Опыт 1918 - Иванов Алексей Иванович 8 стр.


Телефонный звонок вернул его в прокуренный, уставленный шкафами кабинет. Не вовремя позвонили. Он поднял трубку:

– Бокий!

– Глеб Иванович, справки по убийствам и грабежам почему у меня нет?

Урицкий, как всегда, ни здрассьте, ни спасибо.

– Справка передана вчера вашему адъютанту в шестнадцать ноль пять! – Бокий с удовольствием выговаривал эти «шестнадцать ноль пять», чтобы этот «юрист», как он любил себя называть, почувствовал, с кем имеет дело. – Дополнительные сведения и предложения по организации нашей работы переданы ему же сегодня.

Урицкий положил трубку, а Бокий представил, как он морщится и корчит рожи. «Вставить перо», как говаривал Бехтерев, самодовольному Глебу Ивановичу не удалось. Однако блаженное состояние, когда голова начинала работать, исчезло. Бокий снова попробовал сосредоточиться, глядя на деревья с качающимися на ветру ветвями. Он представил, каково сейчас на улице – ветер, мороз, сырая поземка, налипающая на черные стволы деревьев. На улице быстро темнело, в черно-фиолетовом небе еще чуть светилась игла Адмиралтейства. Что за страна! Даже самый красивый в России, европейски прекрасный город – совершенно не предназначен для житья! Страшные зимы, чахоточные вёсны, короткое, блеклое, как финское небо, лето и опять – промозглая, с быстрыми, секущими дождями осень, когда ветер дует в лицо, в какой бы переулок ты ни свернул. Разве что короткое время белых ночей… от белесых сумерек которых ничего, кроме нервных расстройств у барышень… Боже мой, нет, это не Франция, в которой каждое дерево – на месте, камень возле дороги, облако, плывущее над полем, – все, все это чудесно уравновешено, с изяществом брошено великим художником на холст, чтобы последующие поколения любовались… Франция всегда похожа на женщину, прелестную и ветреную, собирающуюся в театр, на любовное свидание, – обольстительную, причесанную, прибранную. А любимая наша Россия – лохматая бабища с похмелья, с синяком под глазом и соломой в грязных патлах. А вот поди ж ты, тянет и тянет всех к этой бабище, что за прелесть особая в ней… Ведь слова «ностальгия» никто, кроме русских, не знает…

Бокий сел в кресло, снова сосредоточился, всматриваясь в темный, страшный омут, и вдруг откуда-то вынырнуло слово: «попы». И следом – «религия». Эти слова еще не успели прокрутиться в голове, еще Бокий не понял точно, что они должны означать, но он уже поднял трубку и вызвал Кобзаря.

– Вы слышали, что в Москве создали отдел по работе с религиозными организациями? Нет? Жаль! Я сам рекомендовал туда очень толкового человека. Тучков, Евгений Александрович. Попрошу вызвать его сюда. И срочно! – Бокий смотрел на своего заместителя, пытаясь понять, то ли он слишком много пьет, то ли… Это «то ли» могло быть и похуже рядового пьянства. Может быть, работает тайно на кого-то? На кого? Уж слишком честно смотрит в глаза…

«Выцарапывать» Тучкова пришлось из Уфы, куда его загнали для наведения порядка среди тамошних крестьян, недовольных изъятием хлеба. Понадобилось даже звонить Дзержинскому. Феликс, люто ненавидевший церковников, пришел в восторг от идеи Бокия.

– Гениально! – это была невиданная оценка обычно сдержанного Феликса. – Как вы сказали, Глеб Иваныч, «государство в государстве»? Гениально! Я сегодня встречусь с Ильичом, привлеку его к этому делу. Там, вы правильно сказали, ценности сумасшедшие сосредоточены, миллионы награблены у народа! Нужно тряхнуть этих церковников!

– Хочу напомнить, Феликс Эдмундович, – мягко остановил воодушевившегося председателя ВЧК Бокий, – мной уже организован подотдел по работе с церковью при Московской Чеке. И начальника я подобрал подходящего…

– Из церковников?

– Из крестьян, но толковый и сообразительный. Я вам пришлю подробности в телеграмме. Но из общего отдела его направили к башкирцам, в Уфу. Хорошо бы срочно оттуда вытащить!

И напрасно думал Бокий, что особый энтузиазм Дзержинского вызван лишним порошком кокаина, которым Феликс поддерживал силы. В кокаиновой «ажитации» он мог кое-что и забыть. Но – нет. Через неделю Тучков собственной персоной сидел перед Бокием, внимательно склонив голову набок.

