Дикий американец - Хафизов Олег 3 стр.


Крузенштерн как-то странно посмотрел на молодого офицера, но ничего не сказал.

– Англичане суть дурные учители нашей гвардейской молодежи по части самоубийств, – заметил Резанов. – Сия зараза перекинулась уже и в провинцию. А чего бы, кажется, не хватает при новом-то государе Александре Милостивом?

При упоминании царя в кают-компании возникла какая-то неловкость. Обсуждать его свободно при такой персоне как посол и камергер Резанов было неудобно, несмотря на весь его либерализм.

– Что ж, при Павле Петровиче стреляться разве было приятнее? – наивно поинтересовался Толстой.

– По крайней мере – извинительнее, – мягко возразил Резанов. "Хлебну я ещё горя с этим молодцом, – при этом подумал он. – Слишком боек".

– Так поделом его – апоплексическим? – хлопнул в ладоши Толстой.

Это было похлеще разговоров о крысе. Резанов как приоткрыл рот, так и забыл его закрыть. Как бы вы ни относились к личности покойного, его наследник получался отцеубийцей. А это никак не совмещалось с общепринятым образом ангела.

– Как лицо официальное (une personne en place) я не могу допустить обсуждения некоторых вопросов в столь неуместном тоне, – повысил голос Резанов, и все за столом разом приуныли.

"Ну вот, а славно все начиналось, – " подумал Ромберг и дернул приятеля под столом за рукав. Приятель в ответ пребольно отдавил ему ногу каблуком.

– Я же, на месте вашего лица (en place de votre personne)… – начал, ничуть не робея, Толстой, и дело грозило обернуться чем-то уж совсем скандальным, если бы с палубы не раздался истошный вопль вахтенного офицера:

– Пошел все наверх!

Все офицеры, не исключая и самого Крузенштерна, бегом бросились вон из кают-компании, прочие вслед за ними. За пустым столом остались только Резанов и майор свиты Фридерици. Наверху поднялся такой свист, топот и стук, словно корабль взяло на абордаж пиратское судно и на палубе шёл рукопашный бой.

– Что же это, майор, мы тонем? – растерянно спросил Резанов.

– Полагаю, ваше превосходительство, что ещё нет, – пожал плечами майор.

– В таком случае, это неучтиво, – сказал посланник, положил салфетку на стол и отправился в свою каюту. У него разболелась голова.

Вся команда "Надежды" столпилась на борту и вглядывалась в шлюпку, спущенную с "Невы". Там были подняты какие-то сигналы, и теперь сухопутные гадали, что бы это значило.

– Пустяки, ничего серьезного, – уверял спутников надворный советник Фосс. – Верно, потребовалась какая-нибудь карта или прибор. Не могли же они развалиться в двух шагах от берега.

– По пустякам не будут останавливать корабли на полном ходу, – резонно возражал Шемелин.

Моряки отмалчивались или отвечали односложно:

– Посмотрим… Как знать…

Поднявшийся с лодки мичман "Невы" замялся при скоплении посторонних, но, видя нетерпение командира, доложил:

– Господин капитан-лейтенант, разрешите доложить: на "Неве" сорвался с рея матрос Усов.

– И что? – нахмурился Крузенштерн.

– На воду спущено гребное судно, но его найти не удалось.

– Что за вздор, я его отлично знаю, он плавает как рыба, – оборвал мичмана Крузенштерн.

– Точно так-с, только он при падении ушибся и, должно быть, лишился чувств.

Крузенштерн на минуту задумался.

– Так что прикажете продолжать поиск? – спросил мичман.

– Сколько времени назад он упал? – просил Крузенштерн.

– До получаса. Теперь будет сорок минут.

Крузенштерн недовольно покосился на толпу слушателей.

– Господа, я прошу вас разойтись по местам, чай не театр. А вы, – обратился он к морякам, – займитесь лучше делом. Не первый день на флоте.

– Продолжать движение, – сухо приказал он мичману, развернулся и, опустив голову, пошёл в каюту.

У самого борта мичмана "Невы" остановил Толстой.

– Вот, – он сунул ему в руку пачку ассигнаций. – Передайте вдове погибшего.

– Все? – удивился мичман.

– Разумеется, все, – нетерпеливо подтвердил Толстой.

