— Я… не понимаю… Не понимаю почти ничего из того, о чем ты говоришь… придурок… «Птица»… «ягоды», «вишен»… Что всё это такое…? Что оно значит…? Как… черт… Как я могу тебя понять, если я не… я не… не… — чувствуя себя последним дураком, не зная, куда падать от вылившегося на щеки стыда дальше, мальчишка смолк, не договорил, уткнулся лицом в чужую дышащую грудь, рассеянно вслушиваясь в удары замедлившего ход сердечного клапана.
— Это все не важно, славный мой. Я покажу тебе всё, что ты захочешь увидеть, всё, чего ты не понимаешь сейчас, как только мы выберемся отсюда — обещаю тебе, что там не потребуются больше никакие слова. Ты и сам всё поймешь, едва повстречаешь ее…
— Весну…?
— Весну, да.
Слушать незнакомый пульсирующий голос вблизи, прильнув ухом к грудине, было до терпкости странно: голос, льющийся ради него, зарождался где-то на немыслимой глубине, неукоснительно, непредрешимо поднимался лунным прибоем вверх. Казался глубже, чем есть, теплее, тише и вместе с тем немыслимо громче, и Юу…
Юу молчаливо согласился довериться ему: возможно, подумал он, потому, что внутренний безмолвный голос сокровеннее голоса поверхностного, говорливого; он зарождался рядом с тоскующим сердцем, и каждый инстинкт, доставшийся Юу от донора, от человека, которым сам он никогда не являлся, веровал, что лжива одна оболочка, сокрытая истина — невидима, слушать нужно ее, если жаждешь отыскать верный для всего сущего ответ.
Юу бы хотел, чтобы и его нутро тоже чем-нибудь отозвалось, чтобы и оно сказало что-нибудь необычное, решающее, пригодное для этого вот непонятного седого дурака. Юу, хоть и заранее зная, что ничего в полых внутренностях не отыщет, прислушался, напрягся, зажмурил глаза, попытался на того, другого, себя, запрятанного на дне, прикрикнуть, но услышал лишь, как забурчал голодный растревоженный желудок, расстроенно булькнул густой желтый сок, сократились непривыкшие к иной пище, но все еще жаждущие ее испробовать мышцы, и за этой обыденной ересью, на которую никогда прежде не приходилось обращать внимания, он, поняв вдруг кое-что, неуверенно, шепотом, но все-таки произнес, надувая от недоверия к собственным словам порозовевшие щеки:
— Эй, Уолкер…
— Да…?
— Я… я знаю, где найти для тебя ту жратву, которую ты станешь есть.
— Правда, хороший мой…? С чего ты вдруг…
— Да заткнись ты, сказал же много раз! Не спрашивай меня. Не смей меня ни о чем спрашивать. Я и так не понимаю, зачем продолжаю с тобой возиться и быть… Просто заткнись и подожди до ночи! Понял? Понял, спрашиваю…?
Уолкер, у которого не башка, а сплошные проблемы, закрученные в тугой узел, не ответил, не кивнул, не проговорил ни единого должного слова.
Только наклонился ниже нужного, стиснул пойманного мальчишку до надламывающего кости перегретого удушья и, оживляя так, как не оживляло ничто и никогда, уткнулся тому губами в ключицы под сползшим ненароком воротником.
☢☢☢
Ближе к девяти часам вечера Юу, опасающийся, что поселившегося в его пугающей комнатенке седого экзорциста могут обнаружить и схватить, велел тому притаиться, засесть и ждать, а сам почти впервые раньше назначенного срока выбрался наружу, за дверь, плотно прикрыв за собой громыхнувшие створки и пообещав, что где-нибудь спустя шестьдесят минут обязательно вернется обратно.
Аллен его отпускать не хотел, Аллен ломался и пытался разузнать, понять, всунуть свой нос туда, где его никто видеть не хотел, но, напоровшись на стену из нерушимого упрямства, все-таки сдался, отпустил.
Оставшись наедине с самим собой — нервничал, психовал, расхаживал взад и вперед по периметру скотобойного загончика, недоверчиво поглядывал в сторону черного желчного окна. Чутко прислушивался к долетающим изолированным звукам извне, с легким ознобом на посеревшей коже узнавая, что стены здесь страшные, двери страшные, приближающихся или отдаляющихся шагов не слышно, зато слышно, как откуда-то доносятся размытые изуродованные голоса, вопли, вой, сквозистый замкнутый гул, скрежет, трение замурованных в коробку полусонных жвачных механизмов.
