— Чего тебе, ну?! Чего ты там стоишь, идиот недобитый?! Я же сказал, что ты можешь идти сюда и жрать! Ты совсем двинулся здесь, что ли, пока меня не было? Так ведь я не могу просто взять и всегда тут сидеть!
Уолкер, и впрямь какой-то на всю голову лупоглазо пришибленный, неопределенно повел плечом, помычал. Покосился на тикающие секундомером часы, предательским шепотом подсказывающие, что отсутствовал заблудившийся мальчик вовсе не обещанную четверть часа, а две четверти. Снова поглядел на чернявого ребенка и, о чем-то своем непостижимом вздохнув, поплелся, наконец, к нему, опускаясь на задницу с другой стороны нагруженной неприветливой тарелки.
Кажется, Юу этот его смиренный жест принял за нечто немножечко иное, с виду поуспокоился, вдохнул свободнее и, озадаченно поглазев на один-единственный кормящий прибор, предупреждающе буркнул:
— Жрать будешь руками — не мог я у них просить второй ложки, сам понимаешь, если не дебил: они бы решили, будто я совсем тронулся… Да хватит таращиться на меня так! Что тебе опять не нравится, привередливая ты морда?!
При здравом измышлении Аллену нравилось, конечно, всё, но…
— Что вот это у тебя… такое? — неуверенно, виновато даже уточнил он, мазком дождливых глаз указывая на миску. Большую синюю миску, щедро, выше самых краев, наполненную горкой белых пилюлек, растворимых таблеточных колесиков, крохотных зелененьких геометрических изысков в крахмальной пленке, еще чего-то очень нехорошего, с маячного расстояния кричащего о сокрытой внутри опасности красно-белой полосатой окраской.
Юу, помолчав, с хрипом закатил глаза, выглядя при этом так, будто от вынужденного общения с навязавшимся придурком вот-вот протянет тощие ноги, напоследок приложившись лобной долей о принимающий всё на свете пол.
— Жратва, — подождав, но осознав, что вопрос сам собой, к сожалению, не решится, хмуро объявил он. — Что тебя в ней не устраивает? Ты вроде бы с поверхности приперся, вроде бы должен кучу всего знать, а ведешь себя еще глупее моего.
Аллену, подавившему жалобный стон, невольно подумалось, что нет, не-е-ет. Оставаться здесь — дурная идея, паршивая идея, нехорошая идея — кто вообще его просил?! Надо было сразу хватать упрямого ослиного мальчонку за загривок, добротно заклеивать ему рот, переваливать через плечо и насильно тащить за собой, а не играть в доброго спасающего терпеливца, действующего исключительно по контракту подписанного неизвестно где, с кем и когда обоюдного соглашения.
Черт. Черт же, черт!
— Ты уверен, славный мой, что это именно «жратва» и что ее вообще можно есть…? — несчастно проскулил он, обреченно понурив разбросавшую седые космы голову. — Я вот почему-то думаю, что нельзя.
— С чего бы? — тут же недоверчиво прищурился извечно ищущий во всем подвох Юу. — Я же ее ем. И ничего со мной от этого не делается. Значит, есть можно. Ясно тебе? Тупица.
— А я бы вот не был так прямо уж на этот счет уверен… — мрачно выговорил Аллен. Игнорируя вопросительный взгляд, все еще на что-то свое, истинно Уолкерское, уповая, протянул сопротивляющуюся руку, погрузил на пробу в миску пальцы. Поболтал ими, подняв холодную упругую волну, невольно нащупал нечто весьма подозрительное и весьма мокрое на глубине двух отдернувшихся фаланг, порядком ущипнувшее за занывшую осаженную кожу. Нахмурившись, отодвинул наваливающуюся лавиной горсть в сторону, чуть накренил звякнувшее блюдо и, прищурившись, с еще большим ужасом уставился на открывшееся днище, где, шипя и пузырясь, плавали непонятные радужные жидкости побежалой окраски, с усердием сжигающие да расщепляющие половину тех таблеток, что соглашались раствориться, оборачиваясь в результате такой вот дивной амальгамы чем-то до мерзости… Да просто, Господи, до мерзости. — Скажи-ка, славный… Я понимаю, таблетки, ладно, но это тогда что за чертовщина такая здесь булькает? Это уже на таблетки как-то при всей фантазии не похоже.
Аллену и самому невольно подумалось, будто голос у него зазвучал так, точно где-то кто-то принялся выдирать из свежей сосновой доски засевший визжащий гвоздь, и Юу вот, кажется, мнения его придержался.
