И вновь – это рабское «пустили!». До сих пор не знаю почему. Беспартийного, разведенного и – что, как известно, тоже считалось нежелательным – с относительно уже сносным французским языком.
На исходе первого парижского вечера дядюшка посадил меня в свой маленький «рено» и по опустевшему уже бульвару Сен-Мишель за несколько минут довез до Сены. Мы обогнули остров Сите. Башни Нотр-Дам, подсвеченные сдержанно и точно, туманно-платиновые на черном июльском небе, словно излучали собственное сияние. Прожекторы проплывавших по Сене бато-муш[15] (речных трамвайчиков) выхватывали из ночи стены и башни Консьержери, и сверкающие их отражения качались в поднятых волнах, пока кораблик со своими огнями не уплывал вниз по течению. А там, за благородным куполом Института, мне уже мерещился угловатый силуэт Нельской башни, снесенной триста лет назад и, наверное, давно уже забытой в Париже.
Это был пролог встреч и со средневековым Парижем – второе свидание становилось реальностью, столь же несомненной, сколь и невероятной.
Тогда и стали Сен-Мишель и Люксембург mon quartier – «моим кварталом»[16], а для меня и даже сердцем Парижа. Именно здесь я впервые жил, ходил один и как хотел, был счастлив и печален, тосковал, размышлял, даже болел, радовался, смеялся, случалось – и погружался в глубочайшую меланхолию. Именно жил, а не пребывал в туристической эйфории. Дом дядюшки, куда я приехал более сорока лет назад – 21 июля 1972 года, я вижу теперь из окна нашего «Отеля де Мин».
Новый мост
Судьба распорядилась так, что и первое мое парижское утро провели мы с Константином Константиновичем в Люксембургском саду. Он был рядом с домом – перейти узенькую улицу Огюста Конта. Я бывал здесь семь лет назад счастливым и беззаботным туристом (хотя и поднадзорным, но тогда все думали: иначе и быть не может), тогда неслышно подходили дряхлые старушки-контролерши, церемонно, но настойчиво спрашивали франки (за сидение на стуле требовалась плата), лежали на травке красиво и просто одетые студенты и студентки, катили коляски юные прелестные мамы (унисекс и показное отсутствие элегантности еще не воцарились во Франции), прогуливались душистые старички, едва ли не в котелках, часто в шляпах и беретах, напоминавшие манерами щеголей времен Директории. Тогда нас даже сводили в зал заседаний сената – в это алое и мраморное великолепие, где, как писал Дюма, был разоблачен ставший графом де Морсером Фернан Мондего, предавший Эдмона Дантеса.
Я все больше привыкал к тому, что видимое и ведомое, реальное и известное из книг, то, что я вижу в настоящем Париже и в своем воображении, – все это никогда не соединится в некую целостную картину. Начинал догадываться: скорее всего, это и не нужно – во всяком случае, мне. Подлинное и вместе с тем вполне личное понимание, особенно ежели оно настояно на любви (моей любви к Парижу, имею я в виду!), возникает именно на пересечении материальной видимости, знания и воображения, воспоминаний, мечтаний и прочего, без чего можно читать или даже писать путеводители, но приблизиться к подлинному «чувству Парижа» просто немыслимо.
Итак, «мой Париж», как и Париж д’Артаньяна, начинался именно здесь – близ Люксембурга. За благородной черной решеткой со строгими золотыми остриями – широкая прямая аллея, и в глубине ее построенный Саломоном де Броссом для Марии Медичи дворец, отсвечивающий, как большинство французских замков, золотисто-пепельным оттенком старого камня.
Начиналась моя вольная и, как мне тогда казалось, безмятежная жизнь в Париже. И птицы пели только для меня среди густых деревьев Люксембургского сада, и солнце ласкало плечи мраморных статуй.
Мы шли по саду, и нас окружали статуи королев[17].
Посредственные, но эффектные, даже изящные, профессионально и точно вырубленные из белого мрамора, всегда такого красивого на фоне деревьев, изысканно подстриженных, как полагается во французских парках.
В Люксембургском саду
Вот Маргарита Прованская, дочь владетельного графа Прованского Раймона-Беранже IV, которая тринадцатилетней девочкой в 1234 году вышла замуж за короля Людовика IX Святого и даже сопровождала его в Египет во время Крестового похода.
Анна Французская, вошедшая в историю под именем Анна де Божё, старшая дочь Людовика XI, короля Франции. «Она наименее глупая из всех женщин Франции, – говорил ее отец, человек, кстати сказать, мудрый и проницательный, – а судьбе не было угодно познакомить меня ни с одной умной»[18].
И знаменитейшая в истории Франции Анна Бретонская – дочь герцога Бретани Франциска II, жена двух сменивших друг друга королей Франции Карла VIII и Людовика XII[19]. Она, как говорили, была самая богатая женщина тогдашней Европы, к тому же образованнейшая дама, знавшая древние языки и даже некоторые технические науки, умевшая при этом шить и плести кружева; ей, вероятно, история обязана первым гобеленам с изображением женщины с единорогом. И ей приписывали «три добродетели королевы» – щедрость, усердие в молитве и любовь к королю.
