— Эй, малыш…
— Чего тебе?
— Кажется, я кое-что нашел. Принеси-ка мне большой половник — я видел его где-то возле тебя. Вроде бы должен висеть справа.
Юу с ответом не поспешил, замешкался. Сильно позже, изводя покалывающим под ребрами нетерпением, наконец-то откликнулся, правда, так и не поторопившись ничего никуда нести:
— «Половник» — это который? Что за хрень? Что это? Я не знаю такой штуки. Объясни хотя бы, как он выглядит!
Аллен вздохнул. С одной стороны, дойдя до той степени паранойи, за которой боялся, будто несчастная найденная еда возьмет и по собственному уразумению исчезнет, пока он тут всюду вокруг да около шатается, а с другой — понимая, что легче разобраться самому, чем разводить пояснительную беседу с бессмысленным содержимым, махнул рукой: со скрипом и тяжестью сдвинулся с места, в несколько шагов добрался до мальчонки, схватил не только половник, но и саму тощую заголосившую тушку, пару тарелок и ложек, и торопливо вернулся обратно, усаживая слабо сопротивляющегося Юу на столешницу новую — ну какая ему разница, на какой рассиживать? Главное ведь, что это всё еще была столешница, привычные казарменные условия, въевшаяся в память детская обстановка, а что капельку изменились причины, последствия и окружающая среда — так это ерунда, к этому пора привыкать, потому что жизнь не останавливает движения никогда, как бы ни хотелось порой там или тут на десяток-другой упоительных лет застрять.
Юу, спасибо ему, сбегать не стал, демонстрировать чего бы то ни было показушного, бунтарского — тоже. Нахмурился, уставился с внимательной взрослой серьезностью на то, как Уолкер, мурлыча себе под нос, нырнул странной сероватой клюшкой во внутренности железной махины, пошарил там, просветлел, вытащил наружу злополучную свою херотень. Плюхнул коричневую вязкую массу на первую тарелку, на вторую, а затем, воткнув в каждую по ложке, протянул одну порцию ему, не только губами, но и всем лучащимся видом говоря:
— Ешь.
Юу, озадаченно прищурившийся, ни его стремлений, ни мыслей, ни желаний всё еще ни черта не разделял.
— Зачем? — спросил.
С подозрением принюхался, наклонив пониже растрепавшуюся в ореоле сбитых волос голову. Вдохнул полной грудью чего-то очень липкого, трупного, неприятного, отозвавшегося в желудке категорическим отторжением. Поспешно отодвинул было от себя миску, испытывая брезгливость даже от необходимости держать ее в отказывающихся пальцах, но тут же напоролся на проволочный взгляд одержимого седого недомонаха, свято, кажется, верящего в непорочность любого проявления поганой воздыханной жратвы.
— Ешь давай, — непреклонно потребовал тот снова, придвигаясь теснее, делаясь каким-то вконец резким, холодным, грозным, неоправданно высоким. Притиснувшимся. Как никогда особенно близким. Покрутил в пальцах этой своей клюшкой, разбрасывающей направо и налево сочные похлебочные брызги, приподнял повыше миску, а затем, совсем уже сбрендив, и вовсе наступил так плотно, что уперся коленями в боковину стола, а мальчишке поспешно потребовалось отпрянуть назад, чтобы ни в коем случае не соприкоснуться телом к телу, потому что…
Да просто потому что.
Страшно же.
Вот сейчас, теперь — стало страшно, хоть и никаким трусом Юу ни в жизнь не был.
— А если не буду? Что станешь делать тогда, придурок? — правда, как бы там страшно ни было, уступать он не собирался, а о страхе его никому извне не узнать, пока он не скажет сам, что было равносильно тому, чтобы не узнать никогда. Демонстративно вздернув дужки бровей, Второй выпустил из пальцев тарелку, поставил ее рядом с собой на звякнувшую столешницу. С вызовом сложил на груди руки. Дерзко вскинул подбородок, стараясь держаться высокомерно и гордо, хоть и явственно чувствовал себя этакой маленькой черной мышью под недовольным прищуром пришедшего по мышиную душу белого доктора. — Силой, что ли, заставишь?
