Минувшее - Трубецкой Сергей Николаевич 3 стр.


Ни Папа, ни Мама не любили светской жизни: Папа непомерно страдал от всех пут и обязательств, которые она накладывает, и, как мог, от них уклонялся. Как «философу» ему в свете прощалось многое, за что осудили бы другого. Надеть фрак и ехать куда-нибудь для светского времяпрепровождения было для Папа действительно настоящим страданием. Всего больше он любил заниматься в своем кабинете, слушать серьезную музыку или проводить время в тесном семейном кругу. Однако горячий патриотизм и высокое чувство ответственности постоянно толкали его на путь общественного служения, к которому, по существу, у Папа было мало вкуса, но тут он не щадил ни сил, ни времени. То, что Папа писал в своем «Из прошлаго» про своего брата Сергея, относится одинаково и к нему самому.

Мама, как я говорил, тоже не любила светской жизни, но она все же не могла, в своей молодости, отказаться от нее столь же полно, как то сделал Папа; она и тут брала на себя некоторые скучные светские обязанности, хотя бы для того, чтобы освободить от них Папа. В частности, Мама была во всем очень далека от мира «профессорских жен», но принуждала себя поддерживать отношения с ними, чтобы не давать пищу нареканиям, что «княжеская семья снобирует профессорский мир»... Таким образом, Мама как бы прикрывала собой почти полное отступление Папа. В «настоящем свете» положение было проще, и Мама там было менее трудно, но в профессорской среде положение Мама, как «социально чуждого элемента» (сказали бы большевики), было куда сложнее и требовало с ее стороны много такта.

К счастью Мама, у нее в Киеве образовался небольшой, но тесный кружок друзей, из них на первом месте — кн. Н. Гр. Яшвиль, наиболее богато и разнообразно одаренная женщина, какую мне пришлось знать. Дети ее были одними из наших друзей детства. По возрасту они были ближе к Саше. Бедная кн. Наталья Григорьевна, рано потеряв своего мужа, пережив обоих своих детей, для которых она исключительно жила, скончалась в 1939 году в Праге. Да будет ей легка земля на чужбине! Много светлых воспоминаний детства связано у меня с ее образом...

Зиму мы проводили в Киеве, в нашем доме, лето же в Наре (Верейского уезда), подмосковной Дедушки Щербатова, где провела свое детство и Мама.

В самом раннем детстве мы ездили летом в подмосковную Трубецких Меньшово (Подольского уезда). С тех пор как Дедушка Щербатов овдовел (1892 г.), чтобы не оставлять его никогда одного, его дочери чередовались при нем. Зимой с ним в его московском доме (Большая Никитская, 54, где я родился) жила со своей семьей моя тетя Новосильцева, а летом в Нару приезжали мы. Осенью мы иногда ездили вместе с Дедушкой в его огромное екатеринославское имение Хорошее (Павлоградского уезда), больше 20000 гектаров, там я впервые увидал безбрежные русские степи и почувствовал особую прелесть степного воздуха.

Нару; мы, дети, очень любили, и она была для нас родная. Большой недостаток Нары — близкое соседство с хлопчатобумажными ткацкими фабриками Якунчикова (впоследствии Цинделя), но в детстве мы этого недостатка почти не замечали.

Мне стоит закрыть глаза, и я вижу нас в Наре. Няня открывает шторы и окна, ив нашу комнату врывается ослепительный летний свет и пьянящий утренний воздух. Мы спешим одеваться. В соседней комнате нас уже ждет молоко. Мама приходит к нам здороваться. Папа еще не встал. Дедушка вставал часов в восемь, и Мама всегда спешила встать раньше него, чтобы пить с ним кофе.

Не успели мы поздороваться с Мама, как по коридору слышится хорошо нам знакомый звук шагов в туфлях, и в дверях появляется в халате верблюжьего цвета наш милый Дедушка. Лицо его так и сияет добротой и любвеобилием. Дедушка любил приходить к нам ежедневно в детскую здороваться, а вечером присутствовать при нашей молитве перед укладываньем спать.

— Поздно, поздно сегодня встаете! — говорит он, если застает нас еще в детской, а не в нашей столовой.

— А мы, Дедушка, уже давно встали,— говорим ему мы, если он застает нас в столовой.

— Знаю, как давно вы встали,— говорит Дедушка,- я только что вошли: я слышал! И обращается к Мама:

— Verotchka, tu es deja prete? Tu es encore plus matinale que moi!

