— Проклятье, да мы отхватили медика, который, похоже, чует вьетконговцев по запаху.
Дар от Бога, мог бы сказать Чарльз. Он всегда в это верил. Но его дар только что помог убить другого человека. Солдаты инстинктивно обстреливали склон именно в том месте, на которое Чарльз указал раньше. Иначе им бы понадобилось намного больше времени, чтобы определить, где находится снайпер.
Он помог убить снайпера, чтобы спасти другие жизни, Чарльз понимал это. Но он никогда не хотел помогать убить кого-либо.
Это было вне его понимания.
Когда они возвращались назад, больше не подвергшись нападениям, Каталина сказал почти сквозь зубы:
— Ты хорошо поработал там.
Чарльз не ответил. Все его внимание, оставшееся от наблюдения за пациентом, было поглощено размышлениями о том, что его дар может быть использован для убийства, и попытками понять, почему Бог допускает это.
Этим вечером он получил письмо от Эрика.
«Я гордился собой за то, что был так прямолинейно честен с тобой в моем письме. А затем я открыл твое и нашел там отчет об отмывании мертвых. Меня пугают мысли об этих убитых во Вьетнаме людях, о том, как легко ты можешь стать одним из них. И все же я рад, что ты ничего не скрываешь от меня. Даже этого.
Одну вещь я скрывал от тебя. Нет, не скрывал, скорее не делился ею с тобой раньше. Я помогал ликвидировать мертвых в Освенциме. Тела нужно было переносить из газовой камеры в крематорий. Я начал делать это в возрасте тринадцати лет. Мы работали молча, ужасно стыдясь… стыдясь того, что мы живы. Я бы хотел оказать тем людям ту же достойную услугу, которую ты оказываешь вашим павшим солдатам. Но все, что я мог, это складывать их в кучу, чтобы затем их сожгли, как мусор. Твоя работа продолжается. Но, я думаю, ты и так уже это понял.
Что касается меня, прежде чем ты спросишь — да, я пошел в храм, как прилежный еврейский мальчик. Это было слишком долго. Некоторые члены общины помогают организовать завтра марш протеста против войны, я пойду туда. Рейвен тоже хочет пойти, но один из нас должен остаться с Джин. Я пообещал ей, что в следующий раз она будет радикалом, а я родителем. Это важно — то, что мы продолжаем высказываться, продолжаем протестовать против этой бессмысленной войны.
Весна в самом расцвете. Ты бы видел сейчас свой сад. Даже я могу назвать его храмом. Джин решила, что лягушки более интересны, чем черепахи, так что я прикладываю рисунок одной из них вместе с рисунком меня. Может быть, у тебя получится понять разницу между ними, в отличие от меня. Она часто спрашивает, где «папины мысли», и утверждает, что раньше они всегда были рядом с ней. Конечно, я сказал ей, что ты думаешь о ней каждый день, каждый час.
Это то, как часто я думаю о тебе.
Я люблю тебя. Возвращайся домой, ко мне».
Чарльз сложил письмо и засунул его в карман рубашки, так что оно могло побыть всего в нескольких сантиметрах от его сердца до того момента, когда он сожжет его позже ночью. Затем он взглянул на рисунки, сделанные блестящим карандашом. Для него было очевидно, на каком из них был Эрик, а на каком лягушка, но, возможно, не все бы с ним согласились. Он повесил оба рисунка над своей койкой.
— Кто их нарисовал? — дружески спросил Муньоз. Его койка была рядом с койкой Чарльза.
— Моя дочь. Джин. Ей три.
— Уверен, она милашка. Не дает маме передохнуть.
— Мать Джин умерла, когда ей был всего год, — осторожно ответил Чарльз.
— О, черт. Очень жаль это слышать, — его искренность тронула Чарльза, навсегда превратив из Муньоза в Армандо, из товарища по оружию в друга. И хотя он представлял горе, которое Чарльз никогда не испытывал по отношению к незнакомой женщине, его намерения были чисты. — Кто заботится о ней, пока ты тут?
— Моя сестра Рейвен. И Эрик. Мой… лучший друг.
— Они женаты? — спросил Армандо. — Твоя сестра и твой друг.
Чарльз спрятал улыбку.
— Нет, хотя некоторые люди задаются вопросом, что происходит между ними.
