Ломаный - Bizzarria 2 стр.


Не успеваю закрыть раму, как в стекло снова стучат. Серая неясыть прожигает адресата укоризненным взглядом. Я догадываюсь, что таит пара размашистых строк в потрепанном конверте, даже не вскрывая его.

Прекращай вести себя, как ребенок. Открой дверь. Ну, или хотя бы камин.

Я знаю, твое отсутствие никак не связано с заданиями Ордена.

Надо поговорить. Это действительно важно. Я волнуюсь за тебя.

Напиши, как проснешься.

Люпин.

Разрываю письмо на две, четыре, восемь частей. Кусочки пергамента усеивают комнату ранним снегом. То и дело спотыкаясь о грязную посуду и батарею пустых бутылок, добираюсь до кровати, бросаю ослабевшее от безделья и добровольного заточения тело на матрас. В ответ на шум и толчки из-под сбитого одеяла высовывается взъерошенная светловолосая голова.

— Что пишут?

— Ничего нового.

Голубые глаза сонно моргают. В груди желчью разливается угрюмое раздражение. Небо над моей головой никогда не обретет такой же мирный цвет.

— Уже утро, давай собирай шмотки и выметайся.

— А ты не хочешь…

— Нет.

Ни один из тех, с кем я провожу свои бессонные ночи, не похож на Поттера. Это было бы слишком… Невозможно. Их имена мне тоже ни к чему. Все равно, забываясь тревожным сном на рассвете, я каждого называю Джеймсом.

6.

Дороги и улицы сливаются в сплошную полосу, блестящую ленту, пеструю от разноцветных огней ночного города. В ушах свистит ветер, нашептывая свои северные секреты. Мертвый октябрьский холод пробирает до костей, сегодня от него не спасает даже густая шерсть. Воздух пахнет сладко, гнилью. Лапы стерты в кровь об осколки камней. Это все, что осталось. Еще дымящиеся останки освежеванного мира. Нет. Не может этого быть. Не может!

Подождите… Я понял. Очередная шутка, да? Джеймс ведь обожал разыгрывать меня по поводу и без. День Всех Святых — чем не удобный предлог?

«Попался, Бродяга!» Друг самодовольно ухмылялся и радостно хлопал в ладоши, каждый раз как будто впервые.

«Попался, Бродяга.» Его глаза широко раскрыты, а на лице застыло несказанное удивление, будто он сам угодил в расставленную им же ловушку.

«Попался, Бродяга…» Звуки врезаются в полуразрушенные стены, и причудливое эхо превращает доносящийся сверху безутешный плач в безудержный смех.

Твердые, пепельно-сизые губы встречают мой поцелуй ледяным молчанием. Он больше никогда мне не ответит. Не в этой жизни. Ни «я тоже тебя люблю», ни «это пройдет». Ничего. Никогда.

Открывшаяся внезапно, со всей пугающей ясностью, эта мысль обрушивается на плечи непосильной ношей и безжалостным бременем. Она бьет, рушит, дробит, сокрушает, сгибает пополам, в три погибели, и еще раз, и еще… Я чувствую себя ломаным, как те линии на салфетке. Хочется закричать что есть мочи, но сжавшееся горло пропускает наружу лишь надрывный всхлип. Влажные дорожки от слез на лице Джеймса искрятся в свете полнолуния. Я не сразу понимаю, что это мои.

От коченеющего тела друга меня отрывает тихий звук шагов по лестнице. Встаю, хватаясь за пол и стены, выпрямляюсь, тянусь к карману с палочкой… Рука зависает в воздухе и тут же безвольно падает. Я словно смотрю в зеркало. Мое отражение сгорает заживо: пламя внутри, но, если приглядеться, можно увидеть пепелище и витающие над ним последние искорки в глазах. Мы даже усмехаемся одинаково криво, когда видим друг друга.

— Он наверху, — в голосе Снегга ровно столько же отвращения, сколько вложил бы на его месте я.

Не сговариваясь, выходим из дома и останавливаемся на пороге. Взгляды — в небо, в разные стороны, вопрос — еле слышный, риторический.