— Mais non Papa, je me leve toujours a cette heure.

— Voulez vous prendre Ie cafe?[1]

Родители Дедушки, как все тогдашнее поколение, свободнее говорили по-французски, чем по-русски, но большинство поколения моего дедушки, и в том числе он сам, уже лучше говорило по-русски, чем по-французски. Однако, по традиции, Дедушка обычно говорил со своими детьми по-французски, а писать ему иначе чем по-французски его дети не смели, хотя это и затрудняло обе стороны. Для нас, внуков, в этом отношении было сделано большое послабление: мы писали Дедушке по-русски и, кроме того, говорили ему «ты», в то время как его собственные дети (наши родители, дяди и тети) говорили ему «Вы». Разумеется, оба деда, Трубецкой и Щербатов, тоже говорили своим родителям «Вы»; тогда дети «тыкать» родителей, конечно, не смели и помыслить.

Дедушка с Мама уходил вниз, а мы, кончив пить молоко, бежали с няней, а позже с гувернанткой, в аллею перед домом. Впрочем, раньше мы заходили в буфет, где ежедневно просили старого буфетчика Егора, с большими баками и бритыми усами, дать нам хлеба для лошадей. Из специального ящика Егор доставал много недоеденного вчерашнего хлеба и еще часто давал нам корки дыней и арбузов. Все это мы несли в корзине на конюшню, чтобы угостить лошадей. На подходе к конюшне нас охватывал столь мною любимый запах лошадей, конского навоза и хорошо смазанной упряжи. Как редко теперь приходится чувствовать этот запах! Кучера пускали нас в стойла и денники к «смирным» лошадям, а сами давали, на наших глазах, хлеб и дынные корки менее смирным. Мы обходили и угощали всех лошадей на «княжеской конюшне», а если оказывался остаток угощения, передавали конюху, который шел на «рабочую конюшню» и при нас раздавал его стоявшим там лошадям. Кучера считали, что рабочих лошадей мы сами кормить не можем: по-видимому, честь им была бы слишком велика...

Няня или гувернантка спешили увести нас с конного двора, мы же, напротив, любили оставаться там подольше. Там всегда было много интересного: то гоняют на корде застоявшуюся лошадь, то смазывают экипажи в каретном сарае, то работает шорник по мелкой починке сбруи, иногда кузнец кует лошадей... Старые кучера Никита и Гурьян любили наше утреннее появление на конном дворе, и тон их с нами представлял удивительное, но тогда обычное, смешение покровительства (как к детям) и почтительности (как к «князькам»). Из дома мы с братом сами несли корзину с угощением для лошадей, но твердо установленный старыми кучерами этикет не позволял нам нести ее самим по конному дввру. Как только мы подходили к конюшне, корзину от нас брал встречавший нас кучер, но и он считал для себя неуместным носить ее, а вызывал для этого конюха, сам же он; идя впереди, отпирал для нас денники и кричал на лошадь: «Прими!», громко ударяя ладонью по лоснящемуся крупу...

Мне было лет шесть или семь, когда я однажды спросил кучера Гурьяна, почему он знает, что вновь купленная лошадь — кобыла? — «Сразу по всему видать,— с большим тактом ответил Гурьян,— потом сами будете узнавать».— «Чего, дурак, смеешься! — строго обратился он к конюху Павлу, несшему корзину с хлебом и почему-то улыбнувшемуся.— Понятие надо иметь!» Кучер Гурьян умел «политично» выражаться. Помню, как говоря о плохо выезженном Богатыре, он выразился с презрением: «не плейсированная морда, простой мужик!».

Для нового поколения стоит, пожалуй, отметить то, что нам представлялось совершенно естественным и не могло быть иначе: всем старикам кучерам, буфетчикам и даже дворецкому Осипу мы говорили «ты». «Ты» же мы говорили всем крестьянам и вообще «простому народу». Нам говорили «Вы». Впрочем, в народе тогда еще сохранялись исчезающие следы патриархальности, и некоторые говорили «ты» не только нам, детям, но и нашим родителям и Дедушке, при этом была в ходу оригинальная формула: «Ты, Ваше Сиятельство»...

У нас с Сашей на конюшне были, конечно, любимые лошади (мой любимец был Баскач), но когда, с семи лет, я стал ездить верхом в у меня появилась собственная Башкирка, подарок Дедушки, она затмила в моих глазах всех остальных лошадей.