Запальчиво вскинул брови на припорошенный челкой лоб, раздраженно цыкнул. Запустил на днище ложку, вычерпывая побольше пузырящейся опасной жидкости, и, поморщившись, без какого-либо удовольствия запихнул ее в рот, с видимым отвращением поспешно сглатывая: хотя бы здесь притвориться у него не получилось, хоть Аллен и видел, что старался, зараза такая. Еще как старался.
— Это суп, балда.
— «Суп»…? — опешив, переспросил Уолкер, чей мир рушился, менялся, кричал: прежним я уже не стану никогда, господин экзорцист, так что в твоих же интересах смириться да привыкнуть как можно быстрее.
— Ну да. Суп. На что еще это похоже? Они уверяют, будто одни твердые таблетки жрать вредно, поэтому разбавляют их каплями, порошками и прочей ерундой. Вкус у всего этого дерьма поганый, можешь мне не говорить, я знаю. Но все равно ничего другого здесь не дадут, так что смысл сопротивляться? Да и потом, они говорят, что вся эта гадина полезна для моего тела, так что…
— Да в каком месте всё это дерьмо может быть полезным, а?! — не сдержавшись, взбунтовался Аллен, у которого еда — святая святых, а тут вот… Тут просто вот, иначе и не скажешь. Да дьявол же! Бесясь, ершась, прикусывая губы, он, потянув руку обратно, все-таки вырыл из груды таблеток какую-ту пилюлю — самую сухую, белую, невзрачную и безобидную на внешний вид. Дрожащими пальцами запихнул ее в рот, нехотя разгрыз, с отвращением проглотил песочный просыпавшийся порошок… И тут же, побелев в лице, с еще большим отвращением выплюнул застрявшие в зубах да на языке остатки, принявшись сдирать пальцами с внутренней стороны щек и десен крошки горчащего налета. — О Боже… Что за дрянь?! Это даже никакие не заменители пищи — ладно, с ними бы я постарался смириться, — это просто обыкновенные чертовы таблетки, которыми пичкают в госпитальных палатах злобствующие сестры!
— А я разве так и не сказал? — пристукнуто пробормотал оглушенный чужими воплями мальчонка. — Таблетки, ну да. Что такого-то? Ты что, не ел их никогда? Они говорят, что мне надо съедать много таблеток, потому что иначе что-нибудь может случиться: сердцу нужны стимуляторы, питательные вещества и прочая байда, в которой я не особенно разбираюсь, так что не жди, будто объясню лучше. Чтобы ткани там становились прочнее и куски тела не отваливались при каждом неудобном случае, а они, суки, иногда это делают.
Окажись Аллен сейчас чуточку повнимательнее, он бы наверняка уделил выпавшим словам про пугающие куски тела куда больше должного внимания, но желудок скребся, желудок требовал нормальной еды, в голову закрадывались страшные картинки поджидающего голодания, и вменяемости это все определенно не прибавляло.
К тому же…
— Послушай, малыш… Я всё понимаю, честно, но… не хочу, чтобы ты продолжал это есть.
Вот на этом Юу, судя по всему, немножечко заклинило, немножечко зажевало во времени и пространстве, будто старую пленку в колесиках солгавшего диктофона; он, подняв головенку, вытаращил изумленные глаза, не заметив, как изо рта вместе со слюной вывалилась надкушенная таблетка. С глухим шмяком грохнулась на пол, запузырилась, вымоченная в ротовых выделениях, и начала медленно, но неотступно растворяться.
Шипела она так громко, так навязчиво, так невыносимо удручающе, что Аллен, оборвав прессующую давку собственных мыслей, невольно заслушался. Подумал даже, будто где-то с шуршанием вращается заговоренная волшебная катушка — невидимые аппараты в стенах писали на такие же невидимые магнитофоны их разговоры, — а чуть после, выбравшись из черного матового круговорота, обнаружил вдруг, что гребаная белая таблетка не просто растеклась кристаллической мутной жижей, но еще и прожрала кусок несчастного пола, белыми же каплями спускаясь ярусами ниже, продолжая грызть дальше, до еще более непроходимо глубоких этажей.
На этом ему сделалось как-то совсем до тошнотворного нехорошо, в скорлупке желудка заскребся пушистыми лапами испуганный, отчаявшийся, беспомощный кролик с красными глазенками, этакий внутренний печальный продуктовый запас, до которого — старайся или не старайся — так или иначе никогда не дотянешься: сколько телесная кислота ни пыталась выработать хотя бы единственно сок, а переварить пушной гадины и накормить требовательного зверя-голода никак не могла.
