— Каменщики и носильщики ждут, — напомнил он. — Я взял на себя смелость снять с восточной стены десятерых лучников...
Гюрли кивнул. Дотронулся до меча, проверяя, легко ли тот ходит в ножнах. И пристально посмотрел на меня.
— Я много грешил в этой жизни, — проговорил он без выражения. — И надеяться мне, пожалуй, не на что: Господь являет чудо лишь праведникам, а я... Меня убивали сотни раз, и я убил стольких, что перестал считать. Ты не поверишь, но многие могли бы назвать меня коварным и жестоким. (Отчего же не поверить, повелитель, очень даже поверю). Но пойми, не может человек, обличённый властью, быть другим. Хоть он и будет стремиться править лишь добром и справедливостью... Жизнь заставит и карать, и миловать; драться лицом к лицу и бить в спину; нападать из-за угла; защищать и предавать. Мне не стыдно. Я совершил множество славных дел... Но люди — люди забудут их. Не смогут оценить... Они слишком мстительны и предвзяты. Поэтому я и решил сохранить твою рукопись. Пусть меня судят потомки, а не современники, — закончил он совсем тихо.
Так, будто просил у меня прощения.
Да, именно (меня вдруг поразило собственное открытие): Гюрли, царь Грузии, просил прощения у меня, Рашида ад-Эддина, летописца, звездочёта и прорицателя.
Потом дверь стукнула в последний раз — и я остался один.
Из противоположного окна был виден внутренний двор с каменным колодцем у подножия башни. Я подумал, что нужно бы посмотреть туда — но почему-то остался сидеть. Я знал, что вскорости должно произойти там, во дворе, — будто видел это собственными глазами.
Сейчас из ворот выйдет он, царь Гюрли, пока ещё правитель Грузии, чтобы самолично проследить за носильщиками. Те осторожно, стараясь не шуметь (хотя к чему?), вынесут из сокровищницы тяжёлые окованные сундуки, где под массивными крышками покоятся ослепительные алмазы, кроваво-красные рубины, зелёные изумруды, где тускло блестят драгоценные золотые чаши и кубки, жезлы, ожерелья и диадемы, сработанные лучшими мастерами Тифлиса и Хорасана. Одной такой диадемы хватило бы, чтобы целый год кормить десяток горных селений... Сундуки опустят в колодец, каменщики тщательно замуруют отверстие, следя, чтобы ни один выступ, ни одна шероховатость не выдала монголам его расположения. Они останутся на месте — наверное, хитрый Осман что-то пообещал им: щедро заплатить за труды, вывести подземным ходом на берег реки Сурхан...
Их грубые лица осветит сумасшедшая надежда на спасение — и они отойдут в лучший мир с этой надеждой, прямо там, возле замурованного колодца. Десять лучников, снятых начальником гарнизона с восточной стены, десять выпущенных стрел — по одной на человека. Никто не должен попасть в плен и проговориться под пыткой...
Начальник гарнизона погибнет позже, одним из последних, когда умрут все защитники на стенах и меченосцы личной охраны у дверей в центральную башню. Он и царь Гюрли будут лежать рядом, голова к голове, оба утыканные стрелами, точно два исполинских ежа, потому что никто так и не сможет одолеть их на мечах.
Но я этого уже не увижу. Принятый мною яд скоро начнёт действовать, но всё же не сразу: у меня ещё останется несколько минут — драгоценных, как драгоценное вино в бокале. Несколько минут, которые я, пусть лишь в мыслях, проведу с Ней, моей любимой Женщиной, в белом яблоневом саду перед её дворцом.
Там, где в глиняных пиалах тает свежий мёд, гудят пчёлы и легчайший белый цвет падает на расстеленное покрывало...
Они шли цепочкой, след в след. Каждый — опираясь левой рукой на айсбаль, а правой протравливая в ладони страховочную верёвку. И наверняка думали сейчас об одном и том же, являя собой образцово-показательное единение мыслей солдат Третьего рейха.
Об этом чёртовом солнце.
Арик Вайзель, обер-лейтенант горной дивизии «Эдельвейс», шедший сейчас замыкающим в последней связке, мог бы голову дать на отсечение, что все они думают одинаково.
Когда-то он любил это солнце — давно, ещё до войны. И очень страдал от недостатка ультрафиолета: в городке Эммерихе, почти на границе с Нидерландами, где он появился на свет, солнце, бывало, не показывалось целое лето. Небо там всегда было низким и будто бы тяжёлым, словно крышка на кастрюле. Ветер гнал по небу целые стада туч с Северного моря... Вот почему лица у всех жителей по верховьям Рейна была бледно-землистого оттенка.
