Но заслуживал ли Вирен такой зверской расправы? Ведь даже со всей своей гипертрофированной властностью он, тем не менее, – герой русско-японской войны на море, храбрый командир «Баяна», спасший погибавших товарищей с истерзанного неприятельским огнём и затонувшего на глазах спасавших миноносца «Страшный». На полном ходу «Баян» под командованием Вирена рвался к месту побоища, чтобы прикрыть тело «Страшного», но всё, что он смог, – только поднять к себе на борт уже плавающих в холодных волнах, оставшихся в живых моряков. Смогли бы они отстоять своего спасителя теперь? Вспомнили бы его заслуги, будь они здесь?..
Впервые сознание Владимира пронзила мысль о том, что он преступно легковерно, не углубляясь в суть происходящего, принял сторону революции.
Но так поступил почти весь офицерский корпус, с поруки командующего флотом, почти по приказу. И введённый в заблуждение адмирал, и офицеры были практически уверены, что монарх уступил власть добровольно.
Священник замолчал. Владимир его тоже больше ни о чём не спрашивал, снова глядя в окно, обдумывал услышанное.
Оставшуюся часть пути проехали молча, и, только выйдя из вагона на Балтийском вокзале, сдержанно попрощались.
***
Дожди заливали Петроград уже несколько дней. Ночные улицы были пусты и безмолвны. Сонную тишину Гороховой нарушил шум пролётки, нанятой Владимиром. Доехав, он быстро сунул в мокрую руку угрюмого извозчика деньги и легко взбежал по ступеням знакомого крыльца.
Звонок не работал, и Владимир громко постучал в дверь квартиры, но никаких признаков жизни за ней не уловил. Наконец, где-то в глубине квартиры послышался короткий кашель и, уже почти у двери, ворчание.
– Кто там? – донесся из-за двери настороженный вопрос.
– Свои, Евсеич. Владимир.
Дверные замки суетно защёлкали, и в широко распахнувшейся двери, со старинным, на три свечи (правда, вставлена была только одна), канделябром в руках, в одетом поверх пижамы сюртуке показался Дмитрий Евсеевич. Он выше приподнял канделябр, и дрогнувшее пламя свечи осветило улыбающееся лицо гостя.
– Господи! Владимир Алексеевич, – выдохнул слуга. – Родненький, счастье-то какое! – Он поставил на этажерку канделябр и приветственно протянул руки навстречу.
– Здравствуй, Евсеич, здравствуй, – Владимир приобнял неуклюже ткнувшегося ему в грудь старика. – Ну, как вы тут поживаете? – спросил он, когда Дмитрий Евсеевич снова закрыл дверь.
– Слава Богу, Владимир Алексеевич, слава Богу. За вас вот душа покоя не знает: только и гадаем – живы ли?
– Жив вашими молитвами, – улыбнулся Владимир.
– Давайте накидочку-то, давайте, – беспокоился Евсеич, помогая Владимиру освободиться от одежды.
– Где родители, почему не встречают? Или, самый острый слух у самого пожилого человека в доме? – усмехнулся Владимир.
– Алексей Алексеевич вместе с маменькой вашей уехали на жительство в Москву по служебной необходимости Алексея Алексеевича.
– Вот как… – растерянно оглянулся на старика Владимир.
– Как же это вы, на ночь глядючи, решились? Люди точно из ума выжили, нынче и на улицу-то выйти страшно…
– Поезд так прибывал, да и непогода на руку, сам ведь говоришь: беспорядки кругом, а мокнуть без надобности – желающих мало и среди беспокойных натур. – Владимир прошёл в глубину квартиры. – Антон дома?
– Дома, – буркнул в ответ Дмитрий Евсеевич, и Владимир уловил в его голосе ноту раздражения. – Спит братец ваш.
– Пьян, что ли?
– В стельку-с.
– Ясно, – нахмурился на секунду Владимир. При последнем их расставании Антон тоже был нетрезв. – Что со светом?
– Так электричество теперь редко бывает.
– А с водой как?
– Также. Но мы про запас набираем. Правда, вам свезло: и вода есть, и напор неплохой, можно попробовать колонку зажечь.
– Будь добр.
