Свободное падение. Шпиль. Пирамида (сборник) - Уильям Голдинг 9 стр.


Выше голову. На тебе дешевенький, но все ж чистый костюм; волосы подстрижены и причесаны; рыльце не блещет красотой, однако чисто выбрито и слегка отдает мужественным ароматом из рекламы. Башмаки – и те вычищены.

– И угораздило ж меня втюриться!

Тут я обнаружил, что преодолел с полсотни ярдов, по-прежнему толкая велосипед по тротуару, хотя здесь дорога была свободна. Футах в десяти над головой маячил громадный рекламный щит, где румянились щечки над тарелкой бобов. Сердце стучало быстро и громко, но не оттого, что я увидел ее или хотя бы подумал о ней. Нет, просто, шагая по тротуару, я наконец осознал свое истинное положение. Я пропал. Угодил в силок. Вновь затолкать велосипед на мост не получится; никаких физических препятствий на пути, зато вперед гнал лишь ничтожный шанс встретить Беатрис. Я даже вскрикнул, не в силах сдержать все те чувства, что проклюнулись из своих семенных коробочек. Опять я в западне. Сам себя изловил.

Ибо вернуться – значит… что? Все былое, да еще с довеском: ведь я увидел ее тротуары и людей, изобрел сына квартирной хозяйки – словом, кончил много хуже, чем начинал. Возвращение должно завершиться. Где? Может, в Австралии, а то и в Южной Африке… Но, так или иначе, конец будет один. Какой-нибудь субчик спросит меня мимоходом:

– Вы, случаем, не знавали такую Беатрис Айфор?

А я, с ноющим сердцем и до боли бесстрастной физиономией:

– Немножко. Учились вместе…

– Она…

Что она? Стала членом парламента. Была канонизирована католической церковью. Состоит в комиссии по раздаче пеньковых галстуков.

– …вышла замуж за одного типа…

«За типа». А могла бы и за принца Уэльского. Была бы королевой. Господи боже, до чего я докатился… Королева Беатрис, чей секрет раскрыт и постигнут, но не мною…

Я обращался к бобам.

– Да неужто всем достается такая любовь? Чтоб в ней было столько отчаяния? Тогда это не любовь, а сущее безумство.

А я не хотел ненавидеть Беатрис. Часть моего существа могла бы упасть на колени и взмолиться, как перед матерью или Иви: только будь и будь со мной, для меня и только меня… ничего я не хотел, кроме как предаваться обожанию…

Возьми себя в руки. Ты знаешь, чего хочешь. Уже решил. Так что двигай вперед и доведи дело до конца, шажок за шажком.

Они уже выходили из своего педагогического училища, я их видел: белокурых и бесцветных, хихикающих и прыскающих со смеху в стайках, рассыпающих звонкие «пока!», «до встречи!», машущих на прощание – всех этих девиц-молодиц, свободных птиц, пышных плюшек, долговязых горбушек, веселых, языкастых, квелых и очкастых… А я сидел в луже – то есть