— Как ему удалось выжить?

— Не знаю. Когда я увидел его глаза, то подумал, что…

— …это часть какого-то хитроумного плана судьбы против тебя?

Виноватое молчание. Согласен, прозвучало ужасно.

— Мы здесь ни при чем, Нюниус. Они просто хотели, чтобы их сын выжил. И только.

— Уверен?

— Нет. И никогда не буду.

— Не ты один.

У нас обоих еще будет время поразмышлять над этим. Целая вечность не-жизни, одинокая и мучительная. Но прежде я должен закончить одно дело. А после — можно умирать.

7.

Холодно. Холодно зверски, неимоверно. Шевелиться, дышать, жить — холодно все. На коленях заползаю в угол, забиваюсь поглубже, сворачиваюсь клубком. Подношу руки ко рту, пытаясь согреть хотя бы пальцы, которые, кажется, заледенели настолько, что вот-вот отвалятся. Тщетно: облачко пара оседает на коже колючим инеем. Выхода нет.

Густой мрак проникает в камеру удушливой волной, стелется по полу, окутывает с ног до головы в свои смертельные объятия. Слезы замерзают, не пролившись. Голова разрывается от боли; хочется умереть, впасть в кому, потерять сознание или даже сойти с ума, только бы не чувствовать этой всепоглощающей безнадежности, только бы остановить эти нестерпимые пытки. Выхода нет. Ощущение, будто темнота проникает внутрь и растекается по артериям, парализует, опутывает своей вязкой паутиной и сжимает в ледяных тисках. Лишает зрения, слуха, осязания, оставляя лишь наполненные мраком мысли.

Выхода нет. Нет двери, чтобы постучать. Нет никого, чтобы умолять прекратить все это, оборвать мучения. Кусаю губы, заглушая рвущийся наружу крик. Холодно. Зубы выстукивают похоронный марш.

Время ужина. В похлебке плавают кусочки льда. Проглатываю все залпом в надежде поймать хоть немного тепла на самом дне миски и сохранить его в себе. Ненадолго. Первое же дуновение ветра, предвещающего вечерний обход, и желудок вымерзает насквозь вместе с содержимым.

Надо уснуть, но страх не проснуться не дает закрыть воспаленные, измученные бессонницей глаза. Навязчивые мысли лезут из всех щелей, уподобляясь тараканам на кухне дома на Гриммо. Уходите. Прочь!

Не вспоминай. Они отберут все самое важное, самое дорогое. Выпьют хорошие воспоминания, высосут из тебя остатки света до последней капли и поскребут по донышку опустошенной души длинными острыми когтями. Не позволяй им этого. Не надо. Пожалуйста.

8.

Студеная вода нещадно впивается в кожу тысячами иголок. Сердце бьется как сумасшедшее, с головокружительной скоростью разгоняя кровь в жалких попытках согреть отяжелевшее тело. Гребу окоченевшими лапами все медленнее, из последних сил. Глаза суетливо мечутся по линии горизонта, еще надеясь увидеть сушу. Зацепиться за нее взглядом, вонзиться ногтями, схватиться зубами, как за спасательный круг. Кажется, это единственное, что могло бы заставить меня плыть дальше. Но впереди лишь бесконечно далекое грозовое небо и море, много, очень много моря. Мне не справиться. Я так устал. Не знал, что усталость — это смертельно.

Запрокидываю морду, чтобы вдохнуть хоть немного воздуха напоследок. Высокая, как Хогвартс, волна накрывает с головой, соленая вода льется в глотку непрерывным потоком. Захлебываюсь. Горло горит огнем. Соль режет глаза. Закрываю их, опускаю лапы, отпускаю жизнь. Хватит. Это все.

Обращаюсь, переворачиваюсь на спину, мерно покачиваюсь на волнах. Смотрю вверх, ничего не видя, и спокойно ожидаю конца.

«Сириус!»

Черные вороны кружат надо мной с надрывистым карканьем, громко выкрикивая мое имя. Одна садится на грудь и с преданностью домашнего пса заглядывает в лицо. Разве у ворон бывают зеленые глаза?

