Сена. Институт Франции (Академия наук)
У Дюма, правда, описаний Парижа нет, но как восхитительна эта искристая среда обитания пленивших меня героев, в которой чудом угадываются контуры города! Какое сочетание величавого эпоса и хитроумных интриг, иронии и пафоса, блестящих диалогов с этими разящими, как удар рапиры, звонкими и точными фразами, с почти гофмановской таинственностью, подвигами, предательством, рыцарственностью, пылкими страстями! Шпаги, анжуйское вино, мушкеты, таинственные переходы Лувра, коварство Миледи, яд в кубке прекрасной Констанции Бонасье, кинжал, вонзенный в сердце герцога Букингема, невиданное благородство и страшные преступления.
Зато на лелуаровских иллюстрациях – зримый Париж: высокие, с острыми крышами, перекрещенные балками дома, бархатные, с золотыми кистями шторы, маленькие тусклые стекла в свинцовых оконных переплетах, кареты и всадники в плащах на большой Королевской дороге, окаймленной пирамидальными тополями, башенки, глицинии и плющ на каменных стенах, горбатые мостики, стрельчатые арки, винтовые лестницы, кружевные воротники и манжеты, перья на шляпах, аркебузы, алебарды, шитые перевязи, ботфорты, взмыленные кони, мушкетерские плащи[29], огни масляных фонарей, свечей, факелов.
Однако сам Дюма (в отличие от Лелуара) не слишком-то заботился о воссоздании реальной и подробной старины, недаром он иногда даже сбивался на современные ему названия улиц, не существовавших в XVII столетии. В ином было его волшебство. Он заселил и Париж своего времени, и Париж грядущих веков призраками минувшего, и сами слова «улица Феру» или «монастырь Босоногих кармелитов» заставляют и нынешнего читателя с радостью и волнением по сию пору угадывать тот Париж не в современном городе, а словно бы сквозь него и ценить свое воображение как высшую и личную реальность. Дюма сделал своих героев нашими спутниками в вечных странствиях по улицам и проулкам Парижа, участниками бессмертной фантасмагории, заставил нас поверить в них, в иной город, который, – однако, только здесь и может стать реальным, реальнее, быть может, города подлинного. Мы не разыскиваем мушкетерский Париж, но творим его, пьянея от парижского воздуха, как мушкетеры пьянели от старого анжуйского – любимого вина Атоса.
Из темной, пахнущей овчинами и коровником избы, где веяло первобытным уютом от угрюмо гудевшей русской печи, где при свете маленькой керосиновой лампы читал я про юного гасконца д’Артаньяна, открылось окно в иной сияющий и недоступный мир.
Первым путешествием в Париж стала именно эта книга.
Книги! Королевский портал на моем – сначала лишь воображаемом, конечно, – пути в Париж. И Дюма – первый писатель, встретивший меня под этим порталом. «У Республики есть свобода, равенство и братство, – сказал президент Франции, когда прах Дюма переносили в Пантеон. – Но у нее есть еще и Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян!» Можно позавидовать стране, чьи литературные герои чтятся как герои национальные.
…По улице Мазарини я вышел на набережную Малаке к Институту[30]. Простое и безупречное, как проза Мериме, здание с куполом – одно из благороднейших созданий Луи Лево, двумя боковыми флигелями обращенное к Сене. Кажется, я впервые видел его так близко – прежде любовался им с другого берега, откуда его можно охватить взглядом во всей торжественной и ясной стройности. Черно-синий купол с золочеными ребрами и скупым, тоже золоченым, орнаментом царственно поднимался над рекой. Вдали вниз по течению виднелась Эйфелева башня, стройная и отважная (с правого берега эти два здания можно увидеть одновременно, и тогда они кажутся естественной и грациозной парой: элегантный щеголь минувших веков, а за ним – юная, экстравагантная ультрасовременная парижанка)…
На стене Института я нашел мемориальную доску, свидетельствующую, что именно здесь находилась Нельская башня.