И оттого все знакомые девушки Арика Вайзеля — дочери добропорядочных бюргеров с Эйховина и Роттендапштрассе (а зачастую — и их почтенные жёнушки, чего греха таить) — мучительно краснели и покрывались гусиной кожей, когда он, широкоплечий, светловолосый, как древний воин-кельт, коричневый от загара, с громадным рюкзаком за спиной, появлялся в конце родной улицы. Они нарочно выбегали из домов и старались попасться ему на глаза, а потом долго смотрели вслед, подрагивая потными ресницами... Чёрт возьми, они готовы были отдаться ему прямо на каменной мостовой, под недовольное брюзжание отца или супруга, за один только этот коричневый загар, привезённый из Швейцарских Альп.
Там, в Альпах, всегда (ну или почти всегда) сияло солнце. Оно было великолепным, ярким, ослепительным, оно брызгало ультрафиолетом и кувыркалось в бездонной синеве, в бело-голубом мире, красочном, как рождественская открытка. Этот мир был населён снегом, юными лыжницами в алых шапочках и горными отелями, похожими на пряничные домики. И Арик, для которого самой высокой горой была куча песка, сваленного с баржи возле складов братьев Хейтвиц, влюбился в Альпы с первого взгляда.
На второй сезон он уже неплохо катался на лыжах. На четвёртый — впервые надел ботинки с триконями и совершил первое в жизни восхождение на пик Кижин под руководством швейцарца-инструктора. Кижин ему не понравился: гора, не дотянувшая в росточке даже до двух тысяч, оказалась нудной и пологой, к тому же в ледовом склоне были вырублены аккуратные ступени — не вершина, а скрипучая лестница на второй этаж дядюшкиного особняка.
— А ковровую дорожку не додумались постелить? — осведомился он у инструктора.
Тот понимающе улыбнулся.
— Вы недалёки от истины, герр Вайзель. В прошлом году один мой клиент сказал, что ступеньки не мешало бы посыпать солью, чтобы ноги не скользили... А вообще, если хотите увидеть настоящие, серьёзные горы, а не японский карликовый садик, то я бы посоветовал отправиться на Кавказ или Памир. Впрочем, Памир для вас ещё слишком сложен...
— А Кавказ? — заинтересованно спросил Арик. — Это же где-то в Польше?
— В России. Я мог бы за определённую плату составить вам протекцию: у меня остались друзья среди русских альпинистов. Несколько лет назад я поднимался на Эльбрус в связке с одной местной девушкой. Её звали Надя Киачели. Я три дня упражнялся произносить это имя без запинки.
...Он упросил-таки своего дядюшку отпустить его, хотя один Бог знает, скольких трудов это стоило. С отцом к тому времени отношения совсем разладились. Матушка в одну из промозглых зим умерла от чахотки — даже не умерла, а будто растаяла, словно дымок от сигареты. Она всегда была женщиной деликатной и чистоплотной и ни за что не позволила бы портить добропорядочный дом видом своего мёртвого тела в обеденном зале...
Дядюшка Фердинанд согласился с поездкой племянника и даже дал денег на дорогу, но долго ворчал, хаотично передвигаясь по гостиной и мешая сборам. В конце концов разозлённый Арик швырнул рюкзак на пол и выпрямился.
— Дядя, я, к вашему сведению, не новичок в горах. Вы боитесь, что я не сумею завязать какой-нибудь чёртов булинь[2] и навернусь со скалы?
— Самое опасное в любых горах — это люди, мой мальчик. А русские опасны особенно.
— Вот как? — Арик поднял рюкзак и, слегка успокоившись, принялся собирать его заново. — Надеюсь, они не каннибалы?
— Скоро узнаем... Когда наш фюрер сцепится с ними — так, что шерсть полетит из загривков.
— Но у нас с ними договор о ненападении!
— А Польша? — уныло напомнил дядя.
— А что Польша? Мы вместе воюем против неё, я сам видел фотографии: наши и русские офицеры в обнимку, возле новой границы...
— Херня! — В минуты душевного разлада дядюшка начинал выражаться просто, проще некуда. — Спектакль для дураков. А кончится всё тем, что русские казаки будут шляться по улицам Берлина и распевать частушки под балалайку... Этим варварам ни в коем случае нельзя доверять, запомни мои слова. Они коварны, как Чингисхан.