Среднего роста, крепкий, головастый, аккуратно стриженный и бритый. Глаза посажены глубоко, близко к переносице: внутренняя сосредоточенность и упорство – так говорит физиогномика.

– Нам с вами, Евгений Александрович, – Бокий свернул папироску и предложил свой любимый турецкий табак и специальную, турецкую же, бумагу Тучкову. Тот отказался. – Предстоит великое дело… Великое дело… Наша партия, – Бокий, гипнотизируя, сосредоточил взгляд на переносице Тучкова, – имея несколько десятков тысяч человек, совершила исторический социальный переворот. Первую в мире социальную революцию. Но! – Бокий чиркнул спичкой, поднял ее и замолчал, глядя на желтоватый огонек. Тучков, как и предполагалось, тоже перевел внимание на огонь, подрагивающий в руке Бокия. Это давало дополнительное влияние на мозг пациента. А Тучков в этот момент и был именно пациентом Бокия. – Но в падающем, разваливающемся, гниющем государстве осталась сила, которая способна возродить его и, таким образом, отбросить назад все наши усилия. Что это за сила? – грозно спросил Бокий, привстав и как бы нависая над столом в сторону Тучкова. – Что это за сила, я спрашиваю?! – он прочитал легкий туман в глазах Тучкова, туман, после которого внушения гипнотизера будут, как учил его Бехтерев, восприниматься «без перевода». – Эта сила – церковь, православная церковь. Это государство в государстве, – ему и самому нравилась эта формулировка, – и мы с вами должны разрушить ее, эту силу, это церковное государство. Разрушить и ограбить! Вы слышите меня? Ограбить и разрушить! Поставить на колени, заставить служить нам, большевикам! Согласен, веришь?

– Да! – истово кивнул Тучков. – Верую!

– Вот и хорошо, – Бокий откинулся назад, сел в кресло и пыхнул сигаретой. – Будем работать вместе.

– Четыре класса образования у нас… – с сомнением сказал Тучков.

– Образования нам хватит! – засмеялся Бокий. – Надо привлечь церковников. Среди них есть много недовольных. Белое и черное духовенство. Монашествующие. Перекрывают белому возможности продвижения наверх. Это раз. Есть искренне заблуждающиеся – считают, что церковь нуждается в обновлении, не соответствует духу времени, отстала от современной науки, – он хохотнул, вспомнив беседы о Боге с Мокиевским. Тот был убежден (а еще ученик и сотрудник Бехтерева!), что Бога нет. А если Бога нет, то и дьявола, выходит, нет?

– Работать надо начинать прямо сейчас. Я уже говорил с отцом Александром Введенским. Свяжитесь с ним, у него в храме есть телефон. А пока что… – Бокий поднял папку со стола, – вот материалы, которые я подготовил. По ним составьте план работы хотя бы… – он задумался. – Хотя бы на год. Не перебивайте меня, – он увидел, как у Тучкова дернулись брови. – Там идей хватит больше, чем на год, – Бокий похлопал ладонью по коричневой коже солидной папки и открыл ее. В папке лежало несколько листочков, отпечатанных на машинке с фиолетово-красной лентой. Отчего странички показались Тучкову напечатанными кровью. – Все шифруйте! Все – абсолютно секретно! Шифрам обучитесь. Самый простой – на первой страничке, – Бокий захлопнул папку. – А здесь видите, что написано? Начальник 6-го отдела Вэчека Тучков Евгений Александрович! А знаете, почему шестой отдел?

– Н-нет! – Тучков «ел глазами» начальство.

– Потому что мы с вами – шестерки, половые у нашей партии. Мы – на подхвате! Мы – принеси-подай! Но без полового гости будут сидеть в ресторане голодными, верно? Мы незаметны, но – всегда рядом. Мы готовы обслужить, но – не забываем и свой интерес, нам нужны чаевые, а? – Бокий любил разного рода совпадения. Хоть числовые, вроде 6-го отдела, хоть именные… Старые заключенные Соловков все, как один, долго еще будут вспоминать, как высокий московский чекист и организатор СЛОНа (Соловецкого лагеря особого назначения) Глеб Бокий приплывал на остров на корабле «Глеб Бокий».

– Да! – просветлел лицом Тучков.

