Мир госпожи Малиновской - Тадеуш Доленга-Мостович 4 стр.


– Да.

– Боже сохрани. Мы издавна… хорошие знакомые.

– Вы слышали, что она выходит за Малиновского? – равнодушно обронил Ягода.

– Слышал.

– И что вы на это?… Повезло парню. Верно?

– Я думаю… – Борович поколебался, но остановиться не сумел. – Ему больше повезло, чем… ей.

– Эх! – Ягода выпустил клуб дыма. – Кто знает…

Борович поднял на него удивленный взгляд. Он был убежден, что Ягода весьма низко ценит Малиновского.

– Кто знает, – повторил Ягода. – По сути-то парень он неплохой. Образованный, оборотистый, ловкий. Ну и хороший служащий…

Борович хотел рассмеяться, но только поморщился. Не ожидал от Ягоды настолько благосклонной оценки Малиновского, особенно как служащего.

– Я против него ничего не имею, – сказал он, пожав плечами.

Ягода помолчал добрую минуту и, глядя куда-то в угол, начал говорить словно бы о чем-то совершенно другом.

– Идеалов у него нет. Одному не хватает того, другому – этого. У одного, например, есть и характер, и честность, и амбиции, и даже образование и связи… Должен бы он играть некую роль не только на своей работе, не только в профессиональной сфере, но и, понимаете, в жизни… В той широкой жизни, которая не для себя, а для всех. Возьмите, например, меня. Я говорю не затем, чтобы поставить вас в неловкое положение, но искренне, с рукой на сердце: вы ведь не считаете меня дурнем? Верно?

– Да что вы, право! – возмутился Борович.

– Кое-какие заслуги у меня есть, учился, постоянно учусь, работаю как вол. И что с того для меня? Какую жизненную ценность я имею для себя самого?… Никакой. Я нужен государству как неплохой солдат и неплохой служащий, я нужен обществу как деятельный его член, быть может, нужен и семье как рабочая лошадка, но, знаете… я себе не нужен.

Голос его сделался хриплым, раздраженным, прерывистым, словно лающим. Борович охотно протянул бы к нему руку, но с Ягодой это было бы неуместно.

– Вы дурно себя оцениваете, – сказал Борович. – Вы ведь увлечены своей работой, и это дает вам удовлетворение.

– Наверняка. Удовлетворение – дает, но не дает ощущения настоящей жизни. У меня оно так: иду к какой-то цели, достигаю ее и иду к новой. Для радости места нет, и самой радости нет, поскольку я полагаю, что радость существует, лишь когда можно ею делиться. Я, видите ли, говорить не умею, но вы и так меня понимаете, поскольку кожа у вас тонкая. Так вот, это – не полнота жизни. Меня лично ничто не единит с миром. Я всюду один. Из семьи я вырос, вжиться в общество людей моего положения не умею, а порой и не хочу. Не потому, что они более меня отесаны, культурны либо воспитаны. И не потому, что бывают глупее и хуже меня. Просто это другая парафия. Чужаки. Я им не подхожу. Много раз задумывался над вопросом, чем же я им не подхожу – и так и не нашел ответа. Наверное, всем.

– Ни одна яркая индивидуальность не ассимилируется легко, – примирительно вмешался Борович, удивленный неожиданной и необычной говорливостью Ягоды.

Майор никогда не рассказывал о себе, и Боровичу казалось: случилось нечто важное и неприятное, что и развязало ему язык. Борович терпеть не мог выслушивать исповеди. И сейчас был недоволен – тем, что пришел сюда, а уж тем более тем, что Ягода приказал подать еще две рюмки водки и нужно было выпить, чтобы его не обидеть.

Ягода шумно прихлебнул кофе и засмеялся.

– Я не о том. Вы хорошо знаете, Борович, что дело не в индивидуальности. Я не настолько уникален, а индивидуальности возникают по двум причинам: или человек перерастает окружение, или не может в нем укорениться. Впрочем, не думайте, что я вам морочу голову из-за потребности выговориться, желая возвыситься в ваших глазах. Вы ведь и так уважаете меня и признаете. Вам нет необходимости меня в этом уверять.

