Ксанке не нравится такой Яшка: чужой, отстраненный, похожий на цыгана из табора, которыми её в детстве пугала мамця. Она исподтишка дёргает его за рукав.
– Хочешь? – оборачивается Яшка.
Кажется, что конфеты плавятся от жара его смуглой ладони.
– Заплати, – шепчет Ксанка, сурово сдвигая белесые брови. – Ты вор, что ли?
– На холясов, мэ тут мангава, – примирительно говорит Яшка и повторяет по слогам куда-то в Ксанкино межбровье: – Не злись, я те-бя про-шу! Убудет с неё, что ли?
– Ты б еще коня свел, – ворчит Ксанка. – Ты ж красноармеец, а не…
– Цыган? – насмешливо вскидывается Яшка. – Ах, знать судьба, да мири́ ай да такая, ли дэвла́лэ, знать на роду ма́нге написа-а-ано, – дурачась, он посолонь обходит её, притопывая босыми ногами о брусчатку.
– Держи вора-а-а! – визгливо кричит за их спинами какая-то женщина.
И сразу же кто-то со всего размаху врезается в Ксанку.
– Пропусти, курва! – слышит она отчаянное ругательство и делает шаг в сторону, вместо того, чтобы повалить незнакомца на землю и остановить.
В следующее мгновенье беспризорник, прижимая к груди ржаной каравай, смешивается с толпой.
– Ой лышенько, ой, что робытся-то! – причитает торговка. – Люди добрыя, видали, каков стервец! Шлындался кругом, шлындался, и самый большой хлеб упёр, чтоб его собаки порвали-и-и!
Люди вокруг оглядываются, сочувственно кивают, охают, цокают языками и проходят мимо.
Поддавшись первому порыву, Ксанка нащупывает в поясе юбки бумажную ассигнацию.
Потом упрямо сжимает губы и делает вид, будто просто оправила складки.
– Денег пожалела? – с неожиданной язвительностью спрашивает Яшка, исподлобья наблюдавший за ней.
– Вот ещё, платить за него! – возмущённо восклицает Ксанка. – Мы в его годы уже вовсю банду Лютого гоняли! – и припечатывает презрительно: – Слабак!
Они выходят с рынка: Ксанка впереди, Яшка – чуть поодаль, словно не с нею. Молчат.
Послеобеденное солнце золотит крыши домов, плывут в дымке вечернего зноя пирамидальные тополя.
– Когда всё началось, моя дае носила под сердцем третьего, – вполголоса говорит Яшка. – Не знаю, брата или сестру, не довелось свидеться. Дадо увёл нас из табора, нашёл в деревне дом. Голодно тогда было вольным ромам, да и оседлым не легче. Рука у дадо лёгкая была, лошадей он ковал – загляденье. И от любой конской хвори заговорить мог. А у дае глаза были, что звёзды, и голос звонкий. И песен она знала – не перечесть.
Ксанка слушает, раскрыв рот, даже дышать старается потише: уж больно история похожа на сказку, которые вечерами в детстве слушала. Яшка с того дня, как к ватаге прибился, про себя и свою семью ни словечка не сказал. Сирота – и всё. Как Валерка. Как они с Данькой. Мало ли сирот после войны по сёлам и городам осталось.
– Этот голос её и подвёл, дае мою. Услыхал атаман местной банды, навроде Лютого, как она поёт, приказал тащить бабу к нему в баню. Дадо за вилы взялся, так его на пороге хаты положили, порубили шашками. Меня и брата не тронули, в угол зашвырнули да плетью стегнули слегонца, чтоб под ногами не путались. Повезло, что я башкой о ларь стукнулся и в беспамятство впал, а то б рядом с дадо лёг.
Ксанка ахает и тут же закрывает себе рот ладонью. Яшка смотрит куда-то поверх тополей, и лицо у него… не злое, нет… обречённое, будто перед расстрелом… каменное.
– Дае под утро вернулась, избитая, в разорванных юбках. Прилегла на печку, да так и не встала больше. Я за кузней яму для дадо копал, слышу: брат зовёт. «Яв кэ мэ, – кричит, – пхэно! Тут кровь на печи!» Я прибежал, в земле весь, смотрю: кровь струйками с лежанки течёт, на полу лужица собралась. Печка белёная была, в четыре руки мы с дае её белили… было бы для чего… – Яшка замолкает.
– А что потом? – не выдерживает Ксанка.