На фоне всего этого Юу — мальчик смышленый и хороший, но напрочь не умеющий понимать с первого раза там, где понимать требовалось с полуслова — снова шевельнул ложкой, погрузил ту в хохочущее таблеточное нутро, попытался засунуть порцию новой шипучей дряни в рот…
И в ужасе застыл, округлив глаза и непонимающе шевельнув побледневшими вмиг губами, когда Уолкер, не потрудившись произнести ни звука, просто потянулся, сипло рыкнул и ударил рукой по руке мальчишеской, выбивая из той столовый прибор.
Звякнуло железо, отскочил каучуком загребной черпачок, вспыхнула в свете зажженных ламп сталь, разбежались врассыпную пуговицы-таблетки, а сука-Уолкер так и остался сидеть с совершенно невменяемым выражением той чертовой упертости, с которой не было ни малейшего смысла спорить, которая все равно разорвала бы бараньими рогами в клочья, поверху придавив вымазанными в сене и дерьме копытами.
— Ч-что ты… что ты, черт… Что ты делаешь, ублюдина?! — Юу, слава Богу, был слишком гордым, чтобы так легко повторно притронуться к запретной теперь для него миске. Покосился только налитыми бешенством кипящими белками, тряхнул головой, торопливо отвернулся, напыжив все шерстинки-волосенки, скаля в прищуре острые разгневанные зубки.
— То, что и должен был сделать сразу. Извини, конечно, славный, не знаю, как устроен твой желудок, но есть подобную отраву я тебе больше категорически не позволю. Лучше…
Юу, теперь вот совсем доведенный, слушать его не стал.
Прорычав сквозь плотно стиснутые челюсти, подобравшись всем тощим, но жилистым тельцем-пружинкой, он, помешкав с пару пучков секунд, свернулся маленьким панголином, скребнулся о пол ногтями и, вспыхнув повлажневшими глазами, с места, где и сидел, набросился одним резвым прыжком на растерявшегося было Аллена; взметнулась, опрокинутая, миска с таблетками, перевернулась глухо брякнувшая пластмасса, протанцевав вибрацией на растревоженном краю.
Уолкер, принимая свою вину, отраженную в быстро-быстро колотящемся детском сердце, ничему не сопротивлялся. Уолкер спокойно сидел, опустив брови, губы и руки, и мальчишка, трясясь доведенными до истерики пальцами, ухватился за его шиворот, стиснул тот в кулаках, с силой дернул на себя, заставляя прильнуть лбом ко лбу и носом к носу, а еще мгновением после заторможенно сообразил: глаза — его собственные глаза — стали мокрыми, темными, проливающимися солью и кричащими: говорить об этом нельзя, видеть этого нельзя, притворяйся, притворяйся же ты тоже, раз уж приперся ко мне, черт!
— Сука… Какая же ты… сука…! — рыча, подвывая, поскуливая, вытолкнул искусанный детский рот. — Зачем ты только заявился сюда…? Зачем, зачем… Зачем ты мне жизнь портишь?! Рассказываешь свои паршивые сказки, диктуешь, что можно, а чего нельзя, будто в силах что-то изменить, будто я тебе… будто со мной так… Будто думаешь, что я тебе поверю! Будто ты меня и вправду можешь… взять и вытащить… проклятье… сука… сволочь ты тупая… идиот… проклятый…
Аллен молчал.
Тускло смотрел, как мальчонка, кроваво кусая губы, давя рыдания, бился лбом о его лоб, выл, драл за смявшийся шуршащий воротник, тряс, лупил кулаком по плечу и груди.
Терпел.
Терпел, терпел, только громыхал упавшей душой, только сам готов был завыть, а после, поймав на кожу теплые оброненные слезы, уловив чутким слухом первый жалобливо-неистовый всхлип, чужое бессилие и вылившуюся со слезами защитную ярость, аккуратно, но твердо приподняв руки, крепко обхватил теми детеныша поперек спины и костлявых острых бедер. Еще крепче прижал к себе, вплавил жидким оловом, не оставив ни кислорода, ни возможности освободиться; надавил поднявшейся ладонью на мохнатый затылок, притиснул лицом в плечо, зарылся пальцами в волосы, принимаясь мягко, неторопливо наглаживать.
— Тихо, славный мой, тихо… — шептал, пока ручонки Юу сами собой разжимались, отпускали и воротник, и кулаки. — Тихо, пожалуйста, прошу тебя… Не плачь. Только не плачь, хорошо…?