Он сам не знал, чего дожидался. Сам не знал, к чему все эти нелепые игрища вёл, когда можно было попытаться объясниться по-нормальному, веря, что Уолкер — он не такой и идиот. Уолкер поймет, если ему сказать, что он не хочет всего этого пробовать, потому что выглядит гадко, потому что ему неплохо и на стерильных таблетках, потому что тело его создано капельку иным и потому что не так уж ему хочется становиться таким же человеком, когда всё равно никакой он не человек. Еще можно было вспомнить, что если он что-нибудь не то съест и с ним что-нибудь не то приключится — то завтра это неминуемо заметят, раскроют, просканируют, всё-всё о его ночных похождениях разузнают, и проблем тогда появится столько, что лучше даже не представлять: ну вдруг они решат, что он стал совсем непригоден, и надумают его усыпить?
Наверное, нужно было просто всё это как-то идиотскому несведущему Уолкеру разъяснить, а он продолжал выеживаться, играться, дразниться, вести себя так глупо и так ни о чём, делая вид, будто такой вот весь из себя упрямый да до тошноты избалованный, но…
Но когда Аллен, отставив свою миску, вдруг уперся по обе стороны от его ног спружинившими напряженными руками, когда наклонился и притиснулся так близко, что дальше отползать было уже некуда — позади осталась одна сплошная стена, — во рту пересохло, сердце, затрепыхавшись, раздулось, и Юу, пригвожденный чужим изучающим взглядом, чужим невыносимо-сладким запахом, чужой чертовой глыбой привлекающего к себе роста, нависшего сверху, почему-то перехотелось и говорить, и объяснять, и всё, всё остальное на целом свете еще.
Только вести себя как можно скотинистее, чтобы заполучить больше-больше-больше до трясучки желанного внимания, заставить сорваться и напороться на что-нибудь со всех сторон дерьмовое, болезненное, но интригующее, единственно пригодное для таких вот Вторых, не умеющих принимать добрую руку да теплую ласку.
— Силой… — Уолкер прильнул еще теснее, заставляя приподнять следом лицо, столкнуться глазами в глаза, закусить в ожидании губы. Краем сознания Юу почувствовал, что еще каких-нибудь три сантиметра — и руки их, оставленные на холодящей столешнице, пересекутся, и будет странно, и что-то в этой чертовой животной давке его всё безнадежнее увлекало, притягивало, расставляло по понятным, надиктованным природой местам: если Уолкер прекратит юлить и докажет свое превосходство — Юу без проблем примет его над собой. Ему так вообще будет удобнее, ему будет лучше, потому что по-хорошему, с согласия с самим собой, пойти навстречу не получалось. Потому что безмозглый балбес, потому что гены в него внедрили подозрительные, неизвестно чьи и откуда, потому что приятнее мыслить по-звериному, чем по-человеческому: у людей слишком много условностей, доброй воли и досаждающих заморочек, а у животных — простецкая пресловутая иерархия. Сломаешь — станешь вожаком. Станешь вожаком — делай, что захочется, никто тебе не скажет «нет», потому что за него ты вправе и загрызть.
Юу ждал, Юу нервничал, Юу по-своему тянулся вперед, в предвкушении неизвестного подрагивал внутренним напряжением, с брезгливостью вдыхал запашки перемолотой человеческой пищи, к которой притрагиваться так или иначе не собирался: грязно и чревато, что-то поломается внутри, отойдет контакт, это уже будет никакой не он.
Правда, прождав с целую раздробленную вечность и поняв, что ничего не происходит, что у проклятого седого то ли кишка чересчур тонка, то ли из-за голода случилось глобальное отупение, Второй, заранее бесясь, поторопил, взрыкнул:
— Что силой-то? Будешь или не будешь меня заставлять, болванище?
Он так хотел услышать «да», рисуя на то острый бесчестный оскал, что…
Услышал, конечно же, кое-что совершенно иное, как это всегда случается с самыми сокровенными из желаний, в которых со временем даже перестаешь сомневаться — настолько близкими они становятся, чтобы допустить, будто почему-то могут взять да и не случиться, или случиться с кем-нибудь абсолютно другим, когда казалось, неизменно ведь казалось, что всё до смеющейся болезности просто:
— Нет, — надрезав все взмыленные надежды, качнул головой поникший седой клоун. — Силой я тебя заставлять не стану, славный. По крайней мере, не в этот раз. Хватит уже с тебя «силой»…
Вслед за этим он отстранился, отвернулся, нацепил на лицо тупейшую из возможных улыбок. Протянув руку, попытался потрепать по лохматым чернявым волосам, пусть Юу и извернулся, пусть и сжал до хруста и царапин кулаки, пусть и видел, что улыбка проклятой гадины бессовестно врет, что человек этот бездарно притворяется, что даже он — единственный, кого захотелось принять — не может стать с ним полноценно честным.
