Ленинградский трамвай. 1933
Площадь Труда. Стрелочница. 1930–1940-е
На больших перекрестках дежурили угрюмые, обычно толстые стрелочницы. Завидев трамвай, они выходили из своих будок и переводили стрелки согласно маршруту. Там, где трамваи ходили редко, сам вагоновожатый, прихватив специальный инструмент вроде ломика, выходил и передвигал рельсы. До войны автоматические стрелки были редкостью – если вообще были.
Сзади трамвая болталась знаменитая «колбаса» – резиновая кишка, по которой в случае прицепа следующего вагона в тормозную систему шел сжатый воздух. Отсюда выражение – «ездить на колбасе», хотя катались, разумеется, не на самом шланге, а на буфере, иногда и держась за этот самый шланг-колбасу. Ни довольно многочисленные милиционеры, ни еще более многочисленные дворники, очень любившие пускать в ход свистки и наводить порядок, победить страсть к катанию на колбасе не могли.
Но была и своя трамвайная поэзия: нежные, веселые звонки, бодрое гудение и щелчки контроллера, за которым стоял серьезный «вагоновожатый» (железное высокое креслице за его спиной – чисто условное, и вести трамвай сидя было, наверное, дурным тоном), шипение пневматических тормозов, разноцветные рулоны билетов («Режьте билеты, режьте билеты, режьте осторожно» – почему-то эта песенка из Марка Твена была тогда у всех на слуху)… Сверху свисали трапециевидные ручки на брезентовых ремнях, в потолке – особые «трамвайные» (кажется, для постоянного тока) лампы, продолговатые, с остреньким защипом на верхушке, горевшие тусклым красноватым, «трамвайным» светом. Скамьи – вдоль окон, деревянные, крытые отполированной пассажирами жирно лоснящейся рейкой. На планках для объявлений мелькали, кажется, лишь политические листовки и объявления о наборе в школу вагоновожатых. У трамвайных служащих была какая-то смутно мною припоминаемая униформа с синими кружками и полукружками в черных петлицах.
И этот особый, «трамвайный» запах – электричества, как тогда казалось, – запах металла, свежести (озона?), чего-то еще непонятного, но симпатичного. Особенно празднично этот запах ощущался, когда мы возвращались с дачи, и уж совсем сказочно – летом 1945-го, когда мы приехали в Ленинград после четырех лет деревенской жизни, – запах цивилизации, запах таинственного «самоходного» и бесконечно ленинградского транспорта.
Праздником пассажиров были трамваи, прозванные «американками». Делались они в Ленинграде начиная с середины 1930-х, после того как их конструкцию наши инженеры действительно привезли из САСШ (такая была тогда аббревиатура – Северо-Американские Соединенные Штаты). Длинные, с гранеными передками и «кормами», с тремя пневматически открывавшимися складными дверями, с сиденьями, расположенными не только вдоль стен, но и перпендикулярно к ним, вагоны эти предлагали пассажиру некоторое почти автомобильное барство – можно было смотреть в окно, а не на талии стоящих в проходе людей. Мне не очень повезло: до войны «американки» ходили по маршрутам, по которым мы не ездили, – по «тройке» и «девятке» – не по «нашим»…
Куда привлекательнее трамвая – автобус: как-никак автомобиль. В нем пахло бензином, шофер гудел, переключал скорости, поворачивал руль, не было пассивной «маршрутности» рельсового пути. И возможность «смотреть в окно»…
Автобусы были малочисленнее, но разнообразнее трамваев, что тоже вносило «романтическую струю» в этот вид путешествия. Самые старые – каретки ярославского завода – я уже не застал, но почти столь же крохотные (пять окошек) автобусы «ГАЗ» помню хорошо: тряские, очень маленькие, куда втискивалось от силы человек двадцать. Такими же были и «ЗИСы» 1934 года. Куда эффектнее выглядели какие-то полукустарные, но более современные, подлиннее и попросторнее, автобусы забытых марок. Но существовал еще и легендарный «стоместный» автобус («ЯА-2») с американским двигателем, о нем все говорили (радио, часы, зеркала, два кондуктора!), но мало кто его видел, да и существовал он в считаных – чуть ли не в двух – экземплярах.
«Стоместный» автобус «ЯА-2». 1934
А в 1938-м появились новые автобусы «ЗИС-16», прямые родственники лимузинов. Слегка обтекаемые, с полуприкрытыми задними колесами, у водителя – элегантный хромированный суставчатый рычаг, которым он открывал переднюю дверь (заднюю открывала кондукторша), какие-то очень мягкие сиденья, «фирменный», тоже хромированный, флажок с красной звездочкой на радиаторе. Эти автобусы не воняли бензином, а пахли благородным автомобильным запахом. А еще если среди обычных голубых попадался редкостный красный! Я умолял маму ждать на остановке, пропуская автобусы, чтобы прокатиться на вожделенном красном, с полосой цвета бордо!