Дмитрий Евсеевич ушёл, унеся свечу, и Владимир, оставшись один в тёмной гостиной, присел в кресло, дожидаясь его возвращения. Он отчётливо почувствовал знакомый запах родного дома, ощутил под ладонями знакомую шершавость подлокотников кресла, улыбнулся, прислушиваясь к своим ощущениям.
Минут через пятнадцать старик вернулся.
– Готово, Владимир Алексеевич.
– Спасибо. – Владимир встал, раскрыл свой чемоданчик, вынул часть вещей. – Я помоюсь пока, а ты, пожалуйста, распорядись, чтобы Алевтина мне поесть собрала чего-нибудь и постель приготовила. Да скажи, чтоб долго с едой не возилась – горячего не надо, – крикнул Владимир уже из ванной.
Старик засеменил в сторону кухни.
Когда Владимир пришёл в столовую, стол уже был накрыт.
– Здравствуй, Алевтина, – Владимир сел за стол.
– Здравствуйте, Владимир Алексеевич! С приездом вас.
– Спасибо.
– Чаю желаете или вина? – спросила Алевтина, подвигая Владимиру тарелки с закусками.
– Чаю.
Дмитрий Евсеевич, ожидая распоряжений, сидел тут же в столовой, на стуле, в правом ближнем от входа углу.
– Спасибо, Алевтина. Отдыхай, – сказал Владимир, когда она принесла чай. – И ты, Евсеич, тоже иди спать. Нечего меня как драгоценность рассматривать, – усмехнулся он. – Спасибо, и уж извините, что сон ваш потревожил.
Евсеич ещё с минуту посидел, раздумывая.
– Что же, коли распоряжений не будет более, тогда спокойной ночи вам, – сказал он, вставая, наконец.
Поев, Владимир отправился в свою комнату. Разделся, форму аккуратно повесил на спинку стула, потушил свечу и, лёгши в постель, почти мгновенно уснул.
Утром, ещё не открыв глаза, он различил разнообразные мелкие звуки, доносившиеся сквозь закрытую дверь: Евсеевич и Алевтина уже беспокоились по хозяйству. Владимир понимал, что главной причиной этой суеты был он и улыбнулся милой заботливости прислуги. Приведя себя в порядок, он заглянул в комнату старшего брата.
Антон спал на размётанной простыне, спиной к двери, зябко свернувшись калачиком: одеяло сползло на пол и лежало рядом с кроватью.
Владимир тронул плечо брата. Тот отреагировал на удивление чутко, резко повернув голову, уставился на него непонимающим взглядом. Владимир рассмеялся.
– Доброе утро!
– Владимир! Ты как здесь? – Антон развернулся, сел на кровати, сонно растирая лицо, потом обнял себя руками.
– Нечаянный отпуск вышел, – ответил Владимир, с улыбкой глядя на брата, силившегося держать открытыми неумолимо слипающиеся глаза. – Ладно, ты вставай, умывайся, а я тебя в столовой подожду. Там и поговорим.
Владимир вышел из комнаты.
Антон вошёл в столовую через двадцать минут, одетый в светло-коричневый домашний костюм, гладко причёсанный, чисто выбритый. Тонкие пижонские усики резко чернели на бледной коже. Весь он излучал свежесть, но лицо было слегка отёчно, и глаза блестели стеклянно: вчерашний бурный вечер напоминал о себе, да и не только вчерашний, видимо.
Антон подошёл к вставшему ему навстречу Владимиру. Они крепко обнялись.
– Ну, здравствуй, дорогой, – сказал Антон, обдавая брата ароматом одеколона. – Дай хоть посмотрю на тебя, – он слегка отстранился, – а то вваливаешься в комнату, как снег на голову.
Владимир улыбнулся, и они сели за стол.
– Алевтина! – крикнул Антон. – Подавай завтрак!
Дмитрий Евсеевич помогал Алевтине внести тарелки.
– Это что за ящик, Евсеич? – спросил Антон, указывая глазами на стоявший в дальнем углу столовой деревянный короб.
– Так дружки ваши вчера вместе с вами, беспамятным, доставили. Сказали, «кузаня» какая-то.
– «Мукузани», – рассмеялся Антон, встал, подошёл к коробу и вынул из него одну из обложенных сеном бутылок. – Алевтина, принеси-ка нам бокалы! Ну, князь, ай да молодец! – продолжал усмехаться Антон. – Не обманул всё-таки.
– Что ещё за князь? – спросил Владимир.