– Конечно, – кивнул Борович, и ему сделалось немного обидно. Он не любил, когда другие описывали его отношение к ним, поскольку в таком описании он чувствовал претензию на доверительность, на сближение, а этого он уж точно боялся.

Собственно говоря, именно потому у него никогда и не было друзей. Много раз он чувствовал к кому-то большую симпатию, порой даже привязанность и восхищение. Но как только эти отношения выходили за рамки рабочих и приятельских, как только сдвигались на личную почву, он всегда отступал. Не хотел узнавать другого, поскольку не любил, чтобы узнавали его. Было в нем какое-то странное чувство справедливости, которое приказывало ему отвечать откровенностью на откровенность, признаниями на признания. А потому он избегал контакта, и касалось это не только мужчин, но и женщин. На третьем году архитектурного факультета он едва не женился на одной из сокурсниц только потому, что та умела не говорить с ним о себе и о нем. Все романы, которые у него случались – а их было немного, – всегда заканчивались его бегством от интимности, от усложняющегося взаимного познания. Как же мало людей обладает умением прятать свою внутреннюю жизнь, оставлять ее для себя и той духовной самодостаточности, которая позволяет не лезть в чужую психику! Или хотя бы не заключать свои открытия и опыт в слова.

До этого времени рядом с Ягодой он ощущал себя в безопасности. Теперь же напрягал всю свою смекалку, чтобы найти хорошую отговорку и как можно быстрее отсюда уйти. Но Ягода продолжал говорить:

– Вы знаете, что я вас уважаю. Ценю хотя бы по работе, как начальник, – вашу разумность, культуру, знания, вежливость… Нет-нет, не прерывайте, я все это не ради комплиментов. Напротив. Хочу, собственно, сказать, что вы весьма ошибаетесь в своем мнении о Малиновском. Вы раздражаетесь, когда он отгоняет клиентов, когда разговаривает с ними напыщенным тоном. Но он – нормальный. Представляет заведение и как государственный чиновник имеет право, а то и обязанность обозначать важность своих функций и важность служебного положения. И чего же вы от него хотите?

– Так ведь ничего. Но я не думаю, что он пыжится ради государственного престижа или ради служебного положения, – сыронизировал Борович.

– Это уже не наше с вами дело. Речь о том, что все у него выглядит, как нужно, а если Малиновский делает нужное дело, находя в этом и собственное удовлетворение, – его счастье. Благодаря этому служба становится частью его личной жизни. Наполняет часть его жизни. Будем искренни: у вас, господин Борович, служба отбирает часть жизни, вы работаете только ради зарплаты. Работаете на совесть, не стану отрицать, но только ради денег. Я работаю, потому что работа заменяет мне жизнь, а Малиновский из нас троих – более всех человек. Он живет. Не думайте, что я шпионю за ним. Просто сложно не видеть и не слышать. Одевается тщательно, одевается с шиком, ходит на каяке, флиртует, тут пойдет на бал, там – на танцплощадку, здесь – к знакомым. Он живет. В конторе живет, на Висле живет… хе-хе… с женщинами живет. И ни я, ни вы таким искусством не владеем.

– Майор, – возразил Борович, – но каков уровень его жизни, его интересов?

– Это другая проблема, абсолютно другая проблема, – вскинул голову Ягода.

– Но проблема существенная.

– Нет. Абсолютно незначительная. У него есть радость жизни – и все.

– Я ему не завидую, – с презрительным равнодушием вздернул брови Борович.

– Потому что вы думаете о качестве жизни. Я ему тоже не завидую, его интересам, но завидую тому, как они наполняют его существование. Важно оставаться в течении, стать частью этого течения.

– Но куда это течение несет?

– А все равно куда, – пожал плечами Ягода и, развернувшись, крикнул: – Кельнер! Две водки!

– Не многовато ли? – осторожно возразил Борович, у которого уже слегка кружилась голова.

– Мелочи, – отмахнулся Ягода. – Так вот, я тоже вижу изъяны и слабости Малиновского. Он, естественно, не орел. Но таким-то на свете легче, среди людей легче. Он среди них чувствует себя пристойно, они его считают своим. Лучше знают, лучше понимают. В бриллиантах нужно разбираться, чтобы отличить их от стекла и оценить, нужно иметь, на что их надеть, а повседневные деньги значимы всегда и для каждого.