Набережная Орлож
Может быть, именно тогда я с новой силой ощутил, как долга история этого города: словно старые выцветшие прозрачные кинокадры, просвечивая друг сквозь друга, позволяли видеть одновременно разные века и эпохи. За трехсотлетним дворцом Института жила память о дворцах и замках еще более древних, со своей долгой и грозной историей, страданиями, смертями, надеждами, борьбой.
Когда думаешь о старом, средневековом Париже, труднее всего вообразить его без мостов. И действительно – первый мост, напрямую (через Сите) соединивший оба берега Сены, был закончен лишь при Генрихе IV в 1603 году (до этого коротенькие мосты строили лишь до Сите с противоположных берегов). Ниже или выше по реке переправиться можно было только на лодке. Так и здесь: между Нельской башней и Лувром перевозчики возили горожан и часто, особенно ранним утром, – дуэлянтов: здесь, рядом с Нельской башней, был пустырь Пре-о-Клер, модное место для истинных ценителей кровавых встреч во времена Карла IX, для тех из них, кого называли утонченными фехтовальщиками (raffinés). И снова Мериме (Бернар де Мержи, убивающий непревзойденного бойца – надменного Коменжа – страшным ударом кинжала[31] в глаз), и ранняя пьеса Дюма «Нельская башня» о неверных женах сыновей Филиппа Красивого, и гравюра Калло с этой же странной, высокой и зловещей башней – частью Нельского дворца, стоящей, как маяк, на самом берегу Сены… Сколько мнимых и подлинных людей, событий! Густы в Париже воспоминания, но именно они освещают путь во времени и в пространстве.
С тех пор я лишь изредка пускался в осознанные путешествия во времени, хотя порой они становились событиями и запоминались надолго.
Не могу похвастаться, что систематически ходил по Парижу, вживаясь в его прошлое, постигая настоящее, изучая памятники, сравнивая знание и реальность, воспоминания и каменные притчи – рельефы древних соборов. В Париже не обязательно разыскивать старину – она сама открывается непраздному взгляду. Я уже знал, что даже самые старые дома в Маре – куда моложе тех, давно разрушенных временем и людьми, которые едва ли не тысячу лет назад составляли славу и величие города.
Но как было хорошо просто ходить по Парижу! Редкая пауза – стоп-кадр первого независимого дня: не просто в Париже – наедине с ним. Кафе на бульваре Капуцинок. На мраморной крышке вынесенного на тротуар столика – густой кофе в маленькой, изящно расписанной чашечке и лист голубоватой бумаги. Пытаюсь, как и полагается в Париже, писать письмо в кафе. «J’aime flâner sur les Grands Boulevards…»[32] – звучит в голове голос Ива Монтана. Не могу, не могу поверить. «Garçon, deux demis!»[33] – слышу я обыденный здесь заказ, а для меня – цитата из Мопассана.
Кадры давно и недавно виденных фильмов вспыхивают в моей памяти. О, этот черно-белый вечный Париж, что уже в начале пятидесятых стал открываться нам в душных маленьких залах ленинградских кинотеатров! Эти тонкие, сухо и нежно очерченные лица, грустное веселье, улочки и дома из детских мечтаний, крохотные квартирки, крутые монмартрские лестницы, печаль без нытья, пронзительная радость нищей и вольной жизни, любовь, горечь, никаких «производственных тем» – лишь страсть, нежность, печаль, жизнь, город-фантом, который никогда не суждено увидеть, который, наверное, существует только на этой выцветающей, поцарапанной пленке…
И потом великолепный Париж, нарядный и глянцевый в пышных, по-своему блестящих комедиях – «Фантомас», «Разиня», – он ведь и там был обольстителен и недосягаем. Был. А теперь – вот он, и поверить в это немыслимо.
Я метался по Парижу в поисках Парижа, а находил его редко, в какие-то минуты душевного успокоения. Так было почему-то у Венсенского замка, у этих стен, за которыми страдал великолепный, отважный и недалекий герцог Бофор, побег которого с помощью Атоса и Арамиса так восхитительно описан Дюма в романе «Двадцать лет спустя».
