Моё спасение удовлетворило Корнелию: пока крошечная армия короля распадалась под двойным воздействием нищеты и внутренних противоречий, моя шпага осталась без работы. Я мог жениться и жить мирно. Однако, став во всех отношениях благоразумной и практичной женой, о какой только и может мечтать любой муж, Корнелия сохранила неизменное убеждение, что стоит мне пропасть из виду, как я оказываюсь в смертельной опасности. Она плакала дни напролёт, когда я вышел в море, командуя «Хэппи ресторейшн», уверенная, что мы обязательно встретим алжирских корсаров (что было бы, честно говоря, предпочтительнее встречи со скалами графства Корк). Как–то раз она даже проехала за мной всю дорогу до конной ярмарки в Ройстоне, потому что ей приснилось, будто там меня убьёт одноглазый китаец.
«Храни и береги тебя Бог, любовь моя, — писала она в заключение. — Мало мы знаем о твоём путешествии, но Чарльз говорит, в нём может быть опасно. Ты знаешь, как боюс я, когда думаю, что тфой карабль снова расбился на чёрном берегу.
Или развалился под ударами пушек могучего врага. Корнелис сказал, что я дурочка, и, возможно, у него есть право. Так будь же сразу осторожен, если можно быть и тем и другим. Помни всегда, что здесь, в Рейвенсдене, тибя помнят и любьат. От моего сердца к твоему, на веки, Корнелия». На обороте она добавила постскриптум: «Услышав, что твой карабль должен плыть на запад Шатландии, матушка взволновалась. Я спросила почему, но она не ответила. Она начила письмо тебе, но бросила его на огонь».
Этот постскриптум озадачил меня больше, чем тревоги Корнелии. Матушка могла быть раздражительной, но её мало что волновало, не считая привычного перечня предметов ненависти и заслуживающей иногда бранного слова собственной неспособности двигаться так же быстро и свободно, как прежде. Насколько мне было известно, она к тому же не имела особых связей в Шотландии; по крайней мере, не больше, чем обычно для того, кто состоял при дворе Стюартов многие годы и поэтому водил знакомство со многими шотландцами, прибывшими со своим монархом после объединения королевств. Я спросил Маска, хорошо ли чувствовала себя матушка, когда он уезжал с моим имуществом, и услышал в ответ, что ему она показалась такой же, как и всегда. Если подумать, это и неудивительно. Моя мать была женщиной, не склонной выдавать своих чувств перед Финеасом Маском, которому она позволила оставаться в Рейвенсден–хаусе в течение многих лет, вопреки своему отвращению к нему, не меньшему, чем к самому Оливеру Кромвелю.
Я вскрыл третье, совершенно малограмотное письмо. Оно было от матери Кита Фаррела, которой я послал для него приглашение на «Юпитер» вместе с копией королевского приказа мистеру Пипсу. Госпожа Сара Фаррел — трактирщица–вдова из Уопинга, чья чудовищная грамматика ставила прозу Корнелии вровень с Драйденом, сообщала, что, отчаянно нуждаясь в трудоустройстве и средствах к существованию, её сын Кит отплыл в Ост–Индию несколькими неделями ранее. Возможно, его судно задержали в Даунсе те же мощные ветра, что держали нас в Портсмуте, но, по её мнению, как вдовы человека, служившего в море «двацат восим гадов», это маловероятно. Тем не менее, она переслала письмо и приказ в Дил и молилась, что её старания в этом деле заслужат ей рекомендации и вознаграждение как от «добрава кап. Кувинтона», так и от «очинь знатнава графа Ривинсдина».
Содержание третьего письма обеспокоило меня даже сильнее, чем новости о поведении матери. Выходило, что в этом весьма опасном и деликатном путешествии я променял значительный мореходный опыт и здравый смысл Кита Фаррела на иные качества Финеаса Маска. Это не казалось мне удачной сделкой.
Тем вечером я, потакая себе, отказался от компании других офицеров и ужинал без парика и в одиночестве, не считая мрачного присутствия Маска, который был, по меньшей мере в три раза старше большинства слуг в военном флоте и в тысячу раз несчастнее любого из них. До меня доносились голоса офицеров, собравшихся за столом в кают–компании сразу за моей дверью, и когда действие вина и эля усилилось, я расслышал, как Певерелл, заглушая прочих, стал громко и несдержанно разглагольствовать о самонадеянном юном отпрыске благородного рода, доставшемся им в капитаны.
— Что вы, джентльмены, первый Квинтон был всего лишь шорником Вильгельма Нормандского! Не слишком выдающаяся родословная, вопреки всем его замашкам и позам.