— За… затк… нись… ты… — он вовсе и не плакал, нет. Он рыдал, он до судороги стыдился, теснее зарывался лицом в плечо, будто так надеялся спрятаться и никому не показывать этих своих секретов, делающих его самым обыкновенным, самым живым человеком из сотни, тысячи, миллиарда. — Заткни… свой… Рот свой… заткни…
— Я вытащу тебя, славный, хороший, чудесатый мой мальчишка… Обещаю, что вытащу тебя наружу… Покажу солнце, покажу небо, покажу зиму, покажу лето. Покажу всё, что ты только захочешь увидеть…
Он укачивал его, незаметно перетягивал на колени, кутал в кокон согревающих рук, которые умудрялись находиться одновременно везде. Не замечая того, утыкался губами в пушистую макушку, целовал, выглаживал кончиками дрожащих пальцев трепетные уши и шею, мокрые щеки и выступающие остринкой лопатки, а мальчишка, скаля зубенки, отдавался, мальчишка уже позволял, хватался за его одежду, тщетно пытался порвать. Шептал заевшим, но слабеющим полукругом:
— Заткнись… заткнись, заткнись же…
— Я покажу тебе весну, покажу острова, полные бананов и банановых королей. Покажу сусликов и мартышек, большие зеленые эвкалипты и как по осени улетают на юг серые цапли с камышовых болот. Дорожные бродячие сюжеты, записанные собранной грязью на глиняные таблички. Проливной теплый дождь, потемневшие от времени городские часы на старой колокольне, стоящие на туманной сырой площади, пока внизу снуют люди, пестреют разноцветные зонты. Тащащих телеги лошадей и набитые карусельным барахлом кибиточные экипажи. Открывшийся приездной цирк ранним летним утром, когда солнце еще не встало, а в клетках уже просыпаются голодные полосатые тигры и мохнатые желтые львы с царственной гривой. А потом снова — весну, весну, весну с белыми певучими ландышами… Я не знаю почему, Юу, но больше всего я хочу показать тебе, как после долгой холодной зимы в белых шубах приходит, наконец, цветущая весна…
Заговоренный мальчишка в его руках всхлипывал, пытался сложиться пополам, подтянуть забинтованные ноги и все еще притвориться, будто его здесь нет, будто это ветер роняет чьи-то чужие росистые слезы, будто пришлого полупрозрачного фантома гладят пальцы странного седого экзорциста, пахнущего незнакомой проточной водой, незнакомым дерзновенным духом, незнакомым фривольным воздухом.
Если бы Юу только умел понимать, что такое холодный подслеповатый дождь и павшие листья в лужной мутной воде, что такое продрогшая смерзшаяся земля и зеленые мхи в тротуарных расщелинах, он бы узнал их, эти причудливые запахи, а так…
А так лишь…
— Что за… весна…? Кто такая эта… весна…? — надрывая голос, хрипло пробулькал он набившимися в нос терпкими и липкими слезами.
Аллен, приподняв уголки уставших губ, улыбнулся — грустно, прокаженно, с виной и потерянностью облетевших хвощовых лепестков, упавших с дуплистого абрикосового дерева в долине Тысячи Бамбуков. Поцеловал мальчишку в макушку, поцеловал в лоб, крепче стиснул удерживающие греющие руки, бережно прижимая к себе успокаивающийся цепляющийся сверток. Тихо-тихо, продирая горло хрипящим кашлем, прошептал:
— Наверное, это такая птица: весна, понимаешь, никогда не показывается на глаза в своем истинном облике, поэтому всем, кто мечтает повстречать ее, остается гадать, как же она может выглядеть. Птица эта прилетает единожды за год, согревает все вокруг себя щедрым солнцем — просыпаются умершие было листья, травы, цветы, деревья, снова выбираются под небесный свет животные. Возвращаются иные птицы — с северных широт, с западных вересковых пустошей и восточных рисовых туманностей: это ведь не более чем сказка, что птицы улетают только на юг. Весна щедро раздаривает ароматы душистых вишен, поливает алые спеющие ягоды из зеленой грушевой лейки, приносит бабочек и луговые травы на садовые склоны, ласкает дневной желтый шар, отчего тот светит все ярче и ярче. Журчит синими проталыми ручьями, колосится диким злаком в озолоченных полях. Люди по весне почему-то становятся добрее, воздух — чище, надежды — острее, болезненнее, увереннее и недостижимее. Наверное, весна — это как утро для Земли: просто она старше нас, наша планета, ей отмерено увидеть и прожить гораздо больше, а потому и день ее тянется столь долго по человеческим меркам: для нас пролетает тягучий год, для нее — всего лишь какие-то смешные сутки…