Из тридцати двух маршрутов добрая половина были пригородными. Я любил первый, возивший нас к бабушке на Кронверкский (тогда проспект Максима Горького) путем сложным и увлекательным: по Загородному с подъездом к Витебскому вокзалу, потом по Гороховой, Садовой, по Невскому и улице Желябова к Марсову полю и через Кировский (Троицкий) мост на Петроградскую.
Моя страсть к смотрению в окно и на водителя за рулем была настолько «сильнее меня», что однажды я не постеснялся (к ужасу мамы) нагло обратиться к какому-то приличному дяде: «Уступите детское место!» Он растерялся и молча поднялся. Даже строгая моя мама настолько была ошеломлена моим младенческим хамством, что не сразу нашлась что сказать, а я уставился в окно, довольный своей гражданской смелостью.
Водитель и кондуктор у автобуса «ЗИС-16». 1940
Советский троллейбус. 1930-е
И уж совсем фантастика – троллейбусы. О них много и давно говорили – в Москве они были пущены еще в 1934 году, там они бывали и двухэтажные. В Ленинграде же они появились перед самой войной. 1-й маршрут: Красная площадь (сейчас площадь Александра Невского) – площадь Труда. 2-й шел от Финляндского вокзала по проспекту Володарского (Литейному) к Нарвским воротам. Троллейбус этого маршрута упал, как рассказывали, в Фонтанку, но говорить об этом вслух боялись: официально катастроф у нас не случалось.
Троллейбусы маленькие, чуть ли не фанерные, с вечно соскакивающими с проводов роликами. Но какое ощущение – поездка в подлинном экипаже будущего! Очень мягкие, пружинные сиденья, никелированные поручни, пневматические двери, стремительный и совершенно бесшумный ход, да и само слово – будто из научной фантастики. Перед войной у нас было уже четыре троллейбусных маршрута (в Москве – пятнадцать).
Уличное движение регулировали милиционеры. Высокие каски (летом белые, зимой серовато-синие) с синей звездой, ярко-голубые петлицы с красными кантами и серебристыми лычками. У командиров на петлицах – золотые горизонтальные просветы и серебряные звездочки. В ту пору милицейский комсостав имел те же нелепые звания, что и в НКВД: «старший майор», например (нонсенс по определению – майор и значит «старший»). Зато ощущалась близость милиции к главной и страшной власти.
На одного особенно грациозного регулировщика, с красивым смуглым татарским лицом, специально приходили полюбоваться. В белых перчатках, маленький, изящный, как балерина, он выделывал настоящие пируэты среди редких машин на углу проспекта 25 Октября и улицы Бродского (теперь вновь Михайловской).
Кое-где были светофоры, переключавшиеся милиционерами. Но существовали и забавные автоматы – круглый циферблат с зеленым, красным и двумя желтыми секторами, по которому медленно двигалась белая стрелка.
Самолеты, конечно, как транспорт не воспринимались. Пассажирские линии существовали, но живых клиентов «Аэрофлота» до войны я не видывал. Самолет в небе был событием, люди останавливались: «Вон, вон самолет летит!» Увлекались дирижаблями. Они были торжественно медлительны, огромны, тускло-серебристы, тонко жужжали моторы, едва можно было различить казавшуюся крохотной гондолу.
Существовали в те годы такие детские стишки.
Дирижабли были чаще всего военные, с них велось наблюдение, бросались бомбы, как в Первую мировую войну. Помню, показывали всеми теперь забытый фильм про придуманную, нереальную войну, в которой враги говорили все же по-немецки, – «Глубокий рейд» («Гордые соколы») 1937 года, со стрельбой, пылающими дирижаблями. Страшный и увлекательный. Но разумеется, авиация – это, прежде всего, спасение челюскинцев, перелеты Чкалова и Громова, папанинцы, Гризодубова, Раскова и Осипенко.
Следует, однако, добавить, что народный энтузиазм по поводу наших героев, о котором принято вспоминать, был основательно разбавлен скрытым скепсисом. А порой и нескрытым.
И еще:
Так пели о челюскинцах. Известна (во многих вариантах) и крамольная частушка аж о самом Отто Юльевиче Шмидте (цитирую самую приличную версию):
Теперь уже известно, что именно тогда, когда встречали героев-летчиков, или в другие дни общенародного ликования расстреливали крупных политических и военных деятелей, ставших жертвами террора.
В нашем доме на углу Бородинской и Загородного был магазинчик, где продавались среди всякого полезного галантерейного вздора самые настоящие военные знаки различия: петлички, «кубики», «шпалы» и даже «ромбы» (а это по тем временам, так сказать, уже «генеральские» атрибуты), – и очень дешево. В свободной продаже таких вещей в тридцатые годы есть некая загадка. Даже сейчас, насколько мне известно, погоны продаются только военным. Тогда же, в пору шпиономании и наивной, хотя и лютой подозрительности, об этом, вероятно, не успели подумать. Гимнастерку и бриджи мне сшила мама, и я без труда стал продвигаться в чинах: долго я в капитанах – ниже звания у себя не припомню (одна «шпала» в петлице) – не засиделся, добился, чтобы мне купили по три «ромба», и произвел себя в комкоры (командир корпуса, чуть ниже генерал-полковника).
