– Тогда зачем нам нужен тот тип на табурете?
– Потому что номера Сирила Брэдфилда в телефонной книге нет. Потому что никто толком не знает, как он выглядит или где живет. Потому что Сирила Брэдфилда, скорее всего, зовут не Сирилом Брэдфилдом.
Стефани сделала глоток колы.
– И он типа сочувствующий, верно?
– Брэдфилд? Нет. Он вне политики. Он даже занимается этим не ради денег, а скорее из любви к искусству. Для него это искусство. И вопрос качества. Неудивительно, что к нему тянутся всякие отбросы.
– Тогда с какого боку здесь тот чувак возле барной стойки?
– Он – посредник. Работает на какого-то дельца из Бирмингема, который изготавливает паспорта для преступной братии, но предпочитает, чтобы «художества» производили здесь. Посредник нужен для того, чтобы Брэдфилд и его клиенты никогда не встречались. Так лучше для всех заинтересованных сторон.
– Как ты это узнал?
Проктор улыбнулся:
– Выяснил постепенно. – Он допил свой стакан и поднялся на ноги. – Вернусь через минуту.
Стефани подумала о Барри Грине и его «халтурке» по перебивке пин-кодов на украденных кредитных картах. Ощущение было такое, будто о нем вспомнила не она, а кто-то другой.
– Решила маленько оттянуться, верно?
Она подняла глаза. Стоявший перед ней человек возник из моря пьяных клерков в костюмах, из волн бухгалтеров, чиновников местных органов власти и служащих дешевых турбюро. Стефани посмотрела на посредника Брэдфилда: тот все еще сидел на табурете, потягивая из бокала бледно-золотистое пиво и куря тонкую сигару.
– Извините. Что вы сказали? – спросила она.
– Что ты решила оттянуться.
Костюм на нем сидел как на корове седло: узкие брюки, вреза́вшиеся в промежность, великоватый в плечах пиджак, рукава на несколько дюймов короче, чем следует. Лицо розовое, шея в красной сыпи, оставленной тупым бритвенным лезвием.
– Я не знаю, о чем вы говорите. Мне кажется, вы обознались.
– Не-а. Сначала я было подумал, что ошибся, – в одежонке ты выглядишь иначе, – но не сейчас. Я все пытался вспомнить, где видел твое лицо, а затем как будто что-то щелкнуло. Ты работаешь на западе, а не здесь. Брюэр-стрит, верхний этаж, рядом с баром «Реймонд-ревю». Верно я говорю?
Стефани вновь испытала одно из своих самых нелюбимых ощущений: ее желудок словно превратился в свинец и теперь сочился сквозь кишки, сквозь пол и уходил далее, глубоко под землю. Она мысленно потянулась за маской: твердый взгляд, жесткая линия рта, решимость не выдавать никаких признаков слабости. Увы, ничего там не нашлось, и это было видно.
– Ты ведь Лиза, я прав? – Мужчина осклабился, наслаждаясь мгновением ее растерянности. – Помнишь меня?
Если честно, она не помнила. Он мог быть одним из тысячи. Он мог быть каждым мужиком этой тысячи. Паб словно уменьшился в размерах, посетители сделались выше ростом, свет потускнел. Здесь как будто никого не осталось, кроме них двоих.
– Смотрю, ты набрала жирка… Но тебе идет. Помнится, в последний раз ты была сущая худышка. Но теперь у тебя есть все, что нужно. Ну, понимаешь, что я имею в виду?
Никаких воспоминаний, ноль реакции с ее стороны.
Он понизил голос:
– Ты на счетчике?
– Что?
– Работаешь сейчас или как?
– Вы ошиблись…
В его поросячьих глазках, скользнувших вниз, к ее бедрам, читалась бравада. Она же звучала и в его голосе.
– У меня в кармане восемьдесят фунтов, а у тебя вон там найдется кое-что для меня.
– Я же сказала вам…
– А если обслужишь по высшему разряду, я готов заплатить целый стольник.
Неожиданно вернулся Проктор. Остановился рядом с мужчиной и, посмотрев на Стефани, заметил ее тревогу.
– С тобой всё в порядке? – спросил он. – Что тут происходит?
Слова в очередной раз застряли в ее горле.
Агрессивно ощетинившись, незнакомец повернулся к Проктору:
– Ты кто?