И Анна Мария Луиза Орлеанская, знаменитая герцогиня де Монпансье (именем которой названы всем знакомые конфеты, множество гостиниц и кафе), племянница Людовика XIII, участница Фронды[20], автор мемуаров. Она и умерла здесь, в этом самом Люксембургском дворце (его тогда называли Орлеанским), в 1693 году, на закате царствования Людовика XIV…
Их много, этих статуй: в середине XIX века в саду задумали поставить памятники правительницам и прочим выдающимся дамам Франции. Кому только здесь нет памятников! Не только королевам, но и Антуану Ватто, и Мендес-Франсу, и Делакруа, и Флоберу, и Шопену, и монумент студентам – участникам Сопротивления работы Цадкина, и еще множество других.
Все это мраморное племя, знакомое и не очень, сведения о котором то едва теплились, то с относительной отчетливостью вспыхивали в моей памяти, требовало немедленных и внимательных прогулок – ведь рядом были кварталы, где жили мушкетеры, где находились когда-то их казармы и Нельская башня и где до сих пор мерещатся сонмы великих теней.
В то утро увидел я впервые и фонтан Медичи, журчащий чуть в стороне. Сплетающиеся над бассейном ветви густых деревьев бросают нежную тень на воду. В глубине – портик с тремя нишами[21], загроможденный, правда, с середины XIX века пышной и драматической скульптурной группой, изображающей циклопа Полифема, Галатею и Акида[22] (1863). Возможно, перед этим сооружением я впервые понял, что именно во Франции, и только в ней, случается это сочетание великолепия, пафоса и – как ни странно – настоящего искусства.
Впрочем, нынче художественные качества скульптуры уже не имеют решительно никакого значения. Тень деревьев, звон падающих в бассейн струй, грациозная архитектура портика, отражающегося в сумрачном зеркале воды, вазы, украшающие решетку, это ощущение удаленности, а главное, время и память сделали это место естественным и несомненным алтарем сада. Сколько раз приходил я сюда потом, видел там и иней, и брызги ливня, подбрасывающие листья, и легкий, едва заметный ледок редких морозных дней, и эту сизую утреннюю парижскую дымку…
Стар этот сад. Он не завораживает ни царственностью, как Версаль, ни ясной поэтической логикой, как Во-ле-Виконт или сады Тюильри. Века и память по-своему населили его аллеи. Только он имеет в Париже прозвище, короткое и ласковое, – Люко[23].
О нем поет Дассен:
Раз за разом, потом и год за годом Люксембургский сад врастал в мое сердце, но с улыбкой и волнением вспоминаю это истерически счастливое утро, восторг, нетерпение. Теперь мне ведомы скрытые ритмы Люко; когда я бываю в Париже, я живу рядом с ним, дышу его листвою, и птицы его все еще поют для меня.
Утром, когда из открывающихся брассри течет над тротуарами теплый запах кофе и круассанов, когда еще не проснувшиеся, но уже веселые и розовые лицеисты с рюкзачками, легко рассыпая это парижское «r roulé» («катящееся „р“»), толпятся на остановке 82-го автобуса близ главных парковых ворот, когда мостовые отмыты прилежными уборщиками в ярко-зеленых комбинезонах с помощью хитроумных, тоже ярко-зеленых, машин с надписью «Propreté de Paris» («Чистота Парижа»), когда с легким грохотом, возвещая начало дня, поднимаются железные шторы магазинов на бульваре Сен-Мишель, на панель выставляют вешалки с сумками и платьями, мотороллеры и мотоциклы, а на уличных лотках раскладываются все те же книги, которые на моей памяти не покупают, но постоянно с удовольствием перелистывают, когда в будке на углу бульвара и улицы Гей-Люссака неизменный повар принимается печь французские блинчики, crêpes, дыханием Люксембургского сада полнится весь Латинский квартал.
Сад хорош всегда. И пышным парижским летом, когда густая зелень жухнет от жары, напоминая о еще нескорой осени редкими темно-бронзовыми листьями, изредка падающими на чуть розоватый гравий аллей; и в ранние зимние сумерки с их стылым лиловатым туманом, сквозь который дворец чудится старым дагеротипом; и в феврале с этим робко голубеющим сквозь поредевшие кроны небом, когда садовники с трогательной осторожностью высаживают на клумбы множество по-южному ярких цветов, находя самые грациозные и смелые сочетания оттенков; и даже под ледяным осенним дождем, заставляющим тускло блестеть осенние деревья, мрамор статуй и сизые дворцовые кровли.
Ограда Люксембургского сада
Но все это впечатления, еще ждавшие меня. Тогда же я знал совсем мало, о будущем старался не думать, лишь мечтал, и только лето царило в прекрасных аллеях Люко.