– Да у него, может, и вдовы-то нет, – заметил мичман. – Впрочем, как угодно, я передам капитан-лейтенанту Лисянскому.

Толстой разговаривал с мичманом шепотом и старался передать деньги как можно незаметнее, но все же его поступок не ускользнул от стоявшего поблизости Ромберга. Лейтенант подошел к приятелю и с чувством пожал ему руку.

– Что такое? – нахмурился Толстой.

– Ты, знаешь ли ты, какой ты человек? – запинаясь и краснея сказал Ромберг.

– И каков же я по-твоему человек? – иронично осведомился Толстой.

– Я думал, ты другой, а ты, оказывается… словом, я тебя люблю.

– Изволь. Можешь любить меня сколько угодно, только прошу: не садись со мною в карты – не пожалею, – ответил Толстой и, насвистывая, отправился пить чай в кают-компанию.

Каждое утро император Павел I верхом объезжал главные улицы Петербурга. Это время было чем-то вроде необъявленного комендантского часа, когда лучше не показываться на улице или уж во всяком случае – не попадаться ему на глаза. Если такое все же произошло, надлежало замереть, спешиться, выйти из кареты, снять шляпу, скинуть шубу (хотя бы и в грязь) и низко поклониться. Это напоминало игру "кто не спрятался, я не виноват". И проигравший в тот же день мог оказаться под арестом, бит кнутом, зашит холстом в особой кибитке и отправлен в Сибирь. К примеру, за неподобающий вид.

Низко надвинув на глаза сплюснутую треугольную шляпу и укутавшись в длинный плащ, император медленно ехал на своем белом богатырском коне мимо Михайловского замка – почти достроенного, но ещё окруженного лесами. Это грандиозное строение, якобы окрашенное под цвет перчаток Лопухиной, предполагалось как архитектурный вызов матери и точно в срок превратилось в гробницу сына. Он хмуро озирал чрезмерные просторы города, уже узнаваемого как нынешний Петербург, но местами ещё напоминающего деревню. Казалось, он сожалел, что это великолепие должно принадлежать таким ничтожествам каковы его подданные, и не может быть укомплектовано такими автоматическими, управляемыми созданиями, каковы немцы. Мыслимо ли было переловить и переучить каждого? Он поздно начал, исчах в неволе, перебродил.

"Фрипон-постиллион-баталион-галион, – " рифмовал он кличку коня в такт шагов. Откуда-то выскочило "Багратион", Павел рассердился на коня и прекратил игру.

Его тусклые глаза остановились на пышной няньке в салопе, обвязанном под мышками ярким платком, с кучерявым, голубоглазым барчонком, одетым, несмотря на крошечность, в щегольскую курточку, шароварчики и шляпку с лентой, как у моряков. Няня, завидевшая царя издалека, давно угнулась в поклоне и обмирала. Мальчик сердился, хныкал, топотал и заваливался, понуждая её идти дальше. Конь царя остановился против этого беспорядка, не дожидаясь сигнала седока, словно сам ловил смутьянов. Очнувшись от глубокой задумчивости, Павел молча направил руку в крагене на малыша.

– Господи Сусе! – нянька, крестясь, упала на колени и прижала ребенка к себе, словно ему грозила смертельная опасность.

– Шапку долой! И переодеться, – приказал начальник конвоя. Царь подождал, пока нянька стащит с головы ребенка шляпу, кивнул и поехал дальше.

В требовании царя не было ничего ужасного – обычное дисциплинарное замечание. Но оно произвело такое впечатление, как будто враг заколол ребенка на глазах у матери.

Кургузый император, словно пленный, в окружении огромных кавалергардов пересек пустынную площадь, по которой, казалось, могли рыскать волки. Навстречу им выехала и остановилась запряженная четверкой изящная карета с ливрейным кучером и лакеем на запятках. Пассажир кареты, по правилам, не вышел приветствовать царя. Наоборот, один из кавалергардов спешился, помог сойти Павлу и отошёл к товарищам. Женская ручка в перчатке "цвета Михайловского замка" отдернула занавеску, император обменялся с неизвестной несколькими французскими фразами через окошко, затем дверца приоткрылась и он, подобрав плащ, залез вовнутрь. Дверца защемила кончик плаща, приоткрылась снова, плащ вобрали, дверцу захлопнули и занавеску задернули.

