Песня скрипки(Рассказы) - Бондаренко Владимир Никифорович 3 стр.


И оно опустилось рядом с придорожной канавой.

Зимой оно, как и все его братья, дремало под снегом, а весной стало Вязком. Таким маленьким, что его даже зайчик не видел, которому случилось пробежать мимо.

Братья его также стали Вязками. Но на полянке их летом вместе с травой скосили, в поле их запахали осенью, и остались в живых только придорожный Вязок да его лесные братья.

В первое же лето придорожный Вязок чуть не задохнулся от пыли и все-таки думал, что выбрал место хорошее. Шумное. Людное. Год думал, два, а на шестой из его верхушки кнутовище сделали.

И превратился Вязок в калеку. А мимо все также бежали машины, гремели телеги. И поднимали пыль, пыль… такую, что смотрел Вязок на небо и думал:

— Ах, кабы облачко! Ах, кабы дождичек!

А вскоре и роптать начал:

«Да, плохо быть деревом, ни ног у тебя, ни крыльев. Ни от зноя не убежишь, ни от пыли не спрячешься. А еще хуже быть одиноким».

Но когда однажды Сорока принесла ему привет от лесных братьев, он гордо расправил серые листья, сказал:

— Скажи им, что живет их брат всем довольный: ни из-за воды ни с кем не дерется, ни из-за солнца ни с кем не ссорится. И насмотрелся он всяких чудес, что долго будет теперь детишкам рассказывать.

Но не пришлось Вязку детишек дождаться. Как пошли на него напасть за напастью валиться — откуда только брались, словно сидели за поворотом дороги и поджидали, пока он подрастет.

Летом — козы глодали, проезжие ветки на хворостины обламывали. Зимой тоже не лучше. Маленький был — закидает его зима снегом — тепло, покойно. Подрос — никакие снежные шубы не помогают: треплют поземки, гнут бураны, нижет мороз. Со временем ствол вкривь и вкось изогнулся.

И однажды зимой, когда его резкая хлестала пурга, и ему было очень холодно, он увидел на дороге обоз.

На дровнях, связанных по двое, везли толстые сосны, а сверху на соснах Вязок рассмотрел с пяток своих братьев — длинных, прямых и без единого сучочка. И, обрадованный, он подумал:

«Ну зачем они росли? Построят из сосен дом, братья на слеги пойдут, — а что хорошего?.. А мне еще жить и жить…»

А Вязы смотрели на скрипучее, скрюченное дерево у дороги и не догадывались, что это их брат. Смотрели они и тоже думали:

«Рос, рос, а вырос — и даже на топорище не годен, глаза только людям мозолит…»

Вязы думали, обоз скрипел, а по дороге мела поземка и трепала, трепала уродливое придорожное дерево.

Липочка

В воздухе стоял румяный апрель, река Черемшан под горой Караваем синела, а Липочка, что росла на ее склоне, вся улыбалась, потому что весь лес по горе еще не зацвел, а Вязок, что рос как раз напротив нее через просеку, был разубран в красноватые кисти-цветы с белыми ресничками.

Он цвел впервые. И это было так неожиданно, что Липочка совсем позабыла, какой у него уродливый ствол, и какой он сам весь шершавый. Она ласково сказала:

— Весеннее небо всегда голубее и выше осеннего, правда, Вязок?

Липочка никогда не говорила с Вязком, и потому он растерялся и не знал, что ответить. А она, стройная, с гладкими гибкими ветками, слегка склонялась над неширокой просекой и нежно смотрела на него чуть приоткрывшимися листочками.

В полдень к Вязку прилетели золотистые пчелы и, кружась, стали напевать ему песни о цветущих садах и о солнце. И Липочке вдруг захотелось стать с ним рядом, чтобы и над ней кружились пчелы, чтобы и ей они слагали свои чудные песни. Она еще больше склонилась над просекой, но ее ствол и ствол ее мамы срослись внизу вместе, и мама строго тряхнула вершиной:

— Если тебе хочется к кому-нибудь склониться, склонись тогда к Клену. Он такой узорный, высокий. А это же горбун!

Ствол Вязка и вправду был крив оттого, что в детстве, когда просека была проезжей, его задело тележной осью и чуть не сломало.