С конного двора мы шли в парк, на огород, «на ферму» (так назывались в Наре хозяйственные постройки), изредка катались с Папа по реке Наре на лодке. На реке было много кувшинок — желтых и белых, но мы с презрением относились к желтым и стремились нарвать белых. В парке была «гимнастика», то есть разные гимнастические приспособления, устроенные еще для дяди Сережи Щербатова, были качели, гигантские шаги; у нас был детский огород, где мы разводили сами овощи (я этого никогда не любил, и занимался им Саша), был деревянный детский домик, в котором можно было сидеть и играть.

Без десяти минут двенадцать раздается звон колокола на аллее близ дома — это первый звонок к завтраку. Надо идти домой и привести себя в порядок ко второму звонку. После него все немедленно собираются в столовой, где мы обедали со всеми, начиная с пяти-шести лет. Все ждут Дедушку, который выходит последний из своего кабинета и садится на председательское место. Дедушка всегда — и зиму и лето — невзирая ни на какую жару, ходил в черном суконном сюртуке, с таким же жилетом, в черных брюках (по старой моде без проглаженной складки) и белой накрахмаленной рубашке (накрахмалены были не только воротник и манжеты, но и грудь—«манишка»). О том, чтобы из-за жары снять хотя бы жилет, не могло быть и речи. Не удобство, а традиции и «стиль» руководили тогда жизнью. Надо всем этим теперь многие посмеиваются, совершенно упуская из виду огромное воспитательное дисциплинирующее значение соблюдения внешних форм вопреки личным неудобствам.

Все очень просто, но чинно. Мы, дети, сидим на нижнем конце стола с нашими учителями и гувернантками и должны вести себя тихо, но запрета разговаривать между собой нет, мы только не должны мешать взрослым и вмешиваться в их разговоры, если они сами к нам не обращаются.

После завтрака взрослые переходят в гостиную, или на крытую террасу, и Папа обычно играет с Дедушкой в шашки. Дедушка — страстный курильщик, без папиросы его почти нельзя вообразить; только за столом он не курил. В те времена курить до полного окончания еды было просто немыслимо — это было бы грубо по отношению к некурящим. К сожалению, теперь некоторые смотрят на это иначе... Зато после еды, до того, чтобы приняться снова за свои вечные папиросы, Дедушка курил трубку. Трубка эта была с длиннейшим чубуком (куда больше метра), и зажечь ее самому курильщику было совершенно невозможно. Дедушка сидел в кресле и тянул дым через широчайший янтарный мундштук, а у его ног на корточках сидел Алексей или Осип (не дворецкий, конечно, а другой) и раскладывал целый костер из спичек на заранее набитой табаком трубке, доходившей до самого пола. Как только табак принимался, спички спешно убирались, и Дедушка долго и со вкусом курил свою любимую трубку. У него был целый набор разных трубок на особой стойке. Некоторых я никогда не видел в руках Дедушки. Иногда он приказывал подать себе после завтрака «короткую» трубку (около полуметра), но почти всегда курил самую длинную, которую я тоже больше всех любил. Тогда я мечтал, что «когда я буду большой», я тоже буду курить точно такую же трубку... Судьба здесь решила иначе — я совсем не курю...

После завтрака мы, дети, занимались разными тихими играми и занятиями дома или на верхней террасе. Обычно Мама или Мадемуазель нам читали, причем отдельно мне и брату, ввиду разницы в возрасте.

В три часа мы шли опять в столовую, пить молоко. После этого, если была хорошая погода мы ездили кататься с Дедушкой, Папа и Мама. Часто мы ездили в окрещенные Текличкой на немецкий лад леса «Александерспарк» (по имени Дедушки) и «Мариенпарк» (по имени Бабушки), Сорокин лес и другие окрестности. Там все выходили из экипажей и гуляли. Иногда собирали ягоды и грибы, но я очень рано вообразил, что это — не мужское занятие, и не принимал участия в сборах.