Яшка усмехается:
– Потом мы с братом из дома ушли бродяжничать. Сколько мне было? Да как этому мальчишке, который хлеб украл. Брату ровно на пять меньше. На рынках еду воровали, а повезёт – и кошелёк подрезать могли. Год проваландались так, слабаки слабаками, потом брат к другому табору прибился. Звали и меня, да поперёк масти мне такая жизнь встала. Добрался с ними до Старой Збурьевки, и соскочил. Среди местных тогда легенды про вас ходили, про ку-ку ваше.
Ксанка яростно трёт глаза рукавом рубашки.
– Ай, тэрэ якха сыр чиргиня… что притихла, ясноглазая? – всплёскивает руками Яшка. – Тут каждого второго спроси, он тебе ещё и не такое расскажет.
– У Валерки всю семью тифом выкосило, – не выдержав, всхлипывает Ксанка. – Сестрёнка у него была мла-а-а-адшая. И нашего тато, и матусю нашу… – она утыкается Яшке в плечо и рыдает сразу обо всех.
– Во я дура-а-ак, – растерянно тянет он, порывисто прижав её к себе. – Во я петух плешивый, собака позорная. Ай, романо дырлыны, ай, бэнг рогэнса, ничи мэ тутэр на мангава… ничего я тебе больше не скажу, рот свой поганый пучком осоки заткну, зашью нитками сапожными. Ну, успокойся, маленькая, не плачь!
От неожиданно ласкового слова Ксанка ещё сильнее заходится в рыданиях.
Редкие прохожие наверняка косятся на странную парочку: стоит девчонка белёсая, воет, словно по покойнику, протяжно воет, по-бабски. А цыган её по волосам гладит, шепчет над ней чего-то по-своему – то ли успокаивает, то ли ворожит посреди бела дня. Отводят глаза люди: у каждого свои беды, – и дальше по делам спешат. Но Ксанке всё равно, не видит их Ксанка. И Яшка ничего не замечает, кроме слёз боевой подруги своей.
И вроде выплакалась она – за все годы разом, – вроде успокоилась, а носом шмыгает, не хочет освобождаться из Яшкиных объятий. И мнится ей странное, забытое за время бесконечной войны: руки батьки, что когда-то её, маленькую, сонную, со двора в дом несли. И как покойно было в этих руках, будто в колыбели ивовой.
Только от рубахи батькиной махоркой и скошенной травой пахло, а Яшка… Яшка пахнет по-другому. Но чем – не разобрать. Ксанка прижимается покрепче, жадно втягивает ноздрями воздух. Ещё чуть-чуть, и уловит она этот запах, разгадает его, запомнит.
Но Яшка вдруг резко отстраняется.
– Всю рубаху мне слезами замочила, – смеётся. – Беда с этими девчонками.
И запах исчезает, смешиваясь с густым тягучим воздухом феодосийской улицы.
Ксанка чувствует, как опять алеют щёки.
– Высохнет, – бурчит она, отворачиваясь.
– Высохнет, – легко соглашается Яшка. – Тянучку хочешь? Воровскую, цыганскую, нечестным путём нажитую?
Ксанкины губы сами собой растягиваются в улыбке. Она принимает предложенную конфету, разворачивает и кладёт на язык. Рот сразу наполняется приторной сладостью – почти как в детстве.
– Пойдём, – говорит Яшка и, чуть помедлив, берёт её за руку.
И Ксанка не отнимает ладонь.
5
Из Феодосии вдоль побережья им выйти не удаётся. Выходы оцеплены татарской конницей и белогвардейскими патрулями.
Первый раз у Яшки и Ксанки получается складно повторить придуманную в начале пути байку про страстную любовь цыгана и селянки, что идут искать вольное счастье.
Но командир второго патруля – высокий худой беляк с рукой на перевязи – после получаса препираний и просьб выпустить их из города теряет терпение и хватается за кобуру. Потом приказывает двум солдатам отвести упрямую парочку обратно к городу и сдать с рук на руки предыдущему отряду – чтоб ненароком не сбежали.
Ксанка для вида ахает, пускает слезу.
– Кого ловим-то, баро? Али из тюрьмы сбежал кто, что честным людям проходу нет? – хмуро интересуется у конвойных Яшка.
– Кого надо, того и ловим, – отвечает один. – Будешь красть, и тебя поймаем.
– Да шпиёнов краснопузых гоняем, – второй оказывается более словоохотливым. – Вроде как подстрелили одного. На лодке, падла, по морю прошмыгнуть пытался. Теперь приказом свыше горы прочёсываем, вдруг покойничек-то не один был.
Яшка ловит Ксанкин перепуганный взгляд.