– Если они не фальшивы.

– Или если подделаны так, что могут сойти за настоящие. И говорю вам, Борович, вы недооцениваете этого парня. Я не удивляюсь, что он имеет успех у людей и особенно у женщин. Между нами говоря, такой красотой может похвастаться не всякий парень. А женщин подобное привлекает. Кроме того, он ловкий, может очень высоко подняться… Да… Ну, ваше здоровье!

– Но – по последней, – предупредил его Борович.

– Согласен. Кельнер! Счет!.. Позвольте, я заплачу.

– Отчего не пополам?

– Потому что я приглашал. В следующий раз будет ваша очередь. Ну, я – назад в контору. Приятно было поговорить. Пойдемте.

– Приятно, – соврал Борович.

Расстались за дверью. Было уже начало шестого, но жара не спадала. Выпитый алкоголь ускорил и усилил пульс в висках. На улице продавали вечерние газеты. Борович купил еженедельник. Идти домой смысла не было, а тем более на обед. Лучше всего поехать в Лазенки[9], найти отдаленную лавочку и посидеть в тени.

Он уже собирался войти в трамвай, когда его поразила мысль: госпожа Богна наверняка на Висле. Может, он увидит ее издали. Сядет на берегу и почитает газету.

Автобусом он доехал до набережной Костюшко: обширного пустого пространства между мостами Понятовского и Кербедза, поросшего чахлыми деревцами и травой, больше вытоптанной, чем выгоревшей под солнцем. Но это не отпугивало бедняков, которые располагались тут большими компаниями прямо на голой земле. Естественно, хватало места, чтобы пройти между ними и добраться до воды, но Борович свернул. Идти под заинтересованными взглядами было бы слишком неприятно, это привело бы к пусть неуловимому, но явному контакту с этой беднотой, о чьем существовании он предпочитал не знать и которой не желал демонстрировать свое существование. Он прекрасно понимал бессмысленность такой чувствительности к необязательным и случайным встречам с людьми, но теперь уходил, ускоряя шаг, чтобы как можно быстрее исчезнуть с глаз тех, кто видел его намерения и бегство. В конторе, общаясь с персоналом и посетителями, он не чувствовал такого раздражения. Там он не был частным человеком, не был собой, не жил собственной жизнью, как точно обозначил это Ягода. Но дома, например, он прибегал порой к совершенно комичным выкрутасам, чтобы избежать встреч с госпожой Прекош, у которой снимал комнату, делал все, чтобы даже контакт со служанкой ограничить самым необходимым минимумом.

По широким каменным ступеням он вышел на виадук. Нашел на мосту свободную лавочку. По центру моста густо летели машины, на тротуарах толкалась говорливая, смеющаяся потная толпа. Тут никто не обращал на него внимания.

«Странное дело, – думал он, – какая сила, какой инстинкт толкает людей сбиваться в огромные массы? Почему они не устроят себе жизнь иначе, отчего обитают в больших городах, местечках, селах?…» Экономическая необходимость, говорил некогда профессор Бжостовский. Но экономическая необходимость остается результатом психических потребностей вида, а не наоборот. Когда бы у человека не было социального инстинкта, он создал бы другие экономические потребности.

– Глядите, что на пляжах творится, – долетел до Боровича чей-то голос. – Людей – что муравьев.

Он невольно глянул вниз. Широкие пространства серо-желтого песка были покрыты людскими массами. Мутная вода у берегов тоже полнилась купальщиками, на всей поверхности реки посверкивали густо рассыпанные цветные корпуса каяков, лодок и яхт. В середине реки плыл большой, набитый публикой прогулочный корабль, с которого разносились громкие звуки музыки.