«Ты не злишься. Тебе просто грустно.»

«Ты нужен как никогда.»

«Обещай, что не уйдешь.»

«Они просто хотели, чтобы их сын выжил.»

«Береги его. Ради меня», — вода заливается в уши прерывистым и вкрадчивым шепотом погибшего друга.

С усилием опрокидываюсь обратно, лицом вниз. Черная бездна касается моих губ бесстрастным поцелуем покойника. Раскидываю руки, силясь обнять ускользающий на дно моря призрак. Прощай, Джеймс. Только теперь я в полной мере осознаю твой уход и свое… Наше одиночество. К Гарри меня приведет отнюдь не ненависть, а любовь. Все, что осталось от любви к тебе.

9.

Мой крестник улыбается отцовской улыбкой и материнскими глазами. Улыбается мне, идиоту. А я теперь — ну надо же! — готов на все, только бы защитить этого мальчика. Он смеется редко, но так заразительно, что в ушах еще долго звенит от его смеха. Сам того не желая, я рассматриваю каждую черточку лица Гарри и подсчитываю в уме, сколько в нем от Джеймса, сколько — от Лили. Сколько у меня причин любить и сколько — ненавидеть. Так хочется, чтобы первых было больше, и так страшно, если мое желание осуществится. Обнимаю его на прощание, обещаю себе быть хорошим просто-крестным. Не получается. Я все делаю правильно, но слишком.

«Кто-то бросил мое имя в Кубок Огня, и меня выбрали вторым участником Турнира Трех Волшебников от Хогвартса… »

На зубах хрустит промерзшая земля и обглоданные кости пойманной крысы. Кто бы знал, с какой отчаянной надеждой я заглядываю в глаза каждой своей жертве прежде, чем свернуть ей шею. Может, она — Питер? Рассчитывать на это глупо, но сделать что-то большее, чтобы найти его я, к собственному стыду, сейчас не в силах. Остается только красть из мусорных корзинок у «Кабаньей Головы» вчерашние газеты и ловить крыс в подвалах «Сладкого Королевства». Насытившийся Клювокрыл довольно сопит, сунув голову под крыло, — ему наша вынужденная диета вполне по вкусу. Обращаюсь в человека и, еле сдерживая в себе съеденный обед, меряю неровными шагами пещеру.

Просто я живу от письма до письма. Просто Гарри в опасности, а «хороший крестный» ничем не может помочь, только ходит кругами в своем убежище и сходит с ума от волнения. Просто он хотел встретиться, а я задушил в себе эгоиста и не позволил ему даже думать об этом. И еще. Просто скоро Святочный Бал, и Гарри, мой Гарри, наверняка пойдет туда не один. Говорю же, это слишком для просто-крестного.

10.

« … — Он — не Джеймс, Сириус!

— Спасибо, Молли, но я неплохо представляю себе, кто он такой.

— Вовсе в этом не уверена! Иногда ты говоришь о нем так, словно это твой лучший друг воскрес!..

— Ты хочешь сказать, что я безответственный крестный? … »

«Горько», — ты делаешь осторожный глоток огневиски из моего стакана и, смешно сморщив нос, тут же возвращаешь его мне. У меня трясутся руки, и содержимое расплескивается на пальцы. Тебе пятнадцать, и ты походишь на Сохатого так сильно, что с каждым днем находиться рядом с тобой становится все невыносимее. Я очень боюсь не сдержаться.

Я смотрю Гарри в глаза, вспоминая и заново, по крупицам, собирая всю свою ненависть к его матери. Это единственное, что еще способно ненадолго меня отрезвить, но крестник отчего-то мнется, замолкает и отводит взгляд. Стараюсь, чтобы в комнате, кроме нас, всегда был кто-то еще, а если не удается, молча сбегаю к себе. Мальчик обижается. Он думает, все дело в этом проклятом слушании. Будто бы я не рад, что его оправдали. А я и сам не знаю, что должен чувствовать. Запутался. Позже, уйдя к себе в спальню, зачем-то облизываю липкие пальцы, вместо того, чтобы вымыть их.