Кит не удостоил его ответом. Стефани заметила, как на смену наглости к мужику пришла растерянность. Он повернулся к ней и грубо бросил:
– Нужно было сразу сказать, что ты занята.
– Я ничего не обязана вам говорить.
Затем в тщетной попытке хоть как-то спасти жалкое чувство собственного достоинства он повернулся к Проктору.
– Говорю тебе, она та еще стерва. Выдоит досуха твой кошелек и ничего не даст взамен. Так что, дружище, не зевай, пусть эта потаскушка выполнит все по полной программе. Ты понимаешь, о чем я.
И, прежде чем Проктор успел возразить, назойливый тип исчез, растворившись в море таких же безликих костюмов. Кит посмотрел на Стефани, схватил со скамьи кожаную куртку и взял ее за руку.
– Быстро уходим отсюда.
– А как же Брэдфилд?
– Он может подождать.
На Виктория-стрит было ветрено. Они стояли на тротуаре, ожидая такси. Стефани дрожала, и эта дрожь расстроила ее даже больше, чем сама причина.
– С тобой сейчас всё в порядке? – спросил Проктор.
– Просто я замерзла. – Она посмотрела на свои руки. – Я вся дрожу.
Он взял ее за руку. Та была холодной как лед. Стефани подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Кит рассеянно провел кончиками пальцев по линиям на ее ладони. Затем его пальцы переплелись с ее пальцами.
– Нам нельзя упускать этот шанс, – сказала она.
Он встал с ней рядом.
– Согласен.
– Я говорю о Брэдфилде.
Его затуманенный взгляд прояснился.
– Ты о чем?
Стефани улыбнулась его смущению.
– Я могу сама вернуться домой. Тебе лучше остаться. Если есть шанс найти того типа, было бы глупо профукать его.
Проктор знал: она права.
– С тобой точно всё в порядке?
– Да. Просто какой-то ублюдок попытался клеиться ко мне. Такое случалось миллион раз. Не знаю даже, почему сегодня это вывело меня из себя. Но теперь я снова спокойна.
Они так и не разомкнули рук.
– Что ты делаешь?
– А ты разве не видишь? Готовлю. Или, по крайней мере, собираюсь готовить.
Проктор возник в дверном проеме кухни.
– И что именно?
– Овощное рагу с лапшой.
– И ты все это время ждала? Сейчас полночь.
Нарезав на разделочной доске лук-порей, Стефани поставила на синий кружок пламени газовой конфорки кастрюлю с водой.
– Как все прошло? – спросила она.
– Брэдфилд появился через пару часов после того, как ты ушла. Но пробыл там не более десяти минут. Я проследил за ним. Он отправился в паб под названием «Галлахер» на Лонгмур-стрит, недалеко от того места, где мы были. Это в десяти минутах ходьбы. Он оставался там до закрытия, а затем вернулся домой. Похоже, в этом пабе Брэдфилд завсегдатай, его дом находится по той же улице.
– И что теперь?
– Я пойду и поговорю с ним.
– И что ты ему скажешь?
– Пока не знаю, но что-нибудь придумаю. Хочешь бокал вина?
– У тебя есть вино?
– В холодильнике стоит бутылка.
– Отлично.
Бокалы были сделаны в виде шаров на высоких тонких ножках. Наполнив один из них наполовину, Проктор протянул его ей.
– Могу я спросить у тебя кое-что личное, Стефани?
– Спрашивай.
– Помнится, однажды ты сказала мне, что не хочешь говорить о своей семье, но, может, теперь расскажешь мне о них? Было бы интересно послушать. Не для статьи – обещаю тебе: все останется между нами.
– Думаешь, личным общением от меня можно добиться большего?
Проктор улыбнулся и покачал головой. И улыбка, и кивок говорили об одном – о его крайней усталости.
– Я тебя не понимаю. Каждый раз, когда мне кажется, будто мы немного продвинулись в наших отношениях, ты говоришь что-то такое, что отбрасывает нас назад, на исходные позиции.
– В таком случае я постараюсь больше не давать тебе повода для ожиданий. Это избавит тебя от разочарования. Что до истории моей семьи, то это сплошная скука.
– Сомневаюсь. В истории любой семьи всегда найдется что-то интересное.