Лэндон заметил о симпатии короля к джентльменам–капитанам, людям, не ведающим законов моря и неба. Скоро они вытеснят из флота всех честных моряков — офицеров, рождённых и воспитанных морем, таких как он и Годсгифт Джадж, заслуженно командовавший всеми кораблями павшей республики. «И где же будет страна в грядущей войне с Нидерландами?» — вопрошал он. Поколение капитанов–мотыльков против лорда Обдама, Эвертсена, де Рюйтера и остальных, отличных флотоводцев. Боже спаси и сохрани Англию и их, всех до одного, от захвата бравыми голландскими «маслёнками»!
Плотник Пенбэрон одобрительно ворчал в те редкие моменты, когда не оплакивал состояние бизани и руля, а проникновенная речь боцмана Апа могла выражать как согласие, так и несогласие — никто не мог бы сказать наверняка. Наконец, они смешали все тосты недели, выпивая по очереди за короля, за возлюбленных и жён, за отсутствующих друзей, добавив особенно громкий тост в память о Джеймсе Харкере. Я окончил свой ужин в ещё худшем настроении, чем начал, и сверлил глазами Маска, если он пытался заговорить.
Джеймс Вивиан вернулся на борт поздним вечером и доложился мне на шканцах, куда я вышел в надежде, что ветер унесёт воспоминания о разговоре офицеров. Лейтенант сильно присмирел, показав иное, усталое и покорное лицо. Два дня на берегу в поисках доказательств убийства немногим ему помогли. Он узнал, что в день своей смерти капитан Харкер прослушал утреннюю мессу в церкви Святого Фомы и после этого пообедал, по–видимому, в одиночестве, в «Красном льве» в Портсмуте (если его там отравили, размышлял Вивиан, то двадцать человек, евших мясо той же коровы, и пятьдесят, пивших то же пиво, умерли бы той ночью). Капитан встретил мимоходом Стаффорда Певерелла, занятого на берегу переговорами с агентом поставщика, и обменялся парой слов кое с кем из команды у малого дока. Никто не видел его с двух часов пополудни примерно до пяти, когда он вернулся к корабельной шлюпке. Местопребывание капитана Джеймса Харкера в течение этих трёх часов оставалось тайной.
— Что ж, мистер Вивиан, — сказал я, насколько мог тактично, — наверняка могли найтись невинные причины для его исчезновения? Возможно, друг, с которым он хотел проститься?
Вивиан обдумал мой вопрос и очень медленно произнёс:
— Если вы намекаете на женщину, сэр, то да, уверен, это может быть объяснением, но я говорил с некоторыми из тех… хм, кого он предпочитал, так сказать… и он не был ни с одной из них. По крайней мере, так они утверждают.
— Возможно ли, лейтенант, что он нашёл новый предмет симпатий — незнакомый вам или другим его… друзьям?
Джеймс Вивиан боролся с собственными мыслями ещё мгновение. Но он был разумным молодым человеком, и в конечном счёте здравый смысл победил горе и гнев.
— Да, сэр, это лучшее объяснение. — Потом он слабо улыбнулся. — Мой дядя всегда любил покорять, сэр. Корабли, острова, женщины — все были для него едины, и он захватывал каждых, сколько мог. Итак… не убийство, да? Ваша правда, капитан. В самом деле, мне кажется, я этому рад.
Он протянул руку, и я пожал её.
Когда я ложился спать той ночью, Маск вполне сносно справился с задачей по превращению главной каюты «Юпитера» в миниатюрный плавучий Рейвенсден. Старые портьеры из лондонского дома украшали мои стены — или, точнее, переборки — скрывая самые сомнительные образцы художественного вкуса Джеймса Харкера. Посеребрённые блюда, принадлежавшие столу прислуги, пока дед не распродал все лучшие сервизы Квинтонов, украшали теперь полки и стол, а посуда Харкера отправилась в кают–компанию. На самом почётном месте висели две уменьшенные копии портретов отца и деда, украшавших парадный зал аббатства, два фонаря, раскачиваясь под потолком, неизменно выхватывали из темноты их лица; тут же был — чуть побольше размером — портрет Корнелии работы Лели, написанный сразу после Реставрации. Рядом висел мой палаш: палаш, бывший в руках отца в день его гибели; отвергнутый Чарльзом и потому доставшийся мне. Под ним лежало моё главное наследство от деда: странного вида позолоченная овальная шкатулка, открывавшаяся при помощи нескольких дисков с цифрами; одному Богу известно, что она означала и для чего была нужна, но я любил играть с ней в детстве, и присутствие шкатулки рядом со мной на борту «Юпитера» странно обнадёживало. Окружённый своими вещами, лёжа на своих простынях, опустив голову на собственную подушку и не обращая внимания на звон корабельного колокола каждые полчаса, я незаметно уснул самым мирным сном с тех пор, как вступил на палубу корабля…
Только для того, чтобы быть резко разбуженным вскоре после полуночи мощным рёвом со стороны правого борта. Убеждённый спросонья, что нас атакуют корсары, я схватил палаш и пистолет, выбежал из каюты и наступил на Маска, который оказался слишком толст для собачьих будок на юте, служивших жильём для слуг, и решил спать на палубе за моей дверью. Честно говоря, хотя я никогда не признался бы ему в этом, но меня здорово успокаивало то, что любой, кто пожелает добраться до меня, должен будет сначала пройти мимо Финеаса Маска: помимо прочих его достоинств, старый разбойник был одним из самых свирепых (и самых грозных) бойцов, каких я видывал в жизни.