Осознание этого выбесило почти так же, как и то, что поблизости продолжала вонять та дрянь, которую тупица в полслова окрестил «говядиной», но когда седая морда еще с немного пошлялась, пошарилась, отыскала кусок «черствого черного хлеба, отбракованного фермерским хозяйством, потому что на нем так и написано», когда уселась со своей миской и шматком этого самого «хлеба» на пол, разбросав длинные ноги и принявшись торопливо пожирать, при этом, конечно же, морщась, но в упор не признавая, что Юу был прав и пища здесь отстойная — мальчишку окончательно переклинило.
Озлобившись, ощерившись, запылав той ненавистью, которой до сих пор почти не испытывал, плевать желая, что там случится дальше и отыщут их или нет, он, прорычав безногой измученной тварью с темных этажей, в сердцах ударил кулаком по железному борту предложенной тарелки, запуская сраную «говядину» в непродолжительный мусорный полет.
Тарелка подпрыгнула, перевернулась через саму себя, плюхнулась в стороны мерзкой густой похлебкой, с чавками попадавшей на пол, на стены, на стол, на не успевшего отскочить с ее траектории Уолкера. Спустя пару секунд грохнулась следом и сама — завизжала нержавеющая сталь, упала ложка, пророкотал алюминий, потекли жирные пищевые разводы, застыл с занесенной у рта ложкой не понимающий ни черта седой тупица.
Быть может, он и хотел спросить. Быть может, и Юу ждал, что он это сделает, чтобы хоть как-нибудь скрасить, смягчить проклятый ночной поход, провалившийся настолько, что лучше бы никогда и не случался. Быть может, что-нибудь бы еще и могло склеиться по размолотым стеклянным кусочкам, но Юу, не знакомый с терпением как с данностью, слетающий на истерики быстрее, чем иные успевали поспевать за ходом развернувшейся задом жизни, спрыгнул на ноги, со злобой пнул проклятую посудину, отбросив ту подальше с черных углистых глаз.
С еще большим бешенством наступил подошвами туфель на мясное месиво, хмуро косясь на Уолкера, всем своим видом спрашивая: ты у нас, выходит, так сильно любишь свою сраную жратву, да? Почти боготворишь, господин экзорцист? Ну так и получи, получи, скотина!
Он прыгал на ней, лягался, лупил, сплевывал от досады и разочарования, материл сквозь зубы, распаляясь лишь сильнее оттого, что белый шут его не останавливал, белый шут не двигался, только продолжал и продолжал смотреть этой своей серьезной, все зачем-то понимающей и вместе с тем ни черта не понимающей миной…
Потом же, не успокоившись, но опустив в унынии руки и впервые сообразив, как всё это, наверное, было до тошноты тщетно и мелочно, бессмысленно и беспринципно, сжав пальцы в кулаки, стиснув зубы, поспешно поплелся из переворошенной столовой прочь, железно, пусть и через миниатюрную подсердечную смерть, запрещая себе оглядываться назад.
Ни за что.
Никакого «назад», никакого «к нему», никакого «больно».
И пусть этот хренов Уолкер, раз ему так неймется, хоть всю ночь проторчит там, чтобы наутро уже никогда не вернуться обратно.
Потому что кто, ну кто захочет иметь дело с ненормальным, на все этажи прославленным этими своими гребаными психопатическими доблестями недорослым кретином?
Кто, Господь, в которого совсем не получается верить…?
Кто…?
========== Глава 5. То, что мучает кости ==========
Ни в какой столовой Уолкер не остался, даже жрать, сволочь, почему-то не стал — запихал на ходу в пасть то, что успел высыпать на говяжью тарелку, ни черта не попил, торопливо слил в раковину припасенную банку прожурчавшей желтой мочи и бросился следом. Догнал. Пошел, хоть никто и не просил, рядом, оставляя болтаться на губах эту свою лживую беззаботную полуулыбку.