И все-таки Липочка, глядя на него, думала, что она никогда еще в жизни не видела такой лучистой весны с янтарными чистыми зорями, голубыми и ясными далями, с хрустальным бодрящим воздухом и гремучей рекой.

С Вязком она больше не разговаривала: не разрешала мама. Но с этого дня каждый зубчатый лист Вязка и каждый, похожий на сердечко, листок Липочки поворачивались не следом за солнцем, а застывали на месте и с утра до ночи смотрели друг на друга.

А кругом все давно зеленело. Отцвели фиалки, облетел нежно-розовый цвет с дикой вишни, закачали пахучими колокольчиками ландыши, и как-то утром семена Вязка, точно медные монетки, выстлали землю у ствола Липочки. На бурых крылышках разлетались они по горе Каравай и чуть слышными голосками рассказывали всем о красавице Липочке.

Лунными ночами, когда белая тишина заливала все вокруг, и Липочкина мама спала, Липочка вытягивала над просекой свои ветви, а Вязок — свои, и они, касаясь друг друга крайними листочками, шептали что-то ласковое, тихое, чего нельзя было расслышать за соловьиными трелями.

Однажды, когда ветерок принес из-за реки Черемшана запах цветущей ржи, Липочка сказала:

— Мама, я хочу быть счастливой. Нагнись над просекой, чтобы я сплела свои ветви с ветвями Вязка.

Липочкина мама задрожала, будто по ее корням ударили топором, и громко, чтобы все слышали, сказала:

— Пока я жива — не бывать этому! Слышишь — не бывать! Он же горбун!

И Липочка загрустила. Наступало время цвести — цвести первый раз в жизни, — и её это вовсе не радовало.

Вся южная сторона горы Каравай была в липах. И когда они зацвели, то издали казалось, что на темно-зеленом ковре вспыхнули тысячи тысяч желтоватых звездочек. И в каждой звездочке блестела капелька душистого нектара. Вся гора гудела пчелами, осами и шмелями, но цветы Липочки были сухи, и ее не посетила ни одна пчелка.

Липочка тосковала.

И однажды, в разгар лета, над горой разразилась буря. Была ночь, и жуткое небо, все в дымных тучах, то перепоясывалось молниями, то словно проваливалось в какую-то черную пропасть. Грохотал гром, ревели вихри, треща, валились на землю деревья… а дождя не, было.

Липочкина мама, потрясая ветвями, кричала, чтобы Липочка прижималась к ней, но Липочка слышала, как через просеку протяжно и жалобно застонал Вязок. Вспыхнула молния, и она увидела, как его пригнуло вниз и вершиной колотит о землю.

— Мама, мама! — закричала Липочка. — Поможем! — и Липочка потянулась к Вязку.

Но мать обхватила ее ветками и крепко держала.

Огненная молния вновь опоясала тучу. Небо треснуло — и перепуганной Липочке показалось, что Вязок уже лежит на земле и ветер треплет его вывернутые корни. Липочка рванулась к Вязку, послышался треск, Липочка охнула и повалилась через просеку.

И тут же грянул освежающий ливень.

На следующее утро гора Каравай стонала и охала. Наклоненные деревья, кряхтя, распрямлялись, поваленные оставались лежать на земле, из трещин, переломов, царапин текли тяжелые капли.

А Липочка была счастлива. Упругий Вязок вынес бурю, и теперь стоял, держа на своих сильных ветвях, упавшую на него Липочку. Она была так счастлива, что несколько ее запоздавших цветков раскрылись, и обильный нектар засверкал просвечивающими на солнце капельками. В это тяжелое утро цветы Липочки были единственными, которые благоухали и над которыми кружились пчелы.

Через неделю Липочка, которую соединял с землей всего один корешок, почувствовала вдруг сильную жажду. Листочки ее обвисли. Она задыхалась. Вязок волновался, деревья качали вершинами, а Липочке страшно хотелось пить.

В этом году Липочка первая почувствовала приближение осени. Гора еще зеленела, даже не краснели рябины и клены, а лимонно-желтые листья Липочки один за другим отрывались от веток и, тихо кружась, опускались на просеку.