Еще чуть погодя практически почувствовал, что из-за аспидного стекла на него все-таки смотрят, пусть Юу и уверял, что смотреть было неоткуда, некому и никак — разве мог маленький ребенок полноценно разобраться, работает эта штука или же нет?
Ощущение оказалось настойчивым, прилипчивым, почти маниакальным, впрыскивающимся под раздувшуюся кожу, переключающим рычажки стабильного управления в слабом надломанном мозгу; белые обитые стены, хохоча, давили, анатомический стол о черных ножках запах пролитой на него кровью, пол с проеденной таблеткой дырой шелушился под ногами, где-то продолжали парить размытые фигуры-простыни, исчезая прежде, чем Уолкер успевал их запечатлеть.
Через следующие десять минут ему вдруг подумалось, что за проведенные в этом месте сутки он наверняка сошел бы с ума: без вопросов, без преувеличений, без прикрас и всего того потешного, лживого, исковерканно-невинного, что слово «сумасшедший» давно стало означать.
Нет, он бы рехнулся по-другому, по-настоящему; он уже начинал трогаться рассудком, пока носился по больничному зловонному закутку, пока в ужасе таращился на незамеченные ранее газовые терморегулирующие баллоны неподалеку от столовой операционной кровати, пока чувствовал себя посаженной в клетку морской свинкой, одновременно замкнутой в кошмарном пространстве и вместе с тем открытой любопытствующим глазам наблюдающих садистов-людей.
Он не представлял, как можно уснуть здесь, в этом каменном мешке с крошечными окошечками для поступающего удушливого кислорода. Заламывая руки, как беспокойная сорная муха с отяжелевшим черным брюхом, даже не хотел воображать, каково всё это время жилось заточенному тут мальчонке: улечься на столешницу, дождаться выключения громыхнувшего цоколем света, укутаться в простыню. Почувствовать вокруг себя обострившиеся убивающие запахи разложившейся от медикаментов плоти, день изо дня существовать в продолжающей медленно добивать могиле, даже не в больнице, в откровенном дурдоме с кипенными волокнистыми стенами и чертовым подзорным стеклом, которое, хитро подмигивая тусклыми окулярами, начинало выводить из себя все больше и больше.
Стекло глядело, стекло холодило, стекло притягивало уродством отпущенных улыбок, и еще через семь минутных единиц Аллену вдруг подумалось, что лучшее, что он может сделать — это выбить его к чертовой матери прочь, уничтожить, оборвать никому не нужное существование, избавиться от белых улиток, постоянно глазеющих выдвижных антенных глаз.
Он и впрямь попытался — позабыл, кто он такой, ухватился за табуретку, замахиваясь той для бесполезного сокрушительного удара. Воспоминания болезненно клюнули в загривок, внутри взбунтовалась проигнорированная крестовая сила; стиснув зубы, Аллен почти активировал Клоуна, почти всадил в проклятую стекляшку убивающие когти, на сей раз уверенный, что успеха добьется и сучья чернота разлетится на миллионы мелких крошевных осколков…
И остановился только чудом, только провидением свыше и маленькой господней хитростью, вынудившей услышать, как буквально на самом пороге раздается громоздкий скрежет, чей-то надрывной вопль, сальный крик, шахтерная ругань.
Шаги не просто пробились в его самообразный кокон, не просто прозвучали на грани отмахнувшегося слуха — шаги взорвались, ворвались, вторглись с болезненного обескуражившего удара; нечто массивное стукнулось о ту сторону закрытой пока еще двери, и Аллен, более-менее возращенный к истокам утерянного себя, задохнувшись в стылом запоздавшем понимании, что он едва не натворил, мечась из стороны в сторону, в ужасе осознавая, что спрятаться здесь практически негде, рванул к санитарному шкафу.
В истерике ускользающего времени отодрал тот от стены, добившись, чтобы некоторые из затесавшихся наверху бутылочек, пошатнувшись, свалились на пол, растекшись стеклом, порошками, звоном и каплями. Кусая губы, но понимая, что лучшего убежища не отыскать, если только не вырыть за двадцать секунд спасительный окоп, пролез в образовавшуюся между стеной и мебельным задником щель, умаливая Бога, чтобы тот не выдал и не привел сюда кого-нибудь, награжденного дарованием и склонностью проявлять чересчур завышенное внимание…
А уже в следующую секунду услышал — видеть с такого ракурса совершенно не получалось, — как дверь, прошаркав низом по полу, с тяжелым скрипом приоткрывается, впуская внутрь не только легковесные мальчишеские шажки, но и стук чьих-то чужих каблуков, размеренным грузным шагом бредущих за маленьким зверенышем по следу.
