У подъезда — швейцар Василий (еще с дедушкиных времен), в темно-синей тяжелой ливрее до пят, в синей же фуражке с особым «швейцарским» золотым галуном и широчайшей «швейцарской» же желтой перевязью через плечо, надеваемой только в парадных случаях. Рядом с ним — лакей, помогающий вылезать из карет и саней.
Раздевшись внизу, гости поднимаются наверх по покрытой ковром каменной лестнице, убранной цветами и зелеными растениями. На верху лестницы гостей встречает хозяин дома, дядя Юрий Новосильцев.
Щербатовский дом был очень приспособлен к большим приемам и очень выигрывал при полном освещении.
В очень большой «розовой гостиной» гостей встречала хозяйка, тетя Машенька Новосильцева, самая любимая из моих тетей. Ее милое лицо, при импозантной фигуре, сияло столь свойственной ей приветливой улыбкой. Дядя Сережа Щербатов остроумно заметил, что в таких случаях тетя Машенька напоминала огромную люстру, дающую все больше и больше света, с каждым щелканьем электрического выключателя... Действительно, ее приветливая улыбка при появлении особо близких ее сердцу людей становилась все более и более сияющей.
Постепенно огромная гостиная и несколько «кабинетов» (то есть, но существу, других гостиных) наполнялись нарядной толпой гостей. Дамы в платьях декольте, с длинными (гораздо выше локтя) белыми лайковыми перчатками на руках. Кавалеры — во фраках и шитых золотом студенческих и лицейских мундирах. К сожалению — почти полное отсутствие военных мундиров: только изредка мелькнет па московском балу форма заезжего из Петербурга лейб-гусара или кавалергарда...
Все мужчины, носящие оружие — в том числе студенты с их шпагами — здороваются с хозяевами при оружии, но хозяин потом должен предложить им его снять, чтобы принимать участие в танцах. При этом воспоминании в ушах моих так и раздается голос князя Владимира Михайловича Голицына, с классической «грансеньеристостью» обращавшегося ко мне на своих приемах: «Разоружитесь, молодой князь, прошу вас!»
Огромная двухсветная щербатовская зала (самая большая частная зала в Москве) залита огнями и украшена зеленью.
Раздались звуки оркестра, и первая пара в вальсе закружилась по зале. Это — открытие бала. Открывает его (с той дамой, для которой дается бал, обычно—дочерью хозяев дома) или хозяин, или—чаще—дирижер бала. Этот бал, помню, открыл дядя Юрий со своей дочерью Соней. Дядя Юрий протанцевал всего несколько тактов вальса «a deux temps», который уже не танцевали в мое время; дальше Соня пошла уже с дирижером бала.
К первой парс присоединяются другие... И скоро вся зала наполняется танцующими.
Принимающие участие в танцах дамы (в мое время в Москве это были почти исключительно девицы, редко — замужние дамы) сидят на обитых голубым шелком белых точеных стульях вдоль стен. Кавалеры приходят приглашать их на танец и после танца, поблагодарив, отводят на место.
Здороваясь, кавалер обязательно снимает перчатку с правой руки; только дама не снимает перчатки, подавая руку. Танцевать кавалер, как и дама, непременно должен в перчатках.
После первого вальса, с которого всегда начинался бал в мое время, в Москве танцевали и другие танцы: венгерку, краковяк, падепатинер, падеспань, падекатр. Я говорю «в Москве», так как в Петербурге из мелких танцев танцевали в это, время исключительно вальс. «Старушка-Москва» вызывала улыбки петербуржцев за свою «трогательную консервативность», или «провинциальную отсталость».
Я лично был рад этой «отсталости», так как почти не мог танцевать вальса: у меня немедленно начинала кружиться голова.
Вслед за мелкими танцами шла 1-я кадриль, потом опять мелкие танцы, 2-я кадриль, мелкие танцы и 3-я кадриль. Иногда после 3-й кадрили и мелких танцев была мазурка (когда бывала 4-я кадриль, мазурка была после нее).
На ужин кавалеры вели своих дам, приглашенных на мазурку. Поэтому мазурка, как и котильон, являлись наиболее «важными» приглашениями на балу.