– Небось усы у того шпиёна были, батя, и будёновка набекрень? – ухмыляется во весь рот, поддерживая беседу.
– А тебе с того какая печаль? – вдруг настораживается солдат. – Иди, давай! – и прикладом винтовки Яшке в спину тычет.
– Да что рому до печали, коли ветер за плечами, – отшучивается Яшка.
– Вы б отпустили нас, дяденьки! – хнычет Ксанка. – Мы сами до города дойдём. Поняли уже, что нельзя. А вам туда-сюда зря таскаться, ноги сбивать.
– Не положено, – ворчит первый.
– Командир накажет, коли быстро вернёмся, – поддакивает второй.
– А вы в корчму какую загляните, по кружечке пивка намахните, вот время-то и пролетит, – Яшка кивает на горящие в полумраке огоньки пригорода. – Пересохло небось в горле, по такой-то жаре весь день шпиёнов ловить.
Конвойные некоторое время препираются, но уже ясно, что тащиться по пыльной жаркой дороге им неохота. И корчму они внезапно знают, и пиво там дармовое, особливо ежели пригрозить хозяину.
– Не обманете? – сурово спрашивает первый.
– Коренной зуб даю, батя! – скалится Яшка. – Разве ж мимо вас кто прошмыгнёт? Пойдём к какой-нибудь селянке на сеновал проситься, да, мири камлы? – он игриво толкает Ксанку в бок.
Конвойные в голос ржут, отпуская похабные шуточки. Видение наполненных глиняных кружек уже затуманило им разум.
Яшка и Ксанка понуро бредут по дороге, но, едва скрывшись за поворотом, не сговариваясь, быстро ныряют в кусты.
– Данька, Валерка, – побелевшими губами шепчет Ксанка.
– Пусть, – сквозь зубы отвечает Яшка. – Нам нужна карта крымских укреплений. Не зря ведь разделялись в самом начале. Если даже одного уби… ранили, второй уйдёт от погони. Или оба уйдут. Встретимся с ними в Ялте. Сейчас их искать – гиблое дело. Это не возле Збурьевки по знакомым тропам гонять.
Ксанка кивает.
– К тому же брехали беляки. Даньку с Валеркой так просто со свету не сжить. С ними третий был, Грек, помнишь? Если ранили, так его. Слышишь?
Прячась от каждой тени, они возвращаются на конспиративную квартиру.
Товарищ связной ничего об убийстве шпиона не знает, и больше к нему никто не приходил, но он подтверждает, что в городе неспокойно:
– Просто так вам отсюда, ребятки, не выбраться. У любого подозрительного человека проверяют документы.
– Вокзал! – вдруг осеняет Ксанку. – Среди толпы легче всего затеряться.
– По вагонам наверняка будут ходить. К тому же в сторону Джанкоя пассажирских составов сейчас мало.
– Мы поедем на товарном, – решает Яшка. – Они как раз идут ночью.
6
Ксанка боялась, что во время осадного положения товарные вагоны будут усиленно охраняться.
Однако то ли им наконец-то начало везти, то ли беляки были уверены, что через линию обороны не просочится ни один диверсант, но состав ближайшего товарняка охраняло всего лишь четверо часовых: два в голове, два в хвосте.
В сумерках Ксанке и Яшке удаётся улучить момент, когда часовые скрываются на одной стороне состава, и пробраться в один из фуражных вагонов.
Растянувшись на мешках с зерном, Ксанка блаженно вытягивает гудящие от усталости ноги.
– Поспи, если хочешь, я покараулю, – предлагает Яшка.
Ей действительно хочется спать. Поэтому, взяв с друга слово, что он разбудит её через несколько часов, Ксанка проваливается в блаженное забытьё.
Просыпается она от солнечных лучей, бьющих в лицо сквозь дощатые стенки вагона. Под Яшкиной курткой тепло и уютно.
– Где мы?
– До Джанкоя далеко, – улыбается Яшка. – Поезд долго стоял на каком-то перегоне, я уже начал беспокоиться, что шмонать будут. Но обошлось.
Ксанка всматривается в его посеревшее от усталости лицо и чувствует, что начинает злиться. На саму себя.
– Почему не будил?
– Покараулить хотел, подумать… в тишине.
Они быстро завтракают хлебом с тоненькими кусочками сала и вчерашними тянучками, запивают водой из фляги, потом Яшка достаёт из-за пазухи карту.
– Сейчас будут окрестности Тузлы, и поезд начнёт тормозить. Соскочим с него – и пешочком до Курман-Кемельчи, вёрст тридцать, не больше, – его смуглый палец с обломанным ногтем скользит по нарисованным дорогам. – Там можем пересесть на состав до Симферополя. Будет даже быстрее, чем пешком вдоль моря.
