё по-прежнему, осталось бы оно так же, или, стань черные монахи «бессмертными», прознай об этом люди — прекратили бы они о них заботиться, прекратили бы отдавать свои куски, хорошо памятуя, что проклятые нелюди всё равно не умрут, а потому можно не лишать себя ни сна, ни пищи ради их сомнительного, не слишком-то изначально заботящего блага?
Аллен думал, Аллену становилось всё тошнее в его новом опустошенно-уютном, серо-карем мире, но он со рвением завидного мазохиста погрузился бы глубже, дальше, если бы мальчик-Юу не подал голоса снова, не окликнул, не поджал прокушенных немощью губ:
— У тебя живот слишком громко бурчит. Придурок. Бесит его слушать…
Уолкер, за шкирку вырванный из угодий снов и найтмерных грез, повел головой, проморгался. Смущенно приподнял уголки рта. Запутавшись пальцами в колтунах перепутанных волос, виновато отозвался:
— Прости-прости меня, малыш: я, к сожалению, ничего не могу с собой поделать. Если подумать… я ведь, надеюсь, не разбудил тебя этим? Или все-таки разбудил?
Юу с какое-то время не отвечал, только глядел в потолок, протягивал непонятно куда и кому потряхиваемую слабую руку, будто пытаясь ухватиться за снующие по железным пластинам кривляющиеся полутона.
Потом, чуть позже, выговорил, признался:
— Не разбудил. Я вообще, если что, не спал…
— Не спал…? Но ведь я был уверен, что… То есть я пытался тебя позвать, но ты никак не отзывался и…
— Эта штука так работает: ты не можешь ни пошевелиться, ни открыть глаз, ни заговорить, но и уснуть тоже не можешь, даже если очень хочется и тело в истерике просит сна. Получается только лежать и думать, что это больно, что достало, что боль каждый раз разная и что те скоты, которые уверяют, будто к ней можно привыкнуть — на самом деле тупоголовые идиоты. Можно-то можно, конечно, но больно будет все равно, и хрен с этим что сделаешь.
Аллен в своем углу затих: не то ударился в сожаления, не то в выдуманную непонятно кем и для кого вину, и Юу от привкуса горечи на языке цыкнул, поморщился, пожалел, что не может просто рассказывать, не натыкаясь на эту хренову вымученную жалость, которую любил примерно так же, как и ежедневную необходимость по десятку с лишним раз умирать. Если бы он мог сказать этому кретину что-то, чего тот не успел узнать за свою жизнь, если бы в его буднях вообще существовало что-нибудь, достойное того, чтобы быть названным — он бы с большей радостью поведал об этом, но каждый живет тем, чем живет, чертов ты тупой экзорцист, поэтому не надо на меня так смотреть, не надо отворачиваться и подбирать притворных взглядов.