Если приглашения на мелкие танцы делались всегда на самом балу, то на кадрили, мазурку и котильон обычно приглашали задолго. И у дам и у кавалеров были специальные записи танцев. У «имеющей успех» дамы было почти безнадежно просить какую-нибудь кадриль, а тем более мазурку или котильон, на самом балу: все было разобрано заранее.
Кавалеру надо было не только пригласить даму, но и сговориться с подходящими визави. Особенно это было важно для мазурки и отчасти — котильона. Тут можно было танцевать больше или меньше и, соответственно, больше или меньше сидеть и разговаривать со своей дат мой. Поэтому важно было найти одинаково настроенных визави. Заранее сговаривались и о совместном ужине.
Ужинали на вечерах и балах за небольшими столами, которые расставлялись и потом уносились. За каждым столом ужинало несколько пар и стремились собраться «своей компанией».
За ужинами не подавали раньше дамам, а потом кавалерам, как теперь это принято. Кавалеры обычно накладывали с подаваемого им лакеем блюда на тарелки своих дам, таким образом лакеям подавать дамам вообще почти не приходилось. Надо признаться, что этот обычай был более галантен, чем удобен, как для кавалеров, так и для дам.
Я забыл упомянуть, что на каждом вечере или балу был буфет с разными яствами, прохладительными напитками, шампанским и крюшоном. Обязанность кавалеров была следить, чтобы у их дам было все, чего они хотят, и угощать их.
Новосильпевские балы были известны обилием цветов, в частности их было много на столах за ужином.
После ужина бывал котильон. К котильону в залу вносили короба с цветами (их обычно выписывали из Ниццы). На более скромных вечерах цветов не было, или почти не было.
Кавалеры разбирали букеты и подносили их своей даме и тем дамам, которых приглашали на танцы.
Дирижер бала и его помощники на шпагах вносили множество перевязей из разноцветных лент, а также узкие и короткие ленточки разных цветов с бубенчиками на концах.
Кавалеры разбирали и то и другое и подносили ленты дамам. Те надевали перевязи через плечо (одну на другую), а кавалеры перевязывали ленточки с бубенцами вокруг их рук (по перчаткам) — от локтя до кисти. Таких лент у дам набиралось за котильон очень много.
Дамам в это время разносили, для раздачи кавалерам, бутоньерки с цветами, разные мелкие вещицы и разноцветные бантики на булавках. Этими бантиками дамы украшали грудь кавалеров. После бала вся грудь мундира бывала покрыта такими бантиками.
Приблизительно то же было на всех балах и вечерах, но количество и качество цветов, лент (всегда шелковых), разных безделушек—конечно варьировалось» Балы требовали большей широты и размаха, вечера были скромнее. Вместо оркестра на вечерах бывали «таперы»; веселья от этого было не меньше. Конечно, обстановка больших балов была красивее.
Кончался бал всегда полонезом. Все, парами, проходили мимо хозяев и нетанцующих гостей, главным образом матерей, вывозящих своих дочерей. Эти матери сидели по стене залы, где они не мешали танцующим, или следили за танцами из гостиных. Они образовывали так называемый «иконостас». Во время полонеза каждая пара, проходя мимо хозяев, кланялась им... хозяева, в свою очередь, благодарили...
Веселый и довольный, я возвращался домой. Балы и вечера не успели мне надоесть; они прекратились для меня с отъездом из Москвы.
Светская жизнь, которую я видел и в которой участвовал, сравнительно мало разнится от того, что было в эпоху моих родителей и даже раньше. Только тогда размах был шире. Бал, описанный в «Анне Карениной», кажется мне — современным балом.
Отношения между светской молодежью казались нам простыми и действительно таковыми и были. Но какими «чопорными» кажутся наши тогдашние отношения современной молодежи! Никому из нас и на ум не приходило звать, особенно в лицо, наших дам уменьшительными именами. Я, как и все, называл моих бальных, восемнадцати-дегвятнадцатилетних дам (кроме родственниц, конечно) — «княжна», «графиня» или по имени и отчеству, если они не имели титула, «Ольга Александровна», «Вера Петровна» и т. п. Они все называли меня «князем». Никакой «чопорности» в этом не было.