Как это нередко бывает в Петербурге, неожиданно проглянуло бледное солнце, но быстро скрылось, не успев обогреть воздух, и с потемневшего неба посыпалась сухая снежная крупа. Не спешиваясь, всадники конвоя шепотом переговаривались и зорко поглядывали по сторонам.

– Рано морозит этот год, не будет урожая, – заметил один из солдат.

– Какой морозит, к обеду все стает, – возразил ему другой, очевидно, просто для поддержания разговора.

– Разговорчики! – одернул их вахмистр, такой же круглолицый и светлоглазый, как его подчиненные, словно все они, а заодно и их лошади, были близкими родственниками. Солдаты испуганно примолкли.

В это время из переулка к дому Кушелева направилась странная фигура, конусообразно укутанная в плащ до самых глаз и увенчанная широкополой шляпой, как дон Гуан, пробирающийся на свидание к очередной возлюбленной.

– Что за чучела? – удивился вахмистр. – Иванов, Борщов, доставить немедля.

Окружая пешехода, всадники направились к нему короткой рысью. Тот ускорил шаг, они наддали рысь.

– Эй, мусью! – угрожающе прикрикнул передний солдат, пришпоривая коня и правой рукой нащупывая палаш. – Тебе, что ли, говорят, любезный!

Прохожий нырнул в подворотню в тот самый момент, когда всадник разворачивал своего огромного коня, сунулся в одну запертую дверь, постучал в другую и, пока пригнувшееся, неразворотливое чудовище из человека и коня пробиралось по узкому проходу осторожным шагом, с невероятным проворством взобрался по поленнице и перемахнул через забор в соседний двор.

– Дуй на ту сторону переулком, здесь другого ходу нет, – сказал всадник подоспевшему товарищу, достал из кобуры пистолет и взвел курок.

Не прошло и двух минут, как злоумышленник, стиснутый с двух сторон конями, под дулами пистолетов, был доставлен к государю. Это был кудрявый, румяный, запыхавшийся мальчик лет шестнадцати. Удирая по поленнице, он потерял свою странную шляпу, и теперь один из солдат вез её на шее своего коня, как будто конь был в шляпе, но она сбилась от быстрой езды.

– Убери ты свой пугач, гонишь, как разбойника! – обратился юноша к солдату, но тот лишь молча подтолкнул его в спину носком ботфорта.

Карета всё ещё стояла при въезде на площадь, но царь уже сидел верхом между двух кавалергардов. Теперь он выглядел оживленным, почти веселым. Видимо, эта ежедневная маленькая охота его бодрила. После посещения кареты щеки императора порозовели, шляпа шаловливо сбилась набок.

Солдат подтолкнул юношу поближе к императору, сдернул с него плащ и грубо пригнул ему шею рукой. Под плащом обнаружилась морская форма.

– Etes vous jacobin? – справился император так формально, словно речь шла о месте службы.

– Никак нет, ваше императорское величество! Гардемарин Морского шляхетского кадетского корпуса Толстой!

Император задумался, пытаясь соотнести этого Толстого с одним из генеалогических направлений, которое было бы ему приятно или неприятно, то есть, больше бы тяготело к его отцу или матери, но не соотнес. Толстых было слишком много во всех сферах жизни.

– Графа Петра сын?

– Никак нет, ваше императорское величество, племянник! Федор Иванов Толстой!

Император оглядел гардемарина таким взглядом, который был страшнее всякой угрозы: взглядом небесной пустоты, не принимающим созерцаемого предмета. Видящим, во всяком случае, что-то другое, какую-то идею вместо человека.

– Яблоко от яблони… Отчего не на классах? – продолжал допрашивать Павел.

– Имею увольнение по болезни. Страдаю гнилой лихорадкой, – рапортовал Толстой.

– Больно он прыток для лихорадочного, ваше императорское величество, – доложил один из кавалергардов. – Так саданул кулаком, что мало плечо не отсохло.

– Отчего же ты побежал, Толстой? – почти ласково спросил государь. – Разве твой царь тебе враг?

– Никак нет, ваше императорское величество! Они поскакали, а я побежал. Должно быть, в голове помутилось от горячки.

– А почему не по форме? Где букли, где треугольная шляпа?