Вивиан возник из своей крошечной каюты, сонный и безоружный.
— Капитан, нет нужды тревожиться… — воззвал он ко мне.
Но я уже мчался к палубе.
Добежав, я увидел, как часовые хватаются за бока, едва сдерживая смех. Ползит и Тренинник пытались втащить на палубу дикого зверя в образе человека, который отбивался, ревел, брыкался и бранился в ответ. Выглянув за борт, я увидел Ланхерна, Карвелла, Леблана, Тренанса и ещё двух матросов, подсаживающих существо из шлюпки. Я попытался собрать всё капитанское достоинство, какое позволяла мне ночная сорочка, и спросил:
— Что всё это значит, старшина? Кто этот тип? Боцман, назначьте соответствующее наказание потревожившему покой на корабле…
Леблан и Карвелл обменялись непристойностями и сдавленными смешками. Ланхерн посмотрел на меня, ухмыльнулся и сказал:
— Не думаю, что вы станете наказывать его, сэр. Это капеллан, преподобный Гейл. Сегодня воскресенье, и ему предстоит проповедовать уже через семь часов, вот мы и решили вытащить его из «Дельфина» и вернуть на борт.
К этому времени преподобный Фрэнсис Гейл более или менее стоял на ногах. Его лицо украшала многодневная щетина, волосы всклокочены, от него несло выпивкой, мочой и рвотой. Человека, менее подходящего для службы нашему Спасителю, и непосредственно его высокопреосвященству Уильяму, архиепископу Кентерберийскому, трудно было представить. Было также абсолютно невозможно вообразить какие–нибудь подобающие слова, которые я мог бы сказать ему в сложившейся ситуации.
Так и случилось, что первым заговорил Гейл. Он вперил в меня маленькие покрасневшие глазки и произнёс:
— Благодать Гошпода нашего Иишуша Хришта и любовь Бога Отца, и причастие Швятаго Духа да пребудет с вами, капитан. — Потом он сощурился на меня, пошатнулся и ухватился за моё плечо. — Муки адовы, высочнный–то какой! И волосы уже редеют. Боюсь, будете лысым как коленка ещё до тридцати. Да приидет Царствие Твое во веки веков. — Он мощно рыгнул. — А теперь… где моя каюта?
Глава 7
Я стоял на шканцах «Юпитера» и с тревогой оглядывал сборище матросов, безучастно переминавшихся с ноги на ногу. Самые благочестивые, вроде великана Ползита и мавра Карвелла, уже бормотали молитвы себе под нос. Вообще бормотания и разговоров хватало, хотя боцман Ап и сыпал нечленораздельными проклятиями, призывая хранить праведную тишину. Мне казалось, на меня смотрят и сразу отводят глаза, обсуждают меня шёпотом, смеются. Я воображал, что, по общему мнению, я заслуживаю не большего уважения, чем «враль» — человек, выбираемый каждую неделю для изысканного наказания: драить нос корабля прямо под четырьмя отверстиями гальюна. Кое–кто осматривался в особой моряцкой манере, прикидывая, когда переменится ветер и начнётся наше путешествие. Мощный ветер с запада слегка поутих, но за париком и шляпой на голове Джеймса Вивиана, что стоял рядом, виднелся вымпел, всё ещё уверенно струившийся на ветру.