– Нравятся чаевые? – хмыкнул Бокий и встал. – Три дня здесь. Гостиница «Астория», талоны на обеды в нашей столовой и… – Бокий перегнулся через стол, глядя на разбитые ботинки Тучкова. – И мандат на одежку! Все – от куртки до сапог!

И все – новенькое!

Глава № 11

Сеславинскому снился запах яблок. Снился совершенно явственно, и Сеславинскому не хотелось открывать глаза. Какое наслаждение вот так отчетливо слышать тончайший, нежнейший запах… Он, по-прежнему не открывая глаз, вспомнил, уже проснувшись, как плюхнувшись на мокрую землю и вжавшись в нее в ожидании очередного разрыва, увидел однажды прямо перед своим носом яркую, спелую ягоду земляники. Это было странно и поражало каким-то чудовищным несоответствием: едкая вонь сгоревшего пороха, запах свежевывороченной снарядом земли, раскаленного металла, осколки которого с шипением крутились в развороченной торфяной жиже, и огромная ягода земляники. Он повернулся набок, со стоном протянул раненую и кое-как перевязанную руку – непослушные пальцы не могли поймать ягоду. Наконец она попалась и, слегка раздавленная, была отправлена в рот. Вкуса он не ощутил никакого. Кроме металлического привкуса крови, сочащейся из разбитого час назад носа. Но зато увидел еще ягоду, и еще, и хотя они тоже не имели вкуса, он пополз к ним, от одной к другой, обретая неожиданно смысл в этом смертельном безумии. Еще, еще ягода – он полз, опираясь на локти, вскрикивая от боли в руке, полз, следуя хоть какому-то, пусть эфемерному, смыслу. Немецкие мины ложились так кучно, что казалось – на всей земле уже нет ничего человеческого, и только эти ягоды, присыпанные землей, давали ощущение другой, отброшенной омерзительным воем мин, жизни.

– Поручик, вы живы? – услышал он сквозь разрывы голос Тоцкого, тоже выпускника Корпуса, – Ползите сюда, у меня роскошная воронка. На двоих! – Тоцкий никогда не терял оптимизма. – Что вы молчите?

– Я ем землянику! – сипло ответил Сеславинский, не узнавая своего голоса.

– Что-что? – не понял Тоцкий. – Где вы, поручик?!

– Я ем землянику! – крикнул Сеславинский, и этой фразой вошел в историю полка.

В рассказах Тоцкого, неоднократно повторенных потом при самых разных обстоятельствах и даже дошедших до высоких командиров, Сеславинский представал человеком, который под рев снарядов собирал землянику на полянке. Позже это едва не стало полковым анекдотом. Но когда лихой подполковник Грач отбирал «достойнейших из достойных», как он сказал, в полковую разведку, мнимое хладнокровие Сеславинского сыграло роль, и он оказался среди отчаянных удальцов. Может быть, это и спасло ему жизнь – полк, почти в полном составе, так и не вышел из бескрайнего галицийского болота.

И все-таки запах яблок… Между тяжелых портьер пробивался узкий солнечный луч, высветивший темно-янтарные дощечки паркета. В луче, словно дымящемся, светящемся внутренней силой, плавали, кружились и плясали, вспыхивая и тут же угасая, пылинки. И запах… да это же не яблоки, это запах ванили, запах пирогов, детства…

С водворением Сеславинского в небольшую квартирку на Екатерининском канале жизнь его тетушек, Татьяны и Зинаиды, приобрела потерянный в революционных перипетиях смысл. Тетушки были небогаты: старшая, Татьяна, жила на пенсию, назначенную ей государем за отца – генерала, погибшего в японскую кампанию, и была активисткой Общества трезвости, Зинаида преподавала частным образом пение. И как ни странно, учеников за время переворота у нее не убавилось. Что в связи с прекращением выплаты пенсии очень было кстати. Смысл же, обретенный тетушками, как утверждал Сеславинский, состоял в том, чтобы накормить, точнее – «откормить» племянника.

Из комнаты тетушек доносился неспешный разговор, сопровождаемый или даже прерываемый иногда тихой (чтобы не разбудить его!) и какой-то особенно нежной игрой на фортепьяно Зинаиды. Она обожала Шопена и часто, разговаривая с сестрой, наигрывала что-то «шопеновское», как говорила Татьяна.