Арик вздохнул.
— Чингисхан не был русским, дядюшка.
Фердинанд-Эрих Вайзель философски пожал плечами.
— Кто знает...
Надо было послушаться и не ездить.
Нет. Нельзя, невозможно было отказаться от поездки — это была судьба. Рок. Воля богов. Он мог бы заболеть, поезд мог сойти с рельсов, самолёт — упасть в море, и тогда Арик не попал бы на Кавказ. Но тогда это был бы уже не Арик. Кто-то другой, похожий и непохожий, продолжал бы есть, пить, сводить с ума бледнокожих женщин города Эммериха, а Арик Вайзель всё равно стоял бы на узком выступе, привязанный к вбитому в скалу крюку, сжимал в руках страховочный фал и кричал своей партнёрше по связке Наденьке Киачели:
— Davai!!!
(Слово «Davai!», оказывается, имело множество значений — в зависимости от контекста).
И смотрел, глупо раскрыв рот, как она идёт по отвесной стене — легко и непринуждённо, будто по аллее парка... И злился на самого себя: со своим опытом, нажитым в уютных, почти домашних Альпах, рядом с Наденькой он ощущал себя махровым неумехой, впервые увидевшим рюкзак с ледорубом.
В этой русской не было «ничего особенного. Светлые, выгоревшие на солнце волосы, собранные сзади в хвост, ямочки на щеках, узкий подбородок и маленький рот. («На троечку», определил он при их первой встрече. И целоваться, поди, не умеет...) Вот только глаза были хороши: прозрачные, как горный ручей, и голубые, как небо над пиком Кезген-баши. А ещё у неё была странная способность вводить Арика в устойчивый ступор одним своим присутствием.
Это его-то, майн готт, всю жизнь имевшего неограниченный кредит у бесцветных дочек бюргеров из Эммериха и загорелых лыжниц из курортного Сант-Галлена, — те обожали фотографироваться с ним в обнимку на фоне Монблана, прежде чем тащить в гостиничный люкс («Ты была волшебна, детка, забыл, как тебя...»).
Он не мог даже коснуться её, хотя желал этого до дрожи в коленках. Он боялся наткнуться на её удивлённый взгляд. И на лёгкую иронию, спрятанную в уголках губ...
Однажды он всё-таки обнял её — это случилось, когда они забирались на этот чёртов Кезген-баши. Мела пурга, Арик совершенно окоченел, покрылся ледяной коркой и упустил в пропасть целую связку скальных крючьев.
— Может, вернёмся? — прокричала Наденька сквозь пронизывающий ветер. — Поднимешься в другой раз, когда погода наладится...
— Найн! — рявкнул он. — Давай! Вперёд!!!
Она улыбнулась.
— Ну, раз ты так хочешь...
И он полз вперёд, сцепив зубы и ругая на чём свет стоит русскую погоду, русские горы и собственное ослиное упрямство. Эта змея нарочно затащила меня сюда, думал он, залезая на очередной выступ. Чтобы я сдох или отморозил себе... Эх, нужно было послушаться дядюшку!
Несколько раз он собирался повернуть назад и уже открывал рот, чтобы крикнуть об этом, но — то ли ветер уносил звуки, то ли слова забывались... А когда он вспоминал их, становилось поздно: впереди стучал молоток, загоняя крюк в расщелину, верёвка натягивалась, и нужно было идти...
А потом ему вдруг открылась вершина.
Облака остались далеко внизу, у ног, точно стадо овечек, и вовсю сияло солнце.
— Ты победил, — сказала Надя.
Он обалдело кивнул. Он совсем не чувствовал себя победителем, да и вообще ничего не чувствовал, кроме предательской дрожи в ногах. Только один вопрос почему-то интересовал его совершенно некстати:
— Почему у тебя такая странная фамилия — Киачели? Ты разве не славянка?
— Славянка, — отозвалась она. — Коренная москвичка. Киачели я по мужу.
Это известие его огорчило.
— У тебя есть муж?
— Был. Он погиб три года назад при восхождении на Ушбу. А я осталась здесь.
— Вот как... — Арик помолчал и задал совсем уж никчёмный вопрос: — Ты любила его?
Она не ответила. Только поплотнее запахнула куртку, и он подумал, что ей, наверное, холодно. И несмело обнял, изрядно удивившись, что не получил отпор.