– Грузинский князь Мачабели.
Алевтина принесла бокалы, и Антон налил в них играющее на свету рубиновое вино.
– Ну, с приездом, братец, – протянул свой бокал Антон и, чокнувшись, сделал глоток. – Ах, хорошо винцо, хорошо! Я этому вину сейчас, если признаться, Володя, больше чем тебе рад, – сказал Антон после очередного глотка и снова рассмеялся. – Головушка моя страдает. Так какими судьбами? – он взглянул на брата.
– Оказия, – улыбнулся Владимир. – Следую к новому месту службы, в Гельсингфорс.
– Чего так?
– В дозоре с противником встретились. Ну, постреляли друг по другу, как полагается. Не скажу, что серьёзно, но народ у нас немного посекло; меня вот тоже по руке зацепило.
Антону только сейчас стало ясно то, что сразу бросилось в глаза, но чему он как-то не придал значения: Владимир все манипуляции, требующие участия рук, в основном, совершал левой рукой, хотя был правшой.
– Людей много потеряли?
– Да все живы остались. Когда к нам помощь подоспела, германец уже ушёл. Так что нас на буксире в базу вернули, правда, я этого не помню: в себя пришёл уже в госпитале. Пока лечился, корабль отремонтировался и снова ушёл в море – время сейчас напряжённое – соответственно, вместо меня другой офицер был назначен.
– Понятно…
– А как давно родители в Москве? И почему им вообще там быть понадобилось?
– Тут, Володенька, после отречения царя весь город на ушах стоял, а уж про политические бурления и говорить нечего. Главный кадет, Милюков, теперь-то во Временном правительстве министром, а значит, и партия его играет нынче одну из ведущих ролей. Вот отцу и привалила работёнка, взлетел он по партийной линии, – многозначительно приподнял брови Антон, – приглашён на работу в Московский отдел центрального комитета партии. А маму он решил взять с собой, как только узнал, что уезжает не на короткий срок. И, скажу тебе, уезжал он к новому месту работы в очень даже хорошем расположении духа.
Братья ненадолго замолчали, приступив к еде.
– По какому поводу торжество вчерашнее было? – спросил Владимир
– Некий господин Нестрембженский устраивал дома музыкальный вечер. Дочурками своими хвастался: одна – арфистка, другая – за роялем. Засиделись в девках, вот и устраивает папаша званые ужины и прочие мероприятия…
– Что-то я не припомню, чтобы на музыкальных вечерах до чёртиков упивались.
– Это позже случилось. А на вечере том я с вышеупомянутым князем Мачабели повздорил малость: пошутил о его притязаниях на старшую дочку, он вспылил – грузины они такие, знаешь, горячие, – а у этого ещё и с чувством юмора туговато оказалось. К тому же, возраст уже за сорок, брюшко, состоятельность – всё, что полагается солидному мужчине, а тут какой-то молодой нахал над ним шутить вздумал. Я-то ничего такого не хотел, только князя понесло уже, но ведь и я отступать не привык, вот и вышло… Князь, видимо, решил меня сначала испугом взять, криками, – улыбался Антон, – ну, а когда дело нешуточный оборот приняло, ему кто-то про моё прошлое шепнул, и он задумался немного, поостыл. В конце концов, всё мировой закончилось, ну и, как водится, отметить это событие решили, закатили в ресторацию. А прощаясь, князь обещал меня лучшим своим вином угостить в знак дружбы и симпатии – и не обманул, как видишь.
– Мне думалось, светские мероприятия теперь прекратили свое существование, – сказал Владимир.
– В общем-то, да, но по старой памяти некоторое подобие иногда бывает. Правда, тихо так, скромненько, чтоб не привлекать внимания – народ на эти дела косо смотрит нынче, праведно гневается. У тебя-то как дела? – спросил Антон. – Пошаливают матросики ваши, наверное? Почувствовали силу после того, что в Гельсингфорсе и Кронштадте натворили?
– Пошаливают, – хмуро подтвердил Владимир, вспомнив недавний разговор со священником в поезде. – И на офицеров всё волками смотрят… Революцию сделали, теперь расхлёбывают то, за что боролись. Чёрт их разберёт, чего им надо! Новую власть мы, офицеры, признали, так теперь другая свистопляска началась: поговаривают, будто большевики с Временным правительством сладить не могут, а у нас на флоте большая часть матросов – большевики, как выяснилось.