Так случалось в каких-то кафе, где я ловил себя на милой естественности почти привычного уже, приветливого быта, почти не конфузясь, просил кофе, или diabolo menthe[34], или еще чего-нибудь, вкусного и парижского.
Но бывали и дни особые, как философские отступления в плутовском романе. Один такой день случился в начале августа – день, душный от близящейся, но так и не разразившейся грозы, с тяжелыми сине-черными, как шиферные крыши Парижа, тучами, громоздящимися над ратушей и башней Сен-Жак, с горячим порывистым ветром, несшим по улице Риволи сухие, падающие задолго до осени листья. Далекий гром, редкие и бледные зарницы. Прохожие то и дело порывались открыть зонтики, а дождь все не начинался. В тот день я положил себе устроить встречу с обителью тамплиеров, рыцарей-храмовников, владетелей целого города-крепости в Париже, называвшейся Тампль. Я заведомо «шел смотреть» то, что давно не существовало, но для меня это было почти естественно: привык же я по старым картам и эстампам восстанавливать в воображении Париж, которого еще не видел, да и не надеялся увидеть. У меня был план, я знал, где и что искать, и мое закаленное воображение готовилось вернуть то, что безвозвратно исчезло, но не из истории и не из памяти.
Владения тамплиеров – монастырь-крепость, настоящий город, простиравшийся в длину примерно на двести пятьдесят туазов (около 500 метров) в северной части Маре.
Эти рыцари Христа и Храма Соломона, паладины из возвышенных и темных хроник Средневековья, герои легенд и подлинные персонажи истории XII–XIV веков[35], всегда связывались в моей памяти и еще больше в воображении с историей старого Парижа, только начинавшего узнавать готику, – Парижа, где собор Нотр-Дам все еще строился; и весь центр города умещался тогда на острове Сите, где жили и короли – во дворце, находившемся там, где сейчас высятся башни Консьержери, когда Лувр был просто крепостью и почти не было мостов.
От королевского дворца сохранилась только знаменитая Святая капелла – Сент-Шапель, выстроенная (всего за тридцать три месяца!), чтобы поместить в ней бесценную реликвию – «терновый венец, обагренный кровью Христа», – купленную Людовиком IX за баснословную цену – более 100 тысяч ливров[36]; возведение капеллы обошлось втрое дешевле.
Не знаю, есть в истории готического зодчества нечто более совершенное: верхний зал капеллы действительно может чудиться (и чудился, конечно) молящимся порталом иного, небесного мира. Высокие витражи, опоясывающие зал, разделены тончайшими, при ярком свете и вообще незаметными простенками, и потолок, украшенный золотистыми звездами на темно-синем фоне, парит, отделенный от пола и пилястров, соединенный с капеллой лишь радужным сиянием слившихся в одну лучезарную полосу разноцветных мерцающих витражей. «Мрачное Средневековье» умело создавать шедевры, полные радости, вкуса и величия…
Орден становился все более влиятельным, почитаемым и стремительно богател: тамплиеры оказались искусными финансистами, об их сокровищах рассказывали чудеса, но эти рассказы не были преувеличением.
Что страшнее зависти королей!
Начались преследования храмовников. Великий магистр ордена Жак де Моле и многие другие, не выдержав чудовищных пыток, признались во всем, чего от них добивались: в отречении от Иисуса Христа, в немыслимых богохульствах и иных страшных преступлениях. Владения и сокровища тамплиеров перешли в собственность короля.
Башни Консьержери
Но 12 марта 1314 года после вынесения приговора («жить среди четырех стен, пока не призовет к себе Господь» – средневековая формула пожизненного заключения) Жак де Моле и Жеффруа де Шарне (приор, наместник ордена в Нормандии) публично на паперти Нотр-Дам, где объявили вердикт, отреклись от данных под пыткой признаний. И в тот же вечер их сожгли на костре перед Королевским дворцом на маленьком островке, который историки именуют Еврейским (L’Îlot des Juifs)[37].