Однажды вечером крестник возникает на пороге моей спальни. Занятый старым книжным шкафом — нужно отвлечься, иначе снова не усну до самого рассвета, — не сразу замечаю, как он подходит и садится рядом. В углу потрескивает камин. Маленькая комната нагревается быстро, и я машинально снимаю рубашку и швыряю ее куда-то за спину, на кровать, а может, на пол. Важно другое: внимание Гарри привлекли вовсе не книги, а татуировки, и я, на беду, не успеваю перехватить его руку прежде, чем она коснется моей груди. Пальцы всего лишь очерчивают контур рисунка — почему тогда меня не покидает ощущение, будто я умираю, будто кто-то миллиметр за миллиметром вспарывает грудную клетку? Давно мне не было так…

«Больно же, Сириус, отпусти! Слышишь? Да что с тобой?!»

Держу тебя за запястья так крепко, что, кажется, еще секунда, и хрустнут кости. Не надо. Не прикасайся. Ты беспомощно бьешься в моих руках, растерянный и до смерти напуганный реакцией крестного. Прости меня, Гарри. Прости, если сможешь. Мне ведь тоже очень-очень больно.

В душе я включаю ледяную воду, прижимаюсь лбом к кафелю и мастурбирую, пока не заноет затекшая от однообразных движений рука. Но образ расплывчатый и дрожит, и долгожданное облегчение так и не наступает.

С тех пор я прячусь не в спальне, а на чердаке, вновь коротая ночи и дни в обществе гиппогрифа.

11.

— Сириус…

— Не надо, Гарри.

Нам обоим не спится, и мы не сговариваясь спускаемся на кухню. Я пью огневиски, крестник — ромашковый чай. У каждого свой способ согреться, когда не спасает пуховое одеяло и натопленный камин. Когда зима не снаружи, а внутри. Когда грустно настолько, что хочется рыдать от смеха.

Ты сирота и хочешь любви — без разницы, какой. Когда тебе пятнадцать и от гормонов мутится рассудок, это, в общем-то, не так важно.

Его рука будто бы невзначай ползет по столу, приближаясь к моей. В голове стучит кровь, заглушая все, даже собственный голос. Я действительно верю, что так и есть, что у него все по-другому. Верю, и потому не даю нашим пальцам переплестись. Если бы он только знал…

Ты должен быть сильным, Бродяга. Ради него. Иначе зачем тебе быть рядом? Зачем тебе вообще быть?

— Я люблю тебя.

— Это пройдет.

12.

Ко мне приходит молодой мужчина. Во сне, не наяву. Мы стоим совсем рядом, друг напротив друга, и вокруг клубится тьма. Я не вижу его лица и фигуры — лишь смутный образ. «Кто я?», — спрашивает он с насмешкой в голосе. — «Кто я?», — повторяет одно и то же из ночи в ночь. — «Кто я?», — и так до утра, пока не поглотит черный дым. Я не знаю ответа. Протягиваю руку, пытаясь задержать его, отсрочить уход, и просыпаюсь с тягостным чувством потери.

— Забирай остальных и беги отсюда, сейчас же! Ты понял меня? Уходи, немедленно!

В глазах крестника должен быть ужас, а там почему-то восторг. Он не уйдет. И не о чем тут спорить.

— Я останусь с тобой, Сириус.

Упрямый, совсем как отец. Только интонации не те — намного мягче.

«Кто я?», — настойчиво вопрошает старый знакомый.

Где-то позади гремит взрыв. Верхушка камня, за который мы было скрылись, разлетается на кусочки.

— Блэк! — Малфой требует реванша.

Новый взрыв; сверху обрушивается каменный дождь. Щеку рассекает осколком, а я даже не чувствую боли. Все, что отпечатывается в памяти: Гарри, очень близко. Я вижу, как дрожат его ресницы и темнеют глаза. И впервые, заглянув в них, не испытываю ничего похожего на отвращение или злость.

Назад Дальше