Тогда эти звания высшего комсостава Красной армии – комдив, комбриг, командарм (еще раньше – комэск, комэска, комполка) – звучали и лихо, и шикарно. Ведь тогда красные командиры были непобедимые и «самые-самые», а генералы – это иностранцы или «белые» (только в 1940-м и в СССР появились свои генералы).
В конце тридцатых «красных командиров» (именно в пору, когда шли самые чудовищные репрессии) одели в элегантную по тем временам форму: у танкистов появились открытая тужурка и брюки навыпуск стального цвета, черные бархатные петлицы и околыш, белая рубашка с галстуком. А летчики – в синем, в лихих пилотках набекрень, тоже при воротничках и галстуках! А если еще и с орденом! На них смотрели с большим восхищением, чем потом на космонавтов.
В «военной» форме. 1939
В военном любили щеголять и вполне цивильные граждане. Гимнастерка, френч, различные варианты «сталинки», бриджи с сапогами, фуражки командирского образца. Так одевалось правительство и все руководящие или жаждущие руководить люди. Редкий начальник хаживал в галстуке. Носили множество значков – «ГТО», «Осоавиахим», «МОПР»,[4] «Ворошиловский стрелок», что создавало иллюзию если и не орденов, то некоторой причастности к официальному успеху.
И детей часто одевали в военное. Не всем, конечно, везло, как мне, но матроски и бескозырки были делом обычным (так наряжали еще до революции барчуков), и еще шлемы – наподобие авиационных, с ушами. У меня тоже был такой, и я гордо соединял неизбежную защиту вечно больных ушей с авиаторским шиком.
Было в воздухе еще что-то особенное, заставлявшее с болезненной страстностью воспринимать все военное.
Это можно было бы назвать угрюмым и торжественным ожиданием неизбежной и, конечно же, победоносной войны.
Как много было аксессуаров этого ожидания! Все эти значки, учебные тревоги (воздушная – с сиреной, химическая – с ударами о рельс), противогазы, фильмы – давно забытые, но которые дети смотрели по сто раз. Например, тот же «Глубокий рейд» – картина, снятая по сценарию знаменитого уже тогда Николая Шпанова, написавшего позднее на этот же сюжет агрессивный ура-патриотический роман «Первый удар».
Сейчас, зная о настоящей войне, страшно читать эту преступную по сути своей, барабанную и бездарную мистификацию:
«С того момента, как враг попытается нарушить наши границы, для нас перестанут существовать границы его страны. И первыми среди первых будут советские летчики! Слава создателю советской авиации – великому Сталину!.. Буря оваций потрясла воздух. <…> Гулко, ясно, так что было слышно дыхание диктора, репродукторы разносили над толпой: „Всем, всем, всем! Сегодня, 18 августа, в семнадцать часов крупные соединения германской авиации перелетели советскую границу. Противник был встречен частями наших воздушных сил. После упорного боя самолеты противника повернули обратно, преследуемые нами“. <…> Рев беснующегося океана был бы ничем в сравнении с могучим криком, поднявшимся над толпой. Негодование народа, призыв к борьбе, уверенность в своей силе были в этом крике.
Но даже этот шум был покрыт ревом мотора.
Над толпою несся истребитель. Он выделывал замысловатые фигуры, развороты. За ним тянулась струя дымного следа.
Самолет развернулся, взмыл выше. Рождаясь там, где он промчался, возникло гигантское слово: СТАЛИН.
Слово ширилось, росло. Оно пронеслось над затихшей толпой, величественно проплыло над городом и ушло в страну».
Кончалась книжка всеобщим восстанием против Гитлера – от Франции до Чехословакии… Я по малолетству книжку не прочел, но ее читали старшие; я, как и все, видел фильм. Кстати, книжку после заключения советско-германского пакта на некоторое время запретили.
А «Если завтра война» – картина, о которой разговор позднее, и уж совсем особый. «Ошибку инженера Кочина» я посмотрел лишь после войны, но говорили о фильме много. Фильм, замечу, вполне профессиональный, задушевный, играла в нем даже Раневская, а соавтором режиссера Александра Мачерета в работе над сценарием стал блистательный Юрий Олеша, который к конъюнктуре вряд ли был склонен. А кино – о бдительности, отваге и доброте чекистов (самого обаятельного и доброго из них – следователя Ларцева – сыграл Михаил Жаров). Или совершенно идиотическая картина «Высокая награда» 1939 года, где гнуснейшего шпиона («корреспондента иностранной газеты») играл великолепный Массальский, а отважного лейтенанта госбезопасности красавец Абрикосов, уже тогда бывший любимцем публики!