Люди, люди, люди. Лезут в воздух, воду, под солнце, сразу же заполняют каждую свободную поверхность, толкаются, жалуются на тесноту и все же лезут в самую толпу. Муравьи… Отсюда, с высоты, уже невозможно различить их черты, формы и даже рост. Они одинаковы: одинаково двигаются, кричат, одинаково чувствуют и мыслят. Нужно всего-то вознестись над ними на пару десятков метров, чтобы утратить возможность и необходимость различать отдельные экземпляры. Кто из них мудр, а кто глуп, кто красив, счастлив, зол или добр, каковы его сильные и слабые стороны, заботы, радости, цели, прошлое и будущее?… Не все ли равно?… Хватит пары десятков метров дистанции, чтобы перестали иметь значение индивидуальные черты любого из них… Они – стая одинаковых существ, единый вид, повторенный сто тысяч раз. Вот постоянная, дающая возможность выносить неоспоримые суждения при помощи всего двух чувств: зрения и слуха, которые контролирует объективная мысль.

И все же он пришел сюда, чтобы в этом рое идентичных существ найти одну, кого не в силах заменить никакая другая. Что за парадокс! И в чем тут заблуждение?… Быть может, в очевидной незначительности разницы или в иной, столь же несомненной очевидности веса и значимости этой разницы?… Что-то из этого – явная фальшь, вот только что? То ли, что возникло в результате неторопливых размышлений, или то, что сию секунду озарило мозг своей ощутимой истиной?…

«Зря я пил, – подумал он. – Невозможно мыслить ясно, имея в крови этот мерзкий алкоголь».

В Средместье он возвращался пешком, шаг за шагом. Никуда не спешил. Ягода был прав: не всякий создан, чтобы перерабатывать свои часы и дни, свои занятия и отдых в истинную жизнь. Другое дело, должна ли истинная жизнь, такой ее стиль, как у Малиновского, например, вызывать зависть? Являются ли обязательным показателем высшего уровня активность и попытки хватать жизнь, сколько удастся? В таком случае, идеалом стоило бы считать человека-кита, плывущего с вечно открытым ртом и поглощающего все, что он ни повстречает, отбор для усвоения оставляя организму.

Так или иначе, мнение Ягоды о Малиновском стало довольно неожиданным. Майор как бы желал дать Боровичу понять, что тот должен скорректировать свой легкомысленный взгляд на Малиновского, словно бы хотел ему сказать: «Присмотрись к себе и убедись, что ценность твоя не превышает его ценности, а может, даже и не дотягивает до нее».

«Забавно, – пожал плечами Борович. – Он просто объяснил мне, что даже если польза от Малиновского невелика, то моя, пожалуй, равняется нулю».

На самом деле Борович не чувствовал себя задетым. В глубине души он даже мог радоваться своей социальной неприменимости. И лишь один вопрос вдруг возник у него: так ли, как и Ягода, он не нужен себе самому?… Не хотелось об этом думать, но вопрос возвращался с механическим упорством. Он даже не заметил, как вошел в ворота некрасивого доходного дома на Маршалковской, не заметил лестницы, по которой ходил несколько раз в день, и только на четвертом этаже остановился у дверей своей – вернее, принадлежащей госпоже Прекош, – квартиры.

У него, собственно, не было намерения идти домой, но поскольку он добрался сюда, то вынул ключ, открыл дверь и как можно тише ее затворил.

Среди четырех съемщиков госпожи Прекош он один удостоился доверия и получил собственный ключ. Другим приходилось звонить и ждать, пока откроет горничная либо сама хозяйка. Когда два года назад он нанимал комнату, пришлось согласиться с этим режимом.

– Это непременное условие, при всем моем уважении, – говорила госпожа Прекош, стягивая полы плюшевого халата на своем выдающемся бюсте. – Порой съемщик теряет ключ или возвращается под хмельком. Слово чести – не могу.

– Но ведь в объявлении говорилось, что вход беспрепятственный, – напомнил Борович.

– А кто же вам создает препятствия? Да боже сохрани. Каждый может приходить и выходить, когда пожелает, может приводить, кого хочет и когда хочет.

– Ну, я-то никого не собираюсь приводить, – предупредил Борович, но лицо госпожи Прекош сделалось равнодушным, и ничего не помогло.

И только через несколько месяцев он получил ключ, когда пригрозил, что съедет. Необходимость встречаться с кем-то, кто открывал ему дверь, была невыносимой. Он начал просто избегать дома. Впрочем, он уже заслужил доверие госпожи Прекош, которая составила о нем мнение как об «очень спокойном и солидном съемщике».

Назад Дальше