Я слышал, как колокола Портсмута и Госпорта призывали добропорядочных прихожан на службы добропорядочных, знающих своё дело священников. Совсем иначе дела обстояли на палубе «Юпитера», где куда менее представительная компания ожидала одного из двух одинаково ужасных событий. Первое — преподобный Фрэнсис Гейл может прибыть вовремя, чтобы направлять наши молитвы, если ему под силу будет сохранять равновесие и произносить слова в приблизительно верном порядке. Второе — преподобный Фрэнсис Гейл может не явиться, и службу проведёт ещё менее подходящий кандидат. По флотской традиции в отсутствие капеллана заботы о духовном благополучии команды и принятии ею святого причастия волей–неволей брали на себя другие офицеры. Вивиан вызвался помочь (имея епископа в семье, он не испытывал ужаса перед этой задачей), но я не мог уступить ему, не растеряв остатков своего авторитета. Итак, в отличие от практически любого моряка в истории, я всей душой молился о прибытии Гейла[15].
Пока сыпался песок в часах, приближая момент, когда пробьёт корабельный колокол, я со всё возрастающим отчаянием вспоминал службы, на которых присутствовал в нашей приходской церкви; я прочёсывал их в поисках вдохновения на случай, если роль духовного пастыря «юпитерцев» перейдёт ко мне, однако преподобный Джордж Джерми не был ярким представителем англиканского красноречия. Назначенный на место викария Рейвенсдена моим дедом пятьдесят лет назад, Джерми с одинаковой ловкостью управлялся с бессчётными сменами официальной религии государства и избегал внимания старухи с косой. Приняв посвящение от дряхлого епископа, который во времена короля Генриха Восьмого прислуживал архиепископу Кранмеру — человеку, основавшему англиканскую церковь, на коей зиждется благополучие наших бессмертных душ, — Джерми, подобно Мафусаилу, отказывался умирать, что не мешало его мыслям плутать в характерной для старческого возраста манере. В результате церковные службы были для добрых прихожан Рейвенсдена неизменным поводом лишний часок вздремнуть воскресным утром, покачиваясь взад и вперёд на скамьях в компании людей, храпящих под умиротворяющее нашёптывание пастора. Как ни странно, воскресенье было единственным днём недели, когда моя страстно влюблённая во всё английское Корнелия непреклонно и демонстративно возвращалась к суровому кальвинизму своей юности, служившему идеальным предлогом не ходить в церковь.
Я взглянул на неуклюжие карманные часы — подарок дяди на совершеннолетие. Несмотря на полную неспособность вспомнить хоть одну проповедь Джерми, на которой мне удалось прободрствовать достаточно долго, чтобы уяснить её тему, я понял: настало время действовать. Мы не могли больше ждать пьянчугу Гейла. В моей каюте есть Библия, конечно же, и отличный старый молитвенник времён Кранмера и королевы Елизаветы. Я пошлю Маска за ними. Возможно, мне удастся сымпровизировать что–нибудь по поводу первых слов Книги Бытия…
Чёрно–белая сумятица со стороны кают–компании обозначила своевременное и, на удивление, трезвое появление преподобного Фрэнсиса Гейла. При дневном свете Гейл оказался незаурядным человеком: крепкий и приземистый, на вид разменявший четвёртый десяток, он уж точно не был безликим святошей и чопорным книжником. Помывшись и побрившись, скрыв большую часть буйных волос под скромным париком и надев полное церковное облачение, Гейл в самом деле выглядел человеком Бога. Во всяком случае, походил на него куда больше своего предполагаемого заместителя, капитана Мэтью Квинтона. Священник поднял в меру твёрдую руку для благословения, и его сомнительные прихожане устроились поудобнее в разнообразных богомольных позах. Даже четверо признанных папистов (включая загадочного француза Леблана) и один магометанин, алжирец по имени Али–Рейс, закрыли глаза и склонили головы, стоя чуть в стороне от прочих у поручней правого борта.
Я ожидал обычных молитв и славословий из векового требника — но не сегодня. Гейл оглядел собрание, потом посмотрел прямо на меня и начал словами пятидесятого псалма: «Ибо беззаконие моё я знаю, и грех мой всегда предо мною».
Я не раз слышал эти слова — в качестве прелюдии к недолгому сну — от Джорджа Джерми. Но в устах Джерми, который за полвека не совершил ни единого известного кому–либо греха, они звучали как мягкий упрёк его пастве за пьянство, блуд и склоки, случившиеся в деревне Рейвенсден в ходе минувшей недели. Произнесённая Фрэнсисом Гейлом, фраза обрела новый смысл. Священник продолжил незнакомыми словами из очень маленькой и очень новой книжицы в кожаном переплёте, извлечённой из рукава сутаны.