Мой отец, Эндрю Патрик, был врачом в Фолстоне и его окрестностях. Фолстон – городок на севере Нортумберленда, недалеко от Западного Вудберна, где теперь со своей семьей живет мой брат Кристофер. Это очень обширная территория, даже для сельского врача. Дикий, суровый край – и, возможно, единственное место, воспоминания о котором в моей душе ничем не омрачены. Я не могу вытравить из себя мою любовь к нему. Летом там просто идиллия. Теплые дни и ночи, почти такие же светлые, как и день, – я читала книги на улице в час ночи. Зимой там бывает неприятно и холодно. В зимние месяцы светать начинает лишь в девять утра, а сумерки опускаются уже в четыре часа дня. Но там у меня нет любимого времени года. Я люблю их все одинаково, так же, как люблю все остальное в этом краю.
И отец, и мать были воспитаны в строгих пуританских традициях, так что жизнь, которую мы вели, была скромной, хотя и не суровой. В основном она проходила на открытом воздухе. Отец и мать увлекались пешим туризмом и были опытными альпинистами. Наверное, свою роль сыграли национальность моей матери – она швейцарка – и любовь отца к Альпам. Эту свою любовь они передали всем нам. Мы жили на земле и пользовались ее плодами и дарами: выращивали овощи и летние фрукты, а также держали кур и небольшое стадо овец. В доме всегда жили собаки боксеры; их никогда не было меньше двух, а иногда это число доходило даже до четырех. В общем, мы жили жизнью, которая в глазах многих может показаться идеальной.
Но Проктор прав. В истории любой семьи всегда найдется что-то особенное. Было оно и в нашей семье, и, наверное, это я.
Под стать пуританским нравам моих родителей было и их упрямство. В результате у нас дома всегда кипели споры. Родители вечно спорили друг с другом, спорили с нами, и мы спорили между собой. Все, кроме Дэвида. Он был самым младшим – и страшно робким и застенчивым. Он не любил споры и лишь еще глубже уходил в себя. Мои родители были строги со всеми нами и нередко читали нам нотации по поводу нашего поведения или успеваемости в школе. Чаще всего их раздражение предназначалось мне, самой умной и сообразительной и одновременно самой непослушной, – это я поняла еще в довольно раннем возрасте. Я сознательно училась ниже своих способностей, получая от этого извращенное удовольствие. В общем, в моем лице родители имели типичного «трудного второго ребенка».
Я никогда не плакала. Я была угрюма и холодна. Когда что-то злило меня, мой гнев, как правило, бывал внутренним, но очень глубоким. Я редко прощала людей и никогда ничего не забывала. Обществу других людей я предпочитала одиночество. Семейные ценности, взаимная любовь и поддержка – все это было не для меня. Больше всего на свете я жаждала независимости. Мечтала о будущем, свободном от семьи. Дело не в том, что мои близкие были мне неприятны. Неприятной была я сама.
Полагаю, что для родителей мои подростковые годы стали особой формой ада. Я использовала любую возможность, чтобы позлить или разочаровать их. Учеба давалась мне гораздо легче, чем кому-либо из моих ровесников, но, движимая глупым бунтарским духом, я нередко проваливала экзамены. Когда мои родители читали мне лекции об опасностях алкоголя, я при каждом удобном случае старалась напиться, причем по возможности публично. Даже девственность я потеряла назло родителям. Именно так, честное слово. Парень, с которым я это сделала, удостоился от меня того же презрения, что и родители, которым я сообщила об этом на следующее утро. Сначала мои предки пришли в ужас, затем в ярость. Я же была в восторге.
Сейчас я часто задумываюсь обо всем этом – о бессмысленности моего бунта, о ненужности и глупой мелочности обид, которые я наносила близким людям, – и стараюсь утешить себя тем, что, по крайней мере, тому должна иметься некая причина, некое объяснение. Но ее нет. Извиняться же уже поздно. Их больше нет. Они ушли из жизни. И не будь я испорченной стервой и не откажись лететь вместе с ними, я тоже была бы мертва.
В этом мире нет никакой справедливости.
– Как ты узнала о том, что случилось?
Стефани обхватила бокал обеими руками.
– Я тогда была студенткой в Даремском университете.
– Значит, ты не так уж плохо училась.
– Мне хватало ума понимать, когда учеба имеет значение, и в таких случаях я всегда старалась. Было бы обидно упустить место в университете – единственный шанс начать самостоятельную жизнь.
– Что ты изучала?