Не раз я в ту поездку возвращался в Люксембургский сад, а то и просто проходил мимо него. У меня до сих пор, спустя почти полвека, сохранился истрепанный путеводитель знаменитой серии «Michelin»[25] – узкая зеленая книжка в мягкой обложке, отлично помещавшаяся в кармане, изданная еще в 1960-е годы. – Кое-где на схемах я отмечал свои парижские маршруты. Судя по этим пометкам, 26 июля – почти сразу после приезда – я и отправился через сад в сторону Сен-Сюльпис.
В Люксембургском саду
Это было великолепно и немножко страшно – ходить по Парижу одному. Я не так уж мало знал об истории города, но нынешние его обычаи, коды, правила были мне решительно неведомы. Водитель автобуса (их называли тогда «машинисты») вежливо и даже как-то растерянно сказал в микрофон: «Мсье, вы не только вошли через заднюю дверь, но теперь еще собираетесь выйти через переднюю!»[26] Но скоро я понял: в Париже – не обидят. Даже захотелось, чтобы принимали за своего. Наивное самообольщение: парижанин своих чует за версту (за льё, простите!), но охотно потрафит старательному иностранцу и похвалит его убогий французский язык. Приветлив был Париж, да и я был «сам обманываться рад».
Итак, я неспешно и важничая про себя прошел по главной аллее Люксембургского сада, постоял перед дворцом (безмерно удивившись, что выбритый до шелкового блеска жандарм сказал мне «Bonjour, Monsieur!» вместо отечественного «Пройдите!») и мимо оранжерей, ставших еще в начале XX века музеем, вышел на улицу Вожирар, памятуя, что это самая длинная улица в Париже, о чем твердили с неослабевающим усердием все известные мне путеводители.
Не глядя на план, случайно, свернул в узкую улочку. Название на синей эмалевой дощечке ударило в глаза: «RUE FÉROU»!
Ну разумеется: «Атос жил на улице Феру, в двух шагах от Люксембурга; его жилье состояло из двух небольших комнат…» «Тридцать лет спустя» после того, как прочел я впервые эти слова, я стоял на той самой улице Феру, стараясь угадать, в каком из домов жил мой герой, благородный и сумрачный граф де Ла Фер, скрывавший свое аристократическое имя под прозвищем Атос.
Мы встретились наконец. Причудлива судьба улицы Феру. Именно на ней – парижский магазин знаменитого издательства «Век человека» («L’Age d’Homme»), основанного сербом Владимиром Димитриевичем, тем самым, который впервые опубликовал (по-русски и по-французски) роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». А в 2012 году на одной из глухих стен этой улочки известный в Европе голландский фонд Теген-Белд (Tegen-Beeld) поместил написанный лучшим мастером «стенной каллиграфии» Вилемом Бруинсом полный текст прославленной поэмы Артюра Рембо «Пьяный корабль». 30 сентября 1871 года семнадцатилетний Рембо прочел поэму своим друзьям, и было это в расположенном рядом исчезнувшем ныне ресторанчике. Как пишут авторы проекта, они представили себе, что ветер со стороны Сен-Сюльпис подул в эту сторону, направо. Поэтому столбцы начинаются справа.
Улица Феру. Стихотворение Рембо «Пьяный корабль» на стене
Атос, Рембо, Гроссман. Наплывающие смутные образы минувшего, незабываемые, странно сосуществующие вместе. Это похоже на французские стихи времен Верлена и Аполлинера. Не сюжет, не ход событий, но словно бы сменяющиеся, наплывающие друг на друга, подчиняясь поэтическим ритмам, зыбкие изображения. Вот и опять – сплетение времен.
А тогда, летом 1972-го, я просто был счастлив в этом «мушкетерском Париже». И улица Старой Голубятни (rue du Vieux-Colombier) – улица Портоса – совсем рядом. И монастырь Босоногих кармелитов[27], где у д’Артаньяна была назначена дуэль с Атосом, закончившаяся сражением мушкетеров с гвардейцами кардинала, в десяти минутах ходьбы – налево по улице Вожирар, а там поблизости и квартира Арамиса… Но иным был город, и улица Старой Голубятни с нарядными магазинами и кафе, рестораном «Прокоп», машинами и автобусами совершенно не напоминала узкие и грязные улицы средневекового Парижа. Конечно, я много читал, сам уже писал про Париж (не надеясь его увидеть) и мог себе представить еще не украшенный статуями и клумбами Люксембургский сад, и пустырь за дворцом, где нередко назначались дуэли, и эти дома с высокими острыми крышами, кареты, коновязи, всадников, портшезы…
Даже в годы войны, в эвакуации, и вообще, сколько себя помню, мечтал о Париже. В 1942 году в деревне Черной под Пермью (глубочайшая – лошади увязали – грязь, тьма, ни электричества, ни радио, мрачные, усталые, все без исключения казавшиеся старыми женщины, мужики наперечет – война) впервые взял в руки черный том с вытесненным на переплете картушем – гербовый щит, треуголка и шпага: «Три мушкетера» Александра Дюма с волшебными иллюстрациями Лелуара[28], книга, выпущенная в тридцатые годы издательством «Academia».