Ксанка кивает. В утреннем зыбком свете вчерашнее беспокойство за брата и Валерку несколько поутихло. В конце концов, не из таких передряг выпутывались.
Поезд слегка тормозит, они, сгруппировавшись, выкатываются на насыпь. Яшка – чуть раньше. Встаёт и, вытерев о кумачовую рубаху свежие ссадины на ладонях, помогает подняться Ксанке.
– Ты как, цела?
– Можно подумать, в первый раз, – ворчит она, отряхиваясь. – Коленку только немного поцарапала.
Ей приятна Яшкина забота. Особенно сейчас – когда рядом нет остальных друзей.
Поезд, выпустив клубы пара, исчезает за поворотом. Ксанка видит высунувшегося из последнего вагона беляка-конвойного и насмешливо машет ему рукой. Состав уже далеко – случайная пуля не долетит.
Они собирают выброшенные пожитки. Промывают ссадины водой из фляги. Яшка приносит Ксанке растрепавшийся на ветру платок.
– Выбросить бы, – говорит она. – Что я – деревенская баба, таскать его на плечах?
– На свадьбу наденешь, – скалится Яшка. – Вот победим белых, юной невестой, деревцем гибким пойдешь под венец.
– И поп меня кадилом по лбу – хрясь! – пытается отшутиться Ксанка. – Пошто, Оксана Батьковна, религию опиумом для народа считали, наших бравых офицеров шашкой рубили?
Они перебираются через насыпь и сквозь густую траву сворачивают на сельскую дорогу. Одежда сразу намокает от росы.
– Ну не под венец. На роспись, – не унимается Яшка. – Война закончится, Валерию Михайловичу комнату в городе дадут – чистую, светлую, с высокими потолками. Падёт он на колени перед братом твоим, отдай, скажет, мне руку сестры своей Оксаны. Ай, тэ дэл о Дэвэл э бахт лачи! Счастья вам и детей побольше!
– Причем здесь Валерка? – удивляется Ксанка. – Он – мой боевой товарищ, как… – она запинается, – как и ты.
– Ну, другого найдёшь, – внезапно светлеет лицом Яшка. – Высокого, затянутого в портупею, красивого, сильного, что твой жеребец вороной!
– Яшка, – вдруг серьезно говорит Ксанка. – А как по-вашему, по-цыгански попросить кого-нибудь замолчать?
– Зачем тебе?
– Тебя хочу заткнуть… вежливо.
– А! – Яшка хитро улыбается. – Ну тогда говори мэ тут камам, миро камло…
– Мэ… тут… камам, – спотыкаясь на каждом слове, начинает Ксанка.
Но понимает, что, кажется, Яшка её разыгрывает – уж больно счастливой выглядит его физиономия, – и замолкает, ускоряя шаг.
– Обиделась?
– А что ты меня… сватаешь, кому ни попадя?
– Не буду, не буду сватать! Ай-нэ, сам на тебе женюсь! По-настоящему! – залихватски хлопает себя по бёдрам Яшка и тут же морщится от боли в ладонях. – Паду в ноги Даньке: отдай за меня сестру свою, Оксану. Разве он откажет мне, такому молодцу?!
– На боевых товарищах не женятся, – ворчит Ксанка.
Но внутри неё разливается неожиданное тепло. Вот закончится война, и кто знает, как всё сложится.
7
До окрестностей Курман-Кемельчи их подвозит на телеге местный крестьянин.
Усталый Яшка падает в подстилку и сразу засыпает. Ксанка беседует с попутчиком о ценах на зерно, жарком лете, выгоревших на солнце коровьих пастбищах. Но разговор сам собой сворачивает на наболевшую тему: что всё-таки будет, если красные опять возьмут Крым.
Ксанка еле сдерживается, чтобы не начать агитацию. Тем более что крестьянин – пожилой мужчина на шестом десятке – настроен крайне решительно.
– Что будет? – степенно рассуждает он, затягиваясь самокруткой. – А ничего не будет. Корову у меня отымут – раз, поле обрежут – два. Как бы самого не прибили под шумок. А даже ежели в этот раз они с добром придут, мне от этого ни горячо, ни зябко. Война как-никак, не баран чихнул. Пожгут всё, порушат. Кто ж заново строить будет?
– Они и построят, – встревает Ксанка. – Землю – крестьянам, фабрики – рабочим. Будем жить вольно, никому в пояс не кланяясь.