— Время покажет, — сказав это, Армандо вернулся к своему важному занятию — раскуриванию сигареты.
После того, как настала ночь, он сжег письмо Эрика, а «The Mamas & the Papas» закончили петь по радио «California Dreamin’», Чарльз написал ответ на линованной бумаге из блокнота, расправив ее на собственных коленях. Он знал, как напугает Эрика его рассказ об атаке снайпера, но также он знал, что должен оставаться честным.
«Ты скажешь, что это не я убил снайпера, и я действительно не убивал. Но я сделал эту смерть более определенной или, как минимум, более быстрой. Ты скажешь, что я всего лишь защищал свою жизнь, и это правда. Но я не могу выкинуть это из головы, Эрик. Мой дар помог убить другого человека. Как это возможно? Я верил, что мне позволено видеть души других людей, чтобы помогать им, направлять их, давать им недостающее чувство понимания и сочувствия. Так как это могло произойти? Даже если бы я захотел, это должно быть невозможно. Даже для самозащиты… мой дар был дан мне не для использования в собственных целях, в этом я уверен. Может ли он быть просто… талантом, способностью, без определенной цели? Без морального предназначения? Я думаю об этом снова и снова, и это изматывает меня.
Помимо этого — если можно сказать, что есть что-то помимо этого — рядовой Уэйр, похоже, полностью поправится и даже не будет хромать. Он собирается вернуться к нам, как только восстановится. Я был рад узнать, что способен не терять голову под огнем. И, конечно, я благодарен за свою собственную жизнь так, как никогда раньше.
Спасибо, что рассказал мне об Освенциме. Я понимаю, почему ты никогда не говорил об этом. Должно быть, очень тяжело даже думать об этом, не то, что говорить. Но это помогло мне понять, что даже когда я нахожусь на другом конце света, мы все еще становимся ближе друг к другу. Я надеюсь, ты больше не испытываешь стыда за то, что выжил. Ты выжил, чтобы быть свидетелем. Те люди заслужили, чтобы правда стала известна.
Рисунки Джин висят над моей койкой. Ночью я смотрю вверх — на твое изображение. По крайней мере, на то, что я думаю, является твоим изображением. Было бы ужасно узнать, что я испытывал плотские чувства к лягушке. Передай Рейвен, чтобы она иногда писала мне, хорошо? Она терпеть не может писать письма, но она могла бы отправить открытку. Я молюсь за всех вас. Я скучаю по тебе постоянно и люблю тебя».
Он убедился, что заклеил конверт, и лег спать.
***
На следующий день патруль нашел тело снайпера — молодого парня, почти мальчика. На нем не было вьетконговской военной формы, и это вызвало предположения, что он мог быть скорее партизаном из местных, чем солдатом.
— Мы тут выворачиваемся наизнанку ради чертовых гуков, которые даже не ценят этого, — сказал Каталина, жуя свой табак.
Чарльз заставил себя всмотреться в это молодое, строгое лицо и осознать, что он сыграл роль в его смерти. И все же, он не мог представить, что мог поступить по-другому.
Во всяком случае, это была последняя вражеская активность за несколько недель. Патрулирования оставались напряженными, но небогатыми на события. И дни стали проходить для Чарльза с призрачной одинаковостью. Единственным признаком того, что время движется, была постоянно возрастающая летняя жара и дожди. Единственными знаками препинания в этом однообразном потоке были письма от Эрика.
«Проклятье, Чарльз! Я же просил тебя не делать глупостей! Да, это был героический поступок. И глупый. Я и не ожидал от тебя меньшей храбрости, но я боюсь за твою жизнь за нас обоих. Я с трудом выношу мысли о пулях, падающих по обе стороны твоего тела — того самого, которое я сжимал в объятиях. Весь день после твоего письма я носился по дому и срывался на всех, пока Рейвен наконец не налила мне виски и не усадила смотреть вместе с ней фильмы по телевизору. У меня до сих пор трясутся руки, я уверен, ты заметил это по моему почерку.
Но у меня нет права ругать тебя. На мирном митинге я… не смог остаться мирным. Некоторые из нас начали кидать разные предметы в полицию. Ничего по-настоящему опасного — просто куски мусора и всякий хлам. Но этого было достаточно, чтобы полиция обрушилась на нас всеми своими силами.