Сеславинский, стараясь не замечать запахов, доносившихся с кухни, шмыгнул в ванную. И – о чудо! Чугунная дровяная колонка была протоплена и полыхала жаром угольев, в ванной было тепло, дивно пахло мылом и духами. Ах, тетушки! Сеславинский налил в таз горячей воды. Конечно, принимать ванну сейчас в Петрограде – немыслимая роскошь, но вот так помыться настоящей горячей водой, когда можно ее не экономить, – это счастье!

Он по закону Корпуса («Ополаскивайся холодной водой – не будешь знать простуды!») вылил на себя полтаза холодной воды и, завернувшись в широкое полотенце, выбрался из чугунной, на затейливых витых ножках ванны. И только тут заметил розовую открыточку, стоявшую на стеклянной полке возле запотевшего зеркала: «Дорогой Саша, с Днем Ангела! Твои тетушки Т и З».

В последний раз день ангела Сеславинский отмечал в эшелоне, на котором пробивались из Пскова в Петроград. И так надрызгались неизвестно откуда взявшимся денатуратом, что даже и вспоминать не хотелось.

Тетушки встретили его веселыми возгласами и маршем из «Аиды». И началось настоящее пиршество, которое увенчал пирог с яблоками. Раскрасневшаяся горничная Настя подала его, повторяя свое обычное: «Уж как получилось, не обессудьте, старались мы!» Сеславинский помнил это «старались мы!» с детства. Так было заведено почему-то говорить у них дома, в ярославском имении. Настя, родом из Рождествено, имения Сеславинских, была, наверное, возраста тетушек, и с девчонок, вот уже лет двадцать пять, жила у Татьяны Францевны, росла и старилась в их семье.

Сеславинский пил чай, хрустел сушками, помалкивал, поглядывая на тетушек. Рядом с ними, стоило закрыть глаза, он погружался в старый-старый мир, где было все спокойно, уютно, по-домашнему. И даже «революционеры», появлявшиеся время от времени у старшей сестры Даши во флигельке, были симпатичными, забавными и остроумными. Сеславинский до сих пор помнил немца с какой-то сложной фамилией – не то Раушенбах, не то Раушенбаум, который удивительно ловко показывал карточные фокусы, приговаривая, что научился им в тюрьме. Но и загадочная тюрьма тоже казалась весьма романтичной и даже интересной – там можно было выучиться фокусам.

Скорость, с которой обрушились прежняя жизнь, прежний быт, рухнули родственные и служебные отношения, мораль, представления о мире, смерти, войне, была дьявольской. Все, все, чем жили миллионы людей в империи, было вышвырнуто на обочину. Все валялось в пыли, грязи, потеряв прежний вид и даже свою вещественную принадлежность: все стало прахом. И люди, выброшенные безумным временем, даже те, кто, как Сеславинские, сохраняли хотя бы прежний вид, на самом деле оказались на обочине, задыхаясь от пыли, смрада и грязи проходящих мимо полков. Таких же жалких и растерянных.

А страшная, невидимая и неуправляемая сила тащила и тащила, волокла изможденных, измученных, растерянных и растерзанных людей дальше и дальше, не давая им поднять голову, ухватиться за что-нибудь, еще не потерявшее твердости и прежнего своего предназначения, глуша невесть откуда взявшимися визгливыми гармошками, песнями вроде «Вы жертвою пали» и залпами расстрелов, расстрелов, расстрелов…

– Марья Кузьминична пришли, – появилась в дверях горничная.

– Проси, проси, Настя, – Татьяна Францевна поднялась из-за стола навстречу приятельнице.

– Здравствуйте, дорогие, – сияющая Марья Кузьминична вошла, развязывая ленты под подбородком и снимая шляпу. – Александр Николаич, рада вас видеть. Наконец-то! Таша с Зиночкой все рассказывают о вас, а я помню вас только кадетиком…

Собственно, с Марьей Кузьминичной Россомахиной тетушки сблизились не так уж и давно. Их отцы, Кузя Россомахин и Франц Либах учились в одном классе гимназии в Ярославле, потом пути разошлись: Франца Либаха, по традиции, отправили в кадетский корпус, а Кузю Россомахина – тоже по традиции – в коммерческое училище. Но детская дружба осталась, перешла к семьям, детям, чуть слабея, конечно. Тем более что Кузьма Ильич Россомахин изрядно разбогател, прикупил дом в Петербурге, а Либах, хоть и дослужился до генерала, богатства не нажил, да так и сложил голову где-то в Маньчжурии, верно, как детскую дружбу, храня любовь к царю и Отечеству.

Назад Дальше