– Ты ещё не знаешь, какая в Петрограде подковёрная грызня идёт… Большевики, меньшевики, эсеры, анархисты, монархисты, левые, правые, трудовики, кадеты… голова от них кругом идёт, и каждый на себя одеяло тянет! То ли ещё будет. У нас на заводе тоже ухари находятся, народ баламутят. Но спасибо Поликарпу Максимовичу, управляющему, он руку на пульсе держит, сразу таких убирает от греха. И с рабочими профилактические беседы ведёт, убеждает, что они вполне нормально живут и трудятся при нашем заводе.
– А нормально ли?
– Ну, знаешь, курорта им никто и не обещал. Но я, по крайней мере, жалованье всегда исправно платил, и поболее, чем некоторые другие дельцы. Неизвестно только, что дальше наше Отечество многострадальное ждёт. Не покидает меня ощущение, будто лавина эта революционная на полпути задержалась, зависла…
Владимир молчал, разглядывая бокал.
– Сам-то куда примкнуть думаешь? – спросил Антон. – Попомни моё слово, скоро этот вопрос станет ребром, и всех сомневающихся сметут.
– А я, по-твоему, сомневающийся?
– Это я так, к слову…
– Не знаю, – поморщился Владимир: он очень не любил касаться вопросов политики, даже в досужих разговорах среди офицеров, тем более – политики внутренней. Он в ней ничего не понимал.
Во внешней политике для него всё было ясно: есть друг, и есть враг, и место военных, то есть его место, в этой политике тоже предельно понятное. А вот внутренние государственные распри были для него тёмными дебрями. Да офицерам, в общем-то, до недавнего времени, до переворота, и уставом запрещено было участвовать в политической жизни страны.
Иногда Владимир задумывался над тем, что революционные настроения в народных массах, представителями которых для него являлись матросы, послужившие в итоге главным детонатором государственного переворота, могли быть небезосновательны. В какой-то мере он им даже сочувствовал, но никогда и ни с кем из сослуживцев об этом не говорил – не поймут, засмеют. Ведь с первых дней учёбы в корпусе мысль о том, что матрос – инструмент, автомат, разновидность корабельного механизма и прислуга его бога – офицера методичным и само собой разумеющимся наставлением пронизывало всю жизнь гардемаринов, в чём они ежегодно убеждались, отбывая корабельную практику. Даже на практике, где они находились в ранге матросов и также, как матросы команды корабля, подчинялись унтер-офицерам и привлекались к авралам и работам, всё равно ощущался невидимый, не озвучиваемый привилегированный социальный раздел хотя бы в том, что работами грязными гардемарины не занимались, никто на них не кричал, не материл. Вдобавок перед глазами всегда был наглядный пример офицеров экипажа – людей из мира, навсегда недоступного матросам. Этот отдельный мир внутри мира корабля, блестящий, чистый, прочно закрытый для них, вселял страх и злобу. А гардемарины стремились в него всей душой.
Как бы там ни было, но, даже толкаясь в поисках золотой середины между голосом совести и вековым укладом службы, сторонником революции Владимир себя не ощущал. Всё же брали своё верноподданнические традиции воспитания, заложенные с молодых лет – и в семье, и в Морском корпусе.
К тому же, когда доводилось слышать что-либо о народных волнениях, отчего-то он воспринимал это так, будто речь шла не о России, а о каком-то другом государстве, далёком, неведомом. «Там – да, там может быть, а у нас – никогда».
Однако Владимир всё же внимательнее в такие минуты присматривался к матросам. И вроде бы снова видел их привычную покорность, исполнительность, беспрекословную подчинённость, но за всем этим почитание офицеров находил совсем неискренним. За ним просматривалась затаённая ненависть – ненависть человека на пять лет насильственно оторванного от всего дорогого его сердцу и принужденного под страхом сурового наказания или зуботычины младшего командира исполнять тяжёлую, выматывающую службу. Проскальзывала мысль, что матросы – такие же люди, что они также кого-то любят, о ком-то скучают, переживают о своём оставленном хозяйстве и доме. «А с чего, собственно, они должны радоваться? – спрашивал тогда себя Владимир. – С чего должны любить своих офицеров, олицетворяющих эту могущественную силу, безжалостно ломавшую их жизнь, ни о чём не спрашивая?»