Зимой, опушенная снегом, Липочка спала и ей снилось, что она поправилась, что стоит она рядом с Вязком, и над ними кружатся золотистые пчелы и поют свои чудесные песни.

Но отклубились метели, и пришла весна. Прозрачный воздух, зори и дали, и вид лазурного неба с плывущими по нему облаками, и запах от каждой фиалки и ландыша — все волновало Липочку. Но она чувствовала, что ей никогда не подняться. Из последних сил она прошептала:

— Мама, прощай. Не сердись на Вязок, он хороший. — И ее покрасневшие листочки задрожали.

Липочка умирала. Вязок крепко прижимал ее к себе ветками, что-то шептал, но Липочка уже ничего не слышала. Медленно опадая, летели на землю ее, похожие на сердечки, багровые листья.

Кружились пчелы. Светило солнце. И было жарко, жарко.

Что рассказал молодой месяц

О, как я злился, когда вошел в комнату!

Маленький безобразник! И как его угораздило погнуть совершенно новенькую Антенну моего радиоприемника! Она же сделана из алюминиевой трубки.

А все оттого, что носится, как угорелый, по крышам со своими турманами, гривунами, кружастыми, или, как их там… И вот что обидно — отказывается! Честным ведь пионерским клянется, голубятник вихрастый!

Ну, и злой же был я!

Попробуйте в мои годы, да еще без привычки, полазить по крыше четырехэтажного дома! Хоть я и взрослый, а страшно. Мостовая-то жесткая!.. Бездельник! Так расстроил, что даже читать не хотелось.

Сижу я в качалке перед окном и смотрю, как над крышей соседнего дома зажигаются звезды, а из-за трубы выглядывает рог месяца. Вы же знаете мою комнату. Она упирается своим единственным окном в глухую рыжую стену. Правда, не ахти какой простор, но солнце ухитряется заглядывать ко мне в полдень, и месяц ухитряется временами.

И вот сижу я, а молодой месяц — этакий рогастый мальчишка в первой четверти — выкатился из-за трубы и подмигнул мне.

— Здорово, приятель! — говорит.

— Здорово, — отвечаю, — если не шутишь.

Мы с ним старинные друзья и страшно скучаем друг без друга.

— А ведь напрасно ты, — говорит, — Ваську-голубятника выругал.

— Скажешь тоже — напрасно! Такой негодник! Мало Антенну согнул — коту Егорке лапу отшиб. Целый день на трех прыгает.

— И все же — напрасно. Не спорь: мне сверху виднее. Да ты не хмурься! За Ваську мне заступаться нет смысла. Но должна же быть справедливость или не должна? Кто же тогда Антенну погнул и Егорку зашиб, спрашиваешь? Так слушай же.

Вышел я вчера обычным дозором, заглянул в твое окошко — спишь ты. Погляжу-ка, думаю, на Кавказ, лучами ледники на Эльбрусе потрогаю. Больно уж я люблю, как они, словно драгоценные камни, начинают гореть. И вдруг слышу разговор. И чей, ты думаешь? Говорили твоя алюминиевая Антенна и античная Ваза-старуха. Та самая, что на правом углу дома. О нее ты ногой упирался, когда разгибал сегодня Антенну.

Говорила Ваза:

«А ты, оказывается, нежного воспитания, Антенна. Вторую неделю, как на крыше, а уже клянешь и солнце, что тебя жжет, и росу, что по утрам тебе холодно. А грянут морозы, да задуют бураны, да ветер начнет раскачивать!.. Нет уж, коли поставили тебя сюда радиоволны ловить, так уж терпи. Я тоже смолоду была куда какая неженка! А сейчас ко всему притерпелась. И так мне полюбилась моя крыша — ни на какую другую сменять не согласилась бы. Даже на высотном здании. Здесь мне каждая водосточная труба, каждый карниз, каждый уличный фонарь знакомы.