Вдруг император страшно побледнел, щека его дернулась, как, говорят, дергалась у его великого предка.

– Почему шляпа! Я как велел? Бонапарта вам, гильотину? Щенок! – перешел он на истошный крик.

– А знаешь ли ты, что я тебя в Сибирь, в Камчатку?

Хочешь в Камчатку?

– Никак нет, ваше императорское величество, – отвечал Толстой, весь дрожа, но глядя прямо на царя.

– Чего же ты хочешь?

– А если угодно вашему императорскому величеству, то в гвардию.

Это была даже не дерзость, а нечто совершенно выходящее за пределы разумения, как будто разъяренный бык подбежал к человеку, а тот почесал его за ухом. Император остолбенело уставился на мальчишку, и с его глаз стала сходить пелена, во взгляде началось прояснение просыпающегося человека. В это время из кареты раздался звонкий женский смех, император обернулся на карету, снова на гардемарина и… улыбнулся. Его мопсовое лицо при этом приняло такое неожиданное, страдальческое выражение, что на него нельзя было взглянуть без жалости.

"Господи, – подумал Толстой, не понимая толком, к кому или чему относится эта мысль. – Господи Иисусе!"

– После экзамена запишите этого Толстого портупей-прапорщиком в Преображенский полк. Я сам буду приглядывать, – бросил император офицеру и развернул коня, который мимоходом брезгливо наступил на щегольскую шляпу юного графа.

Крузенштерн предпочитал не брать в поход иностранцев, но половина его офицеров носила немецкие фамилии, а в Копенгагене на "Надежду" взошли ещё три ученых немца: астроном Горнер, естествоиспытатели Тилезиус и Лангсдорф. Вместе с ними на борт было погружено такое количество ящиков, штативов, сосудов и приборов, что в очередной раз возникало сомнение, поместится ли всё это на корабле. Однако поместилось.

При помощи двух матросов Горнер соорудил на юте что-то вроде обсерватории под открытым небом, обставился телескопами, астролябиями, хронометрами, и что-то обсервовывал, хронометрировал, "сочинял" карты и вычислял координаты с утра до ночи, вернее, с ночи до ночи, потому что он не покидал палубы и ночью, и в дождь, и в шторм, превратившись в какую-то одушевленную принадлежность корабля, на которую перестали обращать внимание. В любую погоду он ходил в одном и том же черном кафтане, чулках и башмаках с пряжками, широкополой черной шляпе и круглых синих очках, не снимаемых даже ночью. Во время дождя Горнер надевал клеенчатый плащ с капюшоном поверх шляпы и превращался в подобие лакированного гриба. Совершенно непонятно было, когда этот подвижник спит, питается и отправляет иные естественные надобности, во всяком случае за столом кают-компании его ни видели ни разу. К большому облегчению господ офицеров – ибо Горнер распространял вокруг себя такой густой запах застарелой мужской кислятины, что находиться с ним рядом было непросто.

Единственный человек, который искал общества Горнера и прямо-таки упивался им, был сам Крузенштерн. Два ученых (а Крузенштерн был изрядный ученый) подолгу обсуждали что-то по-немецки, прогуливались по шканцам с величайшей приятностью, курили трубки в капитанской каюте и позволяли себе партию в шахматы в тех редчайших случаях, когда не были чем-нибудь заняты. Преувеличенное, почти подобострастное внимание капитана по отношению к Горнеру вызывало иронию благородных членов команды и раздражение Резанова, с которым Крузенштерн было сухо официален. Можно было подумать, что вся эта экспедиция устроена исключительно ради удовольствия астронома.

Профессор из Лейпцига Вильгель-Готлиб Тилезиус фон Тиленау числился зоологом, но его ренессансная зоология в качестве животных включала также и человеческий вид с его физиологией, обычаями, языками, культурой, религией. То есть, Вильгельм Готлибович был одновременно орнитологом, ихтиологом, энтомологом, таксидермистом, лингвистом, этнографом, композитором, художником и Бог ещё знает кем, в зависимости от обстоятельств. Кстати, на должности штатного рисовальщика он быстро перещеголял обленившегося русского коллегу Курляндцева, совсем забросившего кисти и карандаши и почти не покидавшего дивана.

Назад Дальше