Юу продолжал мастерски выкаблучиваться, всё опаленнее беситься, демонстративно отворачиваться: на все вопросы отводил взгляд, вскидывал подбородок, дергал плечом. На все попытки прикоснуться и развернуть к себе строптивой мордахой — дичало шарахался, злобился, всем видом обозначал, что нет, не будет он по-хорошему, что пошел ты в жопу, что я тебя больше не знаю и заговаривать не собираюсь, тупой седой ублюдок, так что хватит, так что вали.
Кусался, отпугивая ловкость рук некогда бродячего акробата, и поныне оставшегося акробатом тем же, с той лишь разницей, что теперь за свои фокусы не получал ровным счетом ничего.
Щелкал оголенными зубами.
Показывал вскинутый прутиком средний палец, с выплюнутым презрением тыча тем практически под шутовской нос — ну, или не совсем под нос, а насколько доставал по росту. Отдавливал пятками да ступнями ноги, намеренно пытаясь наступить на те хорошеньким прыжком. Лупил под колено, долбился сжатым кулаком в бедро, толкал, грубил, в меру доставшейся фантазии издевался и всё безрассуднее распалялся от идиотских вопросов такого же идиотского Уолкера, заключенных в одно-единственное: «зачем?».
Да откуда ему было знать, зачем?!
Причин ведь могло отыскаться пугающее множество: не то приревновал к тупой пережеванной говядине, не то разозлился, что никто не стал принуждать ее есть и сбегать отсюда в этот же самый час, потому что ну мало ли, что он говорит. Сказать можно что угодно, а в реальности всё зачастую оказывается иначе — почему этого никак нельзя понять, безголовые вы человеки?
В итоге они, доведя друг друга до накаляющегося срыва, не разговаривали всю ночь напролет, Юу всю эту ночь бессоннился, мучился, шумно ворочался с боку на бок под холодной сползающей простыней, но привычного греющего света не зажигал — отчего-то стеснялся, отчего-то не хотел.
Слушал, как на полу ерзает не умещающийся ни в одной закрывающей нише Уолкер. По-своему стыдился. Думал, что можно было бы попробовать позвать того к себе, места бы хватило на двоих, но при мысли о том, чтобы спать вместе, втиснувшись друг в друга, его снова переклинивало, паническая злость поднималась с новой силой, да и рассудок еще пока понимал, что опасно: вот так вот уснут оба, проспят до самого полудня, а сюда кто-нибудь тем временем придет, заявится, не посчитав нужным постучаться или предупредить, и срать, что Уолкер как будто бы подпер изнутри дверь табуреткой да мелкой тумбой — один хер всякое может случиться, а на него и так скоро такими темпами станут очень и очень косо посматривать, колеблясь да обдумывая — а не заморозить ли все-таки от греха подальше, пока вконец не утопился в прогрессии неизлечимых, пусть и их же рукой насланных, галлюцинаций? Им-то всем не объяснить того, что твердо знал сам Юу: даже если он немножечко сумасшедший, даже если проблемный и двигается вслед за небесными фазами, то ничем и никому его сумасшествие не угрожает. Не угрожает же. Честно.
Сами разве не видят?
Уолкер побился спиной обо все окрестные стенки и углы, залил мочой еще две выпотрошенные таблеточные банки, пожаловался в пустоту на жажду. Юу, насупившись, повернулся к тому лопатками, накрылся с головой простыней и стал старательно притворяться, будто занят, будто сладко дрых, будто не слышал, хоть и на самом деле просто тупо лежал да разглядывал шарящиеся тут и там тени.
Наутро, продолжая хранить доставшую тишину, Второй тоже ушел безо всяких прощаний или предупреждений — вышел за грохнувшую дверь, дождался там пожаловавшего сегодня редкого ворона Сирлинса. Безучастно проглотил проповеднический нагоняй о том, что он нынче ночью половине перепуганного отделения мешал спать воплями юного нестабильного шатуна, проигнорировал не то одобрительный, не то просто так смех и, тоскливо покосившись на оставшуюся за спиной дверь, совсем сник, не испытывая по поводу скорой рутинной смерти никаких особенных переживаний: умрет себе и умрет, и даже жалко, что непременно придется проснуться.