Если есть в Париже скучные места, то они расположены именно вокруг бывших владений тамплиеров. Неинтересные, главным образом торгующие оптом магазинчики, редкие кафе, даже дома смотрят тоскливо. Но напитанное юношескими случайными познаниями томительное любопытство толкало меня вперед по незнакомым еще местам Парижа. Вот rue de Bretagne (Бретонская улица), во времена тамплиеров именовавшаяся rue Cordière (Канатная), поскольку тогда здесь располагались соответствующие мастерские, принадлежавшие, естественно, храмовникам. Здесь (куда выходит нынче улица Спюллер, решительно лишенная даже намека на индивидуальность) высился тот самый донжон, башня, где провел с семьей последние свои дни Людовик XVI, и дворец приора, тоже давно снесенный; остался только пыльный душный сквер, куда не проникал даже предгрозовой ветер. И на улице Тампль (rue du Temple) ничто не напоминало о Средневековье, кроме названия, хотя сюда когда-то открывались единственные ворота крепости. Теперь же рядом станция метро «Тампль», откуда (кончался рабочий день) выходили служащие – хлыщеватые молодые люди с длинными волосами, в приталенных разноцветных бархатных пиджаках (мода начала семидесятых), и это вполне естественное течение жизни показалось мне тогда едва ли не святотатством.
Молчали высокие доходные дома, не знавшие о былом, ничто не откликалось на мое воспаленное любопытство, но – странно – я не испытывал огорчения или разочарования. Фантазия, настоянная на детских мечтаниях, помогла ощутить странную причастность прошлому. Я вел себя как прилежный экскурсант и гид в одном лице. Вышел на площадь Республики (Place de la République). После унылых улиц, по которым я бродил в поисках старой крепости, площадь показалась веселой, прелестной, с ее каруселями, деревьями, ресторанами, веером разбегающимися в разные стороны улицами, машинами и автобусами, с этим пышным и все же величественным и даже по-своему изящным монументом Республики[38], эффектно вырисовывающимся на фоне по-прежнему темных облаков. Я отыскал остановку 75-го автобуса, уже как парижанин помахал водителю, поскольку иначе он просто проехал бы мимо, такой конфуз уже случился со мною, и, «погруженный в глубокую задумчивость», поехал вниз в сторону Сены.
Стремительно проносясь сквозь немыслимую тесноту улиц, автобус доехал до набережной и высадил последних пассажиров у самой реки, напротив колоннады Лувра.
Я подошел к парапету.
Налево, совсем недалеко за узким рукавом Сены, видна была стрелка Сите, Новый мост, соединяющий остров с обоими берегами, статуя Генриха IV–Vert Galant[39], за ней – дома на набережной Больших Августинцев (Grands Augustins), а вдалеке – горделивый купол Пантеона и все те же черно-лиловые тучи, будто цепляющиеся за венчающий его тонкий крест.
За моей спиной остались знаменитая церковь Сен-Жермен-л’Осеруа[40], фасад Лувра, украшенный колоннадой («дивом огромности и вкуса» назвал ее Карамзин), которой брат знаменитого сказочника зодчий Клод Перро замкнул с востока древнюю крепость-дворец французских королей (1673), – свидетели Варфоломеевской ночи, как и сам веселый бронзовый король.
Но не о них думал я тогда – то был день тамплиеров. Я перешел через Новый мост и мимо Генриха Наваррского спустился на стрелку Сите. Она корабликом входила в воду, река даже не плескалась о низкий берег, только слегка касалась его. На густом августовском газоне, тронутом ранней ржавчиной слишком сухого лета, играли дети, перекликаясь на натуральном парижском диалекте с раскатистым «ррр», няни и мамы с тревогой прислушивались к далекому, нерешительному, но густому грому. Страшный островок когда-то был здесь, чуть правее и ниже по течению. На него с балкона дворца смотрел Железный король мартовской ночью 1314 года, радуясь смерти заклятого врага, смотрел, как обнаженные тела измученных стариков исчезают в дыму. Пламя плескалось в Сене, страшно пах дым, в огне горели и умирали люди.