Слезоточивый газ — очаровательная вещь. Твои глаза напухают, горло горит, а сопли вытекают из носа так, будто кто-то открыл внутри вентиль. Уже прошло несколько дней, но Рейвен говорит, что я до сих пор выгляжу как смерть. Конечно, она преувеличивает.
Кстати, я не смог уговорить ее написать тебе. Возможно, она упирается, потому что напугана, но не хочет показывать тебе этого. И не знает, что еще сказать. Но она посылает тебе свою любовь через меня. И мы сделали фотографию, так что я отправлю ее тебе, как только ее напечатают.
Джин шлет тебе рисунок рыбы, поразительно понятный. Еще она говорит, что хранит свои мысли для тебя. Как будто их можно сохранить как цветы, которые она сушит в книгах. Честно говоря, я не понимаю, что происходит у нее в голове.
Что же касается твоего дара… На этом месте я остановился почти на час, думая, что написать. Каждый раз, когда моя ручка касалась бумаги, я снова задумывался о том, что собираюсь сказать. И я до сих пор не знаю, что тебе ответить. Все, что я могу сказать, это то, что верю — ты поступаешь правильно.
Когда я просыпаюсь, моя кровать слишком пуста. На работе я десяток раз поднимаю глаза, ожидая увидеть тебя. С наступлением ночи мое тело напрасно страдает по тебе. Я люблю тебя. Возвращайся домой, ко мне».
Их патрулирования становились более короткими. Солдатам дали больше свободы и разрешили ходить в соседний город. Это значило, что вскоре Чарльз начал расходовать пенициллин. Очень много пенициллина.
«Я никогда не думал, что проведу большую часть времени за границей, заботясь об одной единственной части мужского тела — уж точно не об этой части. На обучении нам говорили, что это одна из самых распространенных проблем, с которой приходится иметь дело медикам во всей армии. И так было фактически во всех военных образованиях всех времен. И все же, я должен был увидеть это своими глазами, чтобы поверить. Я прилетел на другой конец света главным образом для того, чтобы сражаться с гонореей».
Через некоторое время Чарльза освободили от обязанностей, чтобы отправить в медицинскую миссию по близлежащим деревням. Там он с парой других медиков и медсестер должен был делать несколько основных вещей: лечить глазные инфекции, раздавать лекарства от диареи и тому подобное. Однажды он даже помог принять роды, и тот ужас и удивление, с которыми тощий маленький мальчик впервые смотрел на мир, пронзили Чарльза, как стрела из чистого света. Люди хотели доверять ему, но в глубине их сознания всегда мелькали ужасные истории — ужасные воспоминания о том, что делали другие солдаты. Иногда эти солдаты были вьетконговцами, но слишком часто они были американцами и носили ту же форму, что и Чарльз.
Возвращаясь в свои бараки, Чарльз всматривался в каждое лицо и задавался вопросом, кто из них был способен на зверства, которые он видел в сознании тех людей. Он знал, что Армандо не смог бы сделать ничего подобного. Банд — смог бы, и делал. Видение инцидента, за который он получил свое прозвище «Рубило», мелькало в сознании Чарльза, как осколки битого стекла. Тот факт, что от природы Банд не был жестоким, делало все еще хуже. Но большинство людей вокруг, таких как Тони Каталина, были для Чарльза загадкой.
Он знал, что грех неизбежен. Но тщеславие, похоть, зависть — это естественные импульсы, большинство которых рождаются из здоровых потребностей и становятся доминирующими. Но стремление к жестокому обращению с другими людьми не было естественным.
Или было?
«Вот, держи, Чарльз — фотография трех людей, живущих в твоем доме и ждущих твоего возвращения. Джин настояла на том, чтобы надеть свое самое красивое платье для вечеринок, и мы с Рейвен тоже решили нарядиться. Так что выглядим мы так, будто в девять только вышли, хотя на самом деле наслаждались очередным семейным вечером дома. Даже Рейвен теперь стала домоседкой. Кто бы мог подумать?»
— Это твоя сестра? — спросил Армандо, когда Чарльз повесил фотографию.