Часто мы ездили кататься одни, без кучера, с Папа и Сашей, в «кабриолете» или «шарабане», в одиночку, в шорах. На хорошей дороге Папа давал нам вожжи и учил править, или правил он сам, причем Саша тогда держал в руках конец вожжей; я считал это для себя унизительным, а он это любил. Мы тогда с Сашей изобрели особый возглас—«утилили!», при котором, как нам казалось, лошадь шла особенно размашистой рысью. Я так хорошо помню моего любимого огромного, рыжего с проточиной англичанина, с совсем не английским именем Баскач. Баскач был уже не молод, прекрасно выезжен и поводлив; с маленькой старой Кореизкой приходилось труднее: она была очень пуглива. Ездить на белоснежной, раскормленной «поньке» мы не любили: она не давала хорошего хода и потом это была «детская» лошадь, а я себя уже совсем не считал ребенком... Когда я стал ездить верхом, я вообще стал презирать «шарабанчик» как «детский» экипаж. Сопровождал меня верхом кучер Тимофей, человек очень богобоязненный, и на которого — совершенно правильно — рассчитывали, что он ничему дурному меня не научит. Я сам научил Тимофея, что земля — шар. Он почтительно поблагодарил меня «за науку», но я совершенно не уверен, признал ли он мое поучение за истину. Мне скорее кажется, что он считал его еретическим, так как утверждал, что «в Писании сказано, что земля стоит на китах»... Сам он, впрочем, не мог этого прочесть, он был неграмотен. Тимофей мне рассказывал про Турецкую войну (1877—1878 г.): «Стоим это мы на Шипке, вдруг смотрим, откуда ни возьмись, два меллеона, а то и больше, турок на нас из-под горы лезут... Ну и задали же мы им тут!» Я и так уже горел патриотизмом, и Папа с самого раннего детства много рассказывал нам про подвиги русской армии.

Когда я вкусил прелесть верховой езды, то стал ездить ужекаждыйдень, несмотря ни на какую погоду. Мама правильно считала, что мальчиков следует закалять, и не препятствовала мне выезжать верхом даже в самый дождь; Дедушка — старый кирасир — это очень одобрял. Дедушка дал мне первые уроки верховой езды, причем требовал старой «николаевской» посадки. Когда потом я стал брать уроки езды в манеже, и мою посадку изменили и позволили мне ездить «облегченной» рысью, Дедушка этому не перечил, но только качал головой: «В наше время...»

Домой с прогулки мы возвращались так, чтобы ни в коем случае ни на минуту не опоздать к обеду (6 часов). Ранний обед часто стеснял не только нас, детей, но и взрослых, и даже самого Дедушку, но... так было заведено и так должно было быть.

Несколько раз в лето устраивались пикники в лесу. Мы выезжали туда скоро после завтрака, а еще до нас отправлялась телега с провизией, сервизом, самоваром, креслом для Дедушки и т. п. Во время пикников мы очень любили устраивать в лесу на поляне костер. В дни пикников было заранее решено, что обед будет позднее, в 6.30, а иногда даже и в 7 часов!

Ложились спать мы, дети, рано: в 9 часов все должно быть уже потушено. Мне очень было завидно, что «взрослые продолжают жить», когда мы должны спать, «наверное тут-то у них самое интересное и веселое», думал я...

В Наре была одна атмосфера, а в Хорошем, несмотря на то, что мы жили там с тем же Дедушкой, совсем иная.

Помню осенний приезд на станцию Лозовую и ночную поездку в нескольких экипажах, за 40 верст, в Хорошее. Впереди ехал верховой с пылающим керосиновым факелом, причудливо и тускло освещающим дорогу.

Однажды, недалеко от дороги, по которой мы проезжали, в степи, старый чабан с подпаском пасли отару овец. Ночь была темная, хоть глаз выколи. Вдруг чабан видит, как по воздуху, выше земли несется пламя (наш факел). Он крестится и протирает глаза, но пламя не только не пропадает, но еще движется что-то с горящими огненными глазами (фонари передней кареты). «Антихрист!» — мелькнула мысль у чабана, он вскрикнул и упал в обморок. Испуганный подпасок со всех ног бросился бежать в степь. Только под утро он пришел в деревню, где узнал, что конец мира еще не наступил... Пошли искать старого чабана. Переживание отразилось на нем так сильно, что его пришлось отправить в больницу... Я потом видел этого чабана: прекрасный тип старого запорожца! Никакойреальнойопасности он, наверное, не испугался бы. Вообще, когда я читаю «Тараса Бульбу», я вспоминаю некоторых хорошевских чабанов и мужиков. Часть же тамошних крестьян сохранила чисто великорусский тип. Это были потомки крепостных, переселенных туда еще моим прадедом кн. А. Г. Щербатовым из Самарской губернии. Однако быт этих крестьян был уже чисто малороссийский, начиная с того, что они жили не в избах, а в хатах, мазанках. К сожалению, они отказалась и от великорусскик бань. Чистоту малороссийских жилищ они усвоили, но переняли их обычай жить без бань.

Назад Дальше