Никак не могу сказать, чтобы нам было менее весело, чем современной танцующей молодежи. Возможно даже, что мы веселились больше, судя по моим, правда немногочисленным, наблюдениям за современными танцами.
В общем, у молодежи есть счастливая и неискоренимая потребность и возможность веселья, для которого нужен только повод. Меняются лишь формы проявления этого веселья.
Я не принадлежал к «кутежной компании», и эта сторона московской студенческой жизни — «Яр», «Стрельня», цыганщина — коснулась меня лишь крылом. Я видел, что это такое, но не жил в этой атмосфере...
Больше познал я традиционно-московское удовольствие удалой — чтобы не сказать дикой — езды... «Ечкинские тройки», «голубцы»! — с ними связаны воспоминания о бешеной скачке с бубенцами по Сокольникам или Серебряному Бору, зимняя ясная морозная ночь, полная звезд, удары комьев снега о широкое крыло саней, крики «пошел, пошел!», хотя хода уже и прибавить нельзя... и беспричинно веселое, легкое настроение после искристой бутылки... В эти минуты как остро я чувствовал наслаждение молодостью!
ПОЕЗДКИ ЗА ГРАНИЦУ. ПЕРЕХОДНЫЙ ПЕРИОД
Зимой 1910 года мы всей семьей поехали в Италию, где несколько месяцев провели в Риме.
Рим требует того, чтобы «вжиться» в него, и тогда ценишь его особенно. Вот уж, действительно, Вечный Город!
Каждый черпает из этой неистощимой сокровищницы в меру своей культуры и эстетического вкуса. При этом можно сказать: «Вкусы меняются, а Рим — остается!» Я был прямо подавлен величием, красотой и неисчерпаемостью Рима. Но помню, как, наряду с другими бесчисленными вопросами, я спрашивал себя, как могли целые поколения боготворить такие произведения искусства, как, например, «Преображение» Рафаэля? В частности, я думал о таких высококультурных людях, как Б. Н. и А. А. Чичерины, для которых «Преображение» и «Сикстинская Мадонна» Рафаэля являлись непревзойденными и, кажется, даже на веки непревосходимыми достижениями живописи. Для меня лично прерафаэлиты стоят куда выше, чем сам Рафаэль, фрески" и портреты которого я, однако, очень ценю, хотя и не «боготворю». Когда много позднее, в 1922 году, я увидел в Дрездене знаменитую «Сикстинскую Мадонну», она, взятая в целом, произвела на меня почти отталкивающее впечатление. Какой ужас — такая «религиозная» живопись, и какой сравнительно короткий путь ведет от нее к отвратительному «Style St. Sulpice».
Из Рима мы с братом ездили в Сицилию, которую объехали кругом по железной дороге, останавливаясь в разных местах. В Неаполе мы вновь встретились с нашими родителями и сестрой. Проведя некоторое время в окрестностям Неаполя и на Капри, мы — с остановкой в Сиене — проехали во Флоренцию. Вот тоже город, обладающий какой-то особой притягательной силой! Прожив там некоторое время, мы поехали в Венецию, заехав по пути в Болонью и Падую, с незабываемыми фресками Джотто. Оттуда мой отец поехал в Россию морем, через Грецию и Константинополь, я же провез в Москву остальных членов нашей семьи обычным путем - через Вену и Варшаву.
Путешествие это дало мне много разнообразных впечатлений, главным образом эстетических.
Через Москву мы вернулись в Бегичево, где провели лето и остались зимовать.
Это была моя первая зима в деревне, прежде зимой я бывал там только наездами. Я уже говорил выше, что в эту зиму я ездил из деревни в Москву, в Университет на занятия в семинаре, только раз в неделю. Светской жизни в атом году я совсем не вел, меня к ней не тянуло.
Зимой 1911/12 года я участвовал в Калуге в первом (и последнем) в своей жизни дворянском собрании. Я был на нем избран депутатом дворянства нашего уезда.