Снова закрылась дверь, прохлопала площадными голубиными крыльями ткань, прокряхтел молодой опустошенный голос, в котором Аллен почти сразу узнал ту несчастную обезьянку, что вилась следом за врачующим Сирлинсом в самом начале его непредвиденного утреннего пути:
— И зачем, скажи, пожалуйста, ты снова на меня набросился, Юу?
Ответа не последовало; мелкие легкие шажочки проложили путь до угрюмого стола, резонирующе оборвались. Скрипнуло слитое с железом держащее дерево, подыграла обившая поверхность стянутая животная кожа.
Аллен разобрал пренебрежительное знакомое цыканье, ощутил ударившие в воздух нервные истоки, почти словил на себе чернявый понимающий взгляд, прошедший стрелой сквозь шкаф. Там же поймал:
— Я всего лишь пришел сообщить, что у нас случились некоторые… непредвиденные осложнения, поэтому сегодня мы с тобой заниматься не сможем. Сегодня я просто проверю тебя, подлатаю, если обнаружу, что что-нибудь не в порядке, и ты останешься отдыхать до утра. Ты ведь все равно не любишь ходить в ту комнату, верно? Поэтому, мне кажется, что это хорошие новости для тебя, и тебе не стоит благодарить за них попыткой открутить мне голову — она, к сожалению, обратно не прирастет.
— Да плевать… — послышалось со стола растерянное и капельку недоуменное признание. Чуть после с покусанных губ слетели слова новые, подторможенные, будто мальчишке требовалось не в пример больше времени, чтобы всё разом впитать и постичь: — Ненавижу я никуда ходить. И здесь быть ненавижу. И вас всех тоже ненавижу. — А еще чуть после, снова погрузив пространство в гул отбивающего третьего сердца, доспросили не собравшиеся сразу остатки: — Что там у вас за осложнения?
Из другого конца комнаты донесся отзвук приближающихся шагов — клак-клак-клак, топ-топ-топ.
Человек-обезьянка добрел до тех шкафчиков, что стояли тремя ярусами дальше от шкафа Аллена, завозились на полках руки, зазвенели соприкоснувшиеся стекла, закачались стиснутые наполненные баночки. На секунду копошение прекратилось — просочился в воздух вымотанный опустевший стон. После — возобновилось вновь, но теперь еще более медленное, сдавленное, почти обреченное.
— Юу… ты опять здесь буйствовал?
— А? — прозвучало удивленно, искренне.
— Здесь же настоящий бардак… Кто еще, кроме тебя, мог это натворить? Ты снова разбил лекарства. Сколько раз мы просили тебя этого не делать? Они дорогие, у нас не всегда есть для них замена, и они нужны, чтобы поддерживать твое же здоровье, и то, что ты так легкомысленно к этому относишься…
— Но я ничего не делал. Сегодня я ничего не…
Юу еще ничего не понимал, только сопел, потихоньку раздражался, шуршал простыней и бросал в белую спину озлобленные непримиримые взгляды — ладно бы еще наезжали за дело, но чтобы за просто так, когда он действительно не был ни в чем виновен…
— Не нужно мне лгать. Это еще что за фокусы такие? Обычно ты всегда говорил правду, какой бы неудобной для тебя она ни была, и мы всегда старались пойти тебе навстречу… Что случилось на этот раз? Опять леди-призрак, цветы или ты всего-навсего проснулся в дурном настроении?
Мальчишка фыркнул, рыкнул, в то время как Аллен, проклинающий себя направо и налево, всё отчетливее понимал, что это по его вине, что это он — конченный безнадежный идиот, что если этот докучливый примат попробует протянуть руку и тронуть и без того измученного Юу — ему будет стоить всей его выдержки и надорванного сердца, чтобы не выбраться отсюда и не оторвать обезьяне чертовой желтокурой головы, потому что кто-то когда-то не зря придумал это грязное, примитивное, но исправно собирающее свою дань «око за око».
— Ты совсем спятил, что ли? Хватит ко мне с этим приставать! Я ведь серьезно ничего не… — потом же он вдруг резко замолк.
Наверное, понял.