Стефани улыбнулась:
– Немецкий язык. Я уже давно говорила на нем свободно. Моя мать была швейцаркой немецкого происхождения. Мы все выросли, говоря на трех языках. Мой отец свободно говорил по-французски.
– Почему ты не выбрала что-нибудь посложнее?
– Потому что мне это было неинтересно. Иначе я выбрала бы что-то другое. И пошла бы учиться в Оксфорд или Кембридж. Но университет не был ключом для меня к профессии. Просто период жизни, который надо перетерпеть.
Налив немного масла грецкого ореха на сковороду, Стефани поставила ее на плиту. На деревянной разделочной доске лежали овощи, рядом – кухонный нож. Проктор стоял у нее за спиной, и в данный момент ее это устраивало.
– Накануне вечером я была с одним парнем-второкурсником. Он снимал квартиру в Шербурне. Это старая шахтерская деревня в нескольких милях от Дарема. Была вечеринка, мы все напились в дым, и я осталась у него ночевать. В колледж вернулась лишь часов в одиннадцать следующего утра. Я была в своей комнате и переодевалась, когда в дверь постучали. Это оказалась такая же первокурсница, как и я. Лицо у нее было как будто пепельное и вид совершенно больной. В отличие от нее я не слушала новости и не читала газеты. Она сказала, что меня ищет ректор, поэтому я пошла к нему и узнала от него все. Помню, как ему было тяжело, как он тщательно подбирал слова…
Стефани обернулась.
– И как ты отреагировала? – спросил Проктор.
– Как и следовало ожидать. Ни ахов, ни слез. Пока я не увидела новости по телевизору, это меня как будто не касалось. Даже на похоронах я плохо осознавала случившееся. Все ждала, что вот-вот все закончится и кто-нибудь скажет, что это был просто чей-то черный юмор, жестокий розыгрыш.
– А когда это чувство прошло, что было потом?
– После этого я решила уехать. Подальше от Дарема, от Кристофера и его семьи. Подальше от себя. И вот я оказалась здесь. Что было потом… ну, ты уже знаешь бо́льшую часть всего того, что было.
– Сначала ты жила у друзей?
– Это были не друзья – просто люди, которых я знала. Я переезжала из одного места в другое – несколько ночей здесь, пара ночей там… Чтобы облегчить боль утраты, я начала пить и принимать наркотики. Я немного баловалась этим и в Дареме, но когда перебралась в Лондон, то пустилась во все тяжкие. Совсем скоро, сама того не осознавая, я прибилась к таким же. Вместо вина и пива начала пить дешевый сидр и краденое бухло. Вместо того чтобы выкуривать пару «косячков» время от времени, подсела на валиум, спиды, кокаин, героин. Все, что угодно, лишь бы расслабиться или подзарядиться бодряком, без разницы. Ты знаешь, как оно бывает. Привычка укореняется, окружение становится более примитивным, круг общения – более порочным. Вскоре у меня закончились деньги – месяца через полтора-два, точно не помню, – и мне ничего не оставалось, как начать торговать собой.
– Наверное, было тяжело?
– Ну, не так тяжело, как ты думаешь. Бо́льшую часть времени я ходила обдолбанной и уже трахалась с торговцем героином в обмен на постоянную дозу транквилизаторов. Это стало чем-то вроде трамплина к настоящей проституции. Переехав в Лондон, я отдалилась от всех, кого знала раньше, а затем, затуманив мозги спиртным и наркотиками, как будто сбежала от самой себя. Расплачиваться за это пришлось собственным телом.
Проктор покачал головой:
– Даже не могу представить себе, что это такое.
– А я уверена, что ты пытался.
– Что ты имеешь в виду?
– То, что реальность не так щекочет нервы, как тебе хотелось бы.
Проктор одарил ее колючим взглядом.
– Вот уж не думал, что в проституции есть нечто такое, чем можно пощекотать себе нервы.
– Нет?
– Нет.
Было видно, что она ему не поверила.
– Что бы ты там ни говорил, – продолжала Стефани, – истина в том, что это грязное, монотонное и унылое занятие. Порой даже опасное. Но основную часть времени это такая же скука, как и любая работа с девяти до пяти. С той разницей, что мы обычно работаем с вечера до утра.
– Сколько дней в неделю ты так работала?
– Дня четыре, иногда пять, в среднем пять клиентов в день, тариф от тридцати до восьмидесяти фунтов. В какие-то дни нет ни одного клиента, в другие же теряешь им счет.