Дворянские собрания и выборы происходили каждые три года, и на такие собрания в губернский город съезжались дворяне-землевладельцы, записанные в родословные книги данной губернии. Для участия в собрании надо было владеть определенным минимумом земли (у нас, в Калужской губернии, не менее 200 десятин). Только генералы и соответствующие гражданские чины могли участвовать на них при любом количестве земли («однодесятинники»).
Калужское дворянское собрание во время выборов было сравнительно многолюдно; в иных губерниях почти никто не приезжал на выборы... Однако и тут я вынес очень грустное впечатление: было ясно, что учреждение это — отживающее. На выборы, по старой традиции, приезжали многие дворяне, которые иначе не принимали никакого участия в местной жизни. Дворянство с одной стороны — скудело, а с другой — уходило своими интересами от местной жизни, с которой оно было прежде тесно связано. Принимая участие в выборах, я все время чувствовал, что какая-то тень отживания и обреченности витает над собранием... Я твердо помню, что чувствовал это именно тогда, а не пишу это сейчас под влиянием пережитого в дальнейшем...
Предводители дворянства могли играть очень большую роль в местной жизни. Они, с одной стороны, являлись, по должности, председателями земских собраний: губернского и уездных, а также входили в состав разных административных и иных «Присутствий». Положение выбранного Предводителя (в некоторых губерниях были—назначенные) было совершенно особое: он был, в принципе, совершенно независим, никому не подчинен и не получал ни от кого содержания. Я собирался в следующее трехлетие баллотироваться на Должность предводителя, но к тому времени разразилась война... Дворянские выборы составляли эпоху в жизни провинциальных губернских городов. Из разных мест наезжали в город дворяне, иногда очень важные и чиновные. Городовые на улицах на всякий случай козыряли всем проезжающим «господского» типа... Гостиницы были переполнены, рестораны делали хороший оборот.
Я помню, как по окончании выборов мы давали ужин нашему переизбранному Предводителю Н. Н. Яновскому (впоследствии расстрелянному большевиками). Пел цыганский «квинтет», как он именовался, хотя составляли его всего четыре человека. Этот ужин тоже произвел на меня грустное впечатление. Я ушел с него задолго до общего разъезда. Среди дворян нашего уезда был сын Льва Толстого граф Илья Львович. И вот подвыпивший Толстой (он этим злоупотреблял) принялся приплясывать и кривляться под пение цыган. Илья Толстой был в то время удивительно похож на своего отца («перьями—да,—говорил он, трогая свою седую бороду,— пером — нет»).
Вид пьяненького, пляшущего Толстого был мне отвратителен, и я поспешил незаметно уйти с ужина... С тяжелым чувством возвращался я в гостиницу. С грустью видел я вырождение того, что должно было быть «элитой» нации... Поведение Толстого напомнило мне слова Ларошфуко: «Громкое имя не возвеличивает, а лишь унижает того, кто не умеет носить его с честью».
В Бегичеве я порою усиленно занимался философией и уносился мыслью в смелые умопостроения. Порой я бросал философию и приходил к сознанию, что я не создан для нее... Это была для меня эпоха кризиса и личных переживаний. На несколько лет я был как бы выбит из нормальной жизни.
В 1913 году я опять ездил из Бегичева за границу — на этот раз не с семьей, а один. Во время этого путешествия я впервые посетил Голландию и Бельгию, а также в первый раз побывал в Париже и в Мюнхене.
Я нигде долго не жил и благодаря этому особенно ясно воспринял гнетущее впечатление от все растущего однообразия и нивелировки общеевропейской цивилизации, постепенно стирающей все многообразные и ценные различия между странами. Вспоминаю по этому случаю такую — конечно случайную, но характерную - подробность, тогда меня поразившую: в гостиницах, где я останавливался — в Берлине, Амстердаме, Антверпене, Париже, в самый день моего приезда, ч спускался обедать в залу ресторана каждый раз под звуки все одного и того же модного тогда мотива «Пупсик».. В дополнение к этому, несколько месяцев спустя, я прочел в газетах, что немецкие войска вступили в Брюссель под звуки того же «Пупсика».
Наиболее упорно стремилась сохранять свою национальную индивидуальность маленькая Голландия. Честь ей и слава!..