Чарльз посмотрел на нее свежим взглядом. Рейвен стояла посредине между улыбающейся в камеру Джин и Эриком, выглядящим лихо в своем вечернем костюме. Белое платье подчеркивало каждый изгиб ее тела, а волосы были уложены в элегантный шиньон. Ее лицо выглядело таким женственным и обаятельным, что она вполне могла быть восходящей звездой кинематографа.
— Да. Почему ты произнес это… так?
— Эм, да просто. Просто так, — Армандо поспешно отвернулся к своей койке. — Симпатичная девушка.
— Армандо!
— Забудь, что я сказал!
«Stars & Stripes» сообщает, что война идет успешно. Я знаю достаточно, чтобы не верить в это, и все же тут так легко поддаться этим байкам ради самоуспокоения. Бои, в основном, проходят далеко отсюда. Мои медицинские обязанности не так уж сильно отличаются от обязанностей обычного доктора, хотя я надеюсь, что обычные доктора видят меньше венерических болезней. Жара давит беспощадно, впрочем, как и дожди. И все же то, что это считается значительной проблемой, уже говорит о многом. Пока что мне везет.
Везет настолько, что у меня остается время беспокоиться о тебе, Эрик. В своем последнем письме ты едва упомянул об этом, но ты уже третий раз пострадал во время протеста. Да, выражать свое мнение важно, но почему ты всегда должен быть в первых рядах, среди самых разгневанных протестующих? Ты скажешь, что это зеркальное отображение моего решения поехать сюда — мораль, честь, ответственность, и я понимаю все это. Но ты призвал меня к ответу за это, и я собираюсь сделать то же самое. Ты должен думать о Джин, и ты знаешь это. Что случится, если тебя арестуют или, не приведи Господь, депортируют? Я думаю, ты находишься в более реальной опасности, чем я. Сегодня ночью я смотрел на твою фотографию — пытался представить тебя с подбитым глазом. Я не смог. Я прошу тебя, пожалуйста, сдерживай себя — хотя бы достаточно для того, чтобы остаться целым и не попасть в тюрьму, хорошо?
Если бы я был там, я бы поцеловал твой синяк. Я бы прижал твою голову к своей груди. Я бы поднес чашку прохладной воды к твоим губам. Я бы спел тебе на ночь».
Обязанность мыть туалеты — одно из бесчисленных армейских развлечений. Отсутствие активных военных действий не принесло существенных улучшений в их примитивное устройство удобств. Туалеты представляли собой пристройки с ведрами, которые нужно было опорожнять.
— Не расплещи через край, или клянусь, я собственными руками засуну тебя в ведро, — бурчал Тони, пока они тащили одно из ведер наружу.
— Я стараюсь, — Чарльз пытался дышать сквозь зубы, чтобы не чувствовать запаха.
— Ну вот, опять. Ты снова ведешь себя так, будто я ничего не сказал. Ты хоть когда-нибудь злишься? Хоть иногда? Это не по-человечески, вести себя так.
Это было то, что иногда беспокоило и Эрика. С Эриком Чарльз, в конце концов, научился выражать свою злость — по меньшей мере, изредка, — но только спустя годы близости. Здесь же у этой его части не было голоса.
— Нужно нечто большее, чтобы заставить меня выйти из себя.
— И что же это? — Тони выглядел так, будто действительно хотел узнать. Но следующие его слова проникли намного глубже, чем Чарльз мог бы ожидать. — Ты как будто до сих пор притворяешься священником. Почему ты хочешь притворяться священником больше, чем быть им на самом деле?
Старая потеря эхом отозвалась внутри Чарльза, намного громче и глубже, чем когда-либо за долгое время. На одно мгновение он вспомнил, как стоял перед алтарем, чувствуя любовь своей паствы и осознавая свое предназначение с безупречной ясностью.
— Давай просто закончим с этим, — сказал Чарльз, и они продолжили тащить ведро.
«Я долго думал, Чарльз — целых три месяца, — так что ты, наверное, решил, что я никогда не заговорю об этом. Наверное, я так же много, как и ты, думал о том, что произошло в тот день со снайпером, что ты почувствовал, и к чему это привело.
Что поразило меня больше всего, так это осознание, как далеко я зашел в своей вере в твой дар. Ты говоришь, что это дар от Бога. Я не верю в Бога. Но я все же верю в то, чем он наделил тебя.