Снова ударил сквозь удерживающую шкафную деревяшку задумчивый рассеянный взгляд, снова скрутило желудок, и снова Аллен, вонзаясь от бессилия зубами в податливые губы, услышал надорванное, надтреснутое, блеклое и даже меньше чем наполовину живое:
— А-а-а… ага. Точно. Я и забыл. Сюда приходила эта… чертова баба, которую вы все отказываетесь признавать. Она меня здорово достала, но прогнать ее так и не получилось. Никогда не получается. Она опять торчала тут, пока не приперся ты. Даже гребаные призраки понимают, что на глаза вам всем, суки, показываться не стоит — черт знает, что сделаете. Особенно Сирлинс и ты.
Аллен уловил его, этот несчастный неумелый намек, корнями прибивающий его к месту, когда всё еще хотелось, так отчаянно хотелось подорваться, вылезти, припечатать незваного чужака когтями к стене и заглянуть напоследок в глаза — чтобы понял, чтобы, раскаявшись, ответил: за что? За что осмелился издеваться над тем, кто никому в этой жизни не сделал дурного? Кто вообще этой чертовой жизни еще даже не повидал и, если останется здесь или перейдет в собственность Ордена, не увидит уже никогда.
— О Боже, Юу… Вопреки тому, что я только что тебе сказал, мне кажется, что лучше бы ты иногда лгал. Пусть и делал бы это чуточку иначе…
Прислушивающемуся, почти переставшему вдыхать Аллену эти слова не понравились до дрожи, до мышечной спазменной тошноты.
Напрягшись всем своим существом, он внимал, как снова отбивают каблуками чужие ботинки пол, как человек-гиббон, ничего подозрительного вокруг себя самонадеянно не заметив, направляется к секционной кровати, как опускает на ту все прихваченные с собой… не лекарства, нет, ни один язык не повернется их так назвать, а те яды, что покрывались по склонам полок столетней пылью.
— Ложись и лежи спокойно — ты ведь знаешь, что мне теперь придется сделать, пусть и делать этого никогда не хочется, Юу.
Пусть Юу и знал, пусть и безвольно слушался, покорно и без лишних слов поскрипывая железнокожным симбиозом, действительно, наверное, вытягиваясь на нем в полный отдающийся рост, Аллен в свою очередь не знал ни черта и знать яростливо не хотел.
Аллен молча бился, громыхал разбушевавшейся сопкой сердца, хотел выбраться и узреть, вместе с тем трусливо благодаря Небо за то, что он не может ни высунуться, ни посмотреть; ведь оставаться рядом важнее, чем уступать сиюминутным порывам, лучше потерпеть и закончить кровопролитную тухлую войну разом, чем налетать на спины в мелких стычках с ножом в зубах, рано или поздно оказавшись стреноженным, убитым и с потрохами проигравшим в той игре, в которой ставкой была чужая доверенная жизнь.
Звякнули тем временем тонкие витиеватые иглы, отвинтились изрыгнувшие осевший воздух крышки, зашуршали упаковочные материалы. Следующим, перенимая эстафету, заговорил приевшийся возненавиденный голос:
— У нас теперь и так хватает проблем: где-то по этажам, возможно, бегает чересчур своевольный экзорцист с пересекающей его поступки дурной репутацией, идущей далеко впереди. Говорят, он может иметь нечто общее с нашим Врагом, и ты даже встречался с ним сегодня утром, Юу. С Алленом Уолкером. Как он тебе, кстати? Понравился? Или нет?
Аллен замер сердцем. Услышал тихий всхлип, болезненное шипение сквозь стоически сжатые зубы, еще одно выбесившее псевдодокторское: — «Не дергайся. Терпи. Не выворачивай так руку — иначе я не смогу попасть в вену и тебе будет больнее».
Чуть погодя — раздробленное и вымученное мальчишеское, все еще старающееся казаться гордым и никогда не сдающимся:
— Еще один сраный высокомерный говнюк, считающий, что он пуп вонючей Вселенной. Он такой же, как и ты, мелкий мерзкий докторишка: натрепал кучу красивых слов и свалил, куда он там валил. Вы все здесь делаете вид, будто вам до меня есть дело, только я-то знаю, что каждая из ваших рож паскудисто врет, и дело ей есть только до того, как бы засунуть мне в кишки эту хренову Невинность. Прекратили бы уже этот сраный фарс и занялись делишками поважнее: вот хотя бы этим чертовым… Уолкером.