А ещё через несколько дней он не получил отпор, когда поцеловал её — прежде чем забраться в кузов грузовика, старенького «форда», который увозил его вниз, в долину. Оттуда ходил рейсовый автобус до Нальчика, потом — поезд до Москвы, потом...
Ему не хотелось думать об этом «потом». Слово «потом» означало для него дядюшкину контору в Беслау, грязный Рейн с его баржами и кожевенной фабрикой, пьяного отца (тот с кончиной матушки стал частенько «закладывать за воротник») и Швейцарские Альпы, скучные, как трактат о пользе добра. И — назойливых лыжниц в алых шапочках.
Он несмело, точно прыщавый юнец, чмокнул Наденьку в щёку и покраснел. Она улыбнулась и прошептала:
— Не так...
Притянула его к себе, поднялась на носочки и поцеловала в губы — крепко и томительно, до солёного привкуса...
— Я приеду, — сказал Арик, впервые не перепутав спряжение глагола. — Ich werde im nachsten Jahr ankommen. Я приеду на следующий сезон. Ты будешь ждать?
— Да.
— Обещаешь?
— Да, да...
Она долго махала ему вслед — пока он трясся в грузовике по горному серпантину, пока глядел в искривлённое дождём окно поезда, выводя указательным пальцем на стекле буквы её имени «Nad»... пока смолил папиросу в дымном тамбуре, разглядывая берёзовый пейзаж с полями и избами... Ему всюду виделось её лицо с милыми ямочками на щеках и серьёзными прозрачно-голубыми глазами. И едва заметными веснушками вокруг носа.
Я приеду, твердил он себе. Совсем скоро — всего через год. И оглянуться не успею.
Однако на следующий сезон Арик на Кавказ не поехал. Ему суждено было попасть туда только через три года — в мае сорок второго.
А ещё через полгода, в начале октября, Северная группа войск русских под командованием генерала Масленникова мощным ударом отбросила «эдельвейсов» за Главный Кавказский хребет. Основные силы группы армий «А» немецкому командованию удалось отвести через Тамань и Ростов, и здесь, в Приэльбрусье, остались бродить по русским тылам лишь несколько разрозненных частей, в одной из которых, бывшей под началом майора Ганса фон Курлаха, состоял он, обер-лейтенант Арик Вайзель.
...Они наткнулись на эту крепость случайно, утомлённые долгим дневным переходом через перевал Башиль-Азу. Она была мертва уже много веков — не крепость, а маловразумительные развалины, смутно напоминющие о былом величии. Восточная стена с мощным парапетом была разрушена: видимо, осаждавшие подтащили через ущелье таран, забросали ров и били в самую узкую часть укрепления, проделав брешь метров шесть или семь шириной. Цитадель продержалась дольше — пока не рухнула центральная башня, засыпав обломками внутренний двор.
То, что не доделали нападавшие (турки, монголы?.. чёрт их разберёт), завершили ветер, вода и перепады температур. А также (позже) шальной гаубичный снаряд из орудия, обстреливавшего дорогу в ущелье. Взрыв был сильный: остатки донжона разметало по сторонам, и в земле, у его подножия, неожиданно обнаружилась правильной формы дыра, замурованная когда-то древними строителями.
Радист Карл Ломбарт первым заглянул в пролом и удивлённо присвистнул.
— Господин майор!
Фон Курлах, расположившийся было на отдых, сплюнул с досады, посмотрел внутрь колодца и распорядился:
— Несите верёвки. Райнер, спустишься вниз. Будь осторожен: кто знает, может, это русская ловушка для идиотов вроде нас...
Однако с первого взгляда стало ясно: этих сундуков человеческая рука не касалась много столетий. Поэтому вытаскивали кофры на поверхность, сбивали запоры и открывали крышки уже без всякого опасения. И без всякого опасения, исполненные прямо-таки телячьего восторга, хватали золотые чаши, напяливали на себя украшения, брали пригоршнями и, дурачась, подбрасывали вверх драгоценные камни, которым не было числа, как булыжникам на дне реки. Типичная «золотая лихорадка», с усмешкой подумал Арик, читавший когда-то Стивенсона в дядюшкиной библиотеке. Если до утра не перегрызёмся и не перестреляем друг друга из-за лишней монетки, придётся таскать сокровища в корабельный трюм: работа (если опять же верить Стивенсону) не менее нудная, чем разгрузка вагонов с цементом.