А сколько в нашем дворе на моих глазах детишек повыросло! Некоторые учеными, докторами, инженерами стали. А какими были… Эхе-хе!.. Глянешь вниз — все течет, все меняется, а ты стоишь себе и стоишь второй век, и, кажется, нет времени до тебя никакого дела. Одна вот эта улица сколько раз вид свой меняла. Когда-то с булыжной мостовой перестук окованных колес, цокот лошадиных подков доносился. Кареты, барыни, пролетки, жандармы… Куда ни посмотри — одни лошади… А потом трамваи побежали по улице. Визжат о рельсы колеса, брызжут из-под дуг синие искры. А потом об асфальт зашипели шины автобусов… А потом опять новость — толстобрюхие, как купцы, усатые, как тараканы, и, как черепахи, солидные, — заскользили троллейбусы.

Тишь теперь. Прелесть. Но когда они снимали трамвайную линию, и все заливали асфальтом, я думала, оглохну от шума. Зато теперь… теперь у меня покойная старость и хочется только — оо-а! — спать».

Ваза позевнула, и от нее отвалился кусочек цемента и прямо угодил Егорке по лапе. Он в это время стоял как раз под Вазой внизу и обсуждал новый способ ловли мышей с котом Варлаамом.

Когда кот, вякнув, нырнул в подворотню, античная Ваза сказала:

«Бедный Егорка! Второй раз ему ни за что, ни про что попадает!.. Понимаешь, Антенна, хоть не позевай. Как позевнешь — не от ручки, так от лаврового венка кусочек отвалится. Ох, старость, старость, песок уже сыплется… И болит-то у меня все, и ломота… Антенна, посмотри, пожалуйста, что там у меня сзади. Зудит, понимаешь, и зудит! С самой весны никакого покоя… Почеши немножко. У тебя же на конце такая хорошая щетка из проволоки!.. А то я просила голубя, скреб он, скреб, а как зудело, так и осталось. Что там такое?»

«Сверху не видно, а нагибаться мне трудно», — сказала Антенна.

«Эх, до чего вы, молодые, все ленивые», — проговорила Ваза.

Антенну это задело, и она, кряхтя, нагнулась. И я нагнулся, чтобы разглядеть получше, и свет от меня залил всю Вазу.

«О, да здесь у тебя деревце! — воскликнула Антенна. — Вырвать?» — и потянулась своими проволочками к Вазе.

«А какое деревце?» — спросила Ваза.

«Вроде такое, как вон там, во дворе».

«Вишенка? Ну?! Интересно, как она туда попала? A-а, помню, помню! Прошлым летом на мне воробей вишенку ел. И просила же: „Косточку не оставь!“ — Так и оставил, шалун! А ведь обещался… А удобно ей там?»

«Да как сказать. Маленькая она, совсем еще крошка в семь листиков…»

«Вишенка… — мечтательно проговорила Ваза. — Дочка! Вот хорошо! Вырастет, хоть порассказать будет кому, что я за сто-то лет насмотрелась отсюда. А когда совсем развалюсь — дочка останется. Будет каждую весну цвести и меня вспоминать. Ах, как хорошо, у всех есть дочки — и у меня теперь будет… Расти, вишенка, расти!»

Ваза мечтала, а Антенна кряхтела:

«Согнуться из-за тебя согнулась, а распрямиться не могу».

«А зачем распрямляться? — успокаивала ее Ваза. — Оставайся как есть. Какая разница, в каком положении волны ловить».

«А ведь и правда», — согласилась Антенна.

— А ты, чудак, голубятника ругаешь, — упрекнул меня месяц и спрятался за вторую трубу на соседней крыше.

Действительно — чудак!

Ваза из мрамора

Тихо вдруг стало в магазине «Хрусталь-фаянс»! Вазы, графины, бокалы, сервизы с золотыми ободками, в цветах, с гравировкой — все перестали разговаривать и уставились на нового покупателя. Довольно некрасивый, он был невысокого роста, с седыми висками и молодым восторженным взглядом. Он был художник, который хотел выбрать подарок.

Он шел вдоль полок и смотрел. И каждая вещь, на которую падал его взгляд, замирала и ждала, что ее сейчас снимут с полки, завернут в бумагу и отдадут покупателю. Они так хотели ему понравиться!

А он все ходил и смотрел. И вокруг раздавались нестройные голоса: там недовольно тенькнул бокал, там негодующе поднялась пробка графина и со звоном опустилась на место, там, чуть слышно, звякнуло, и хрустальный звук тонко задрожал в воздухе, — словно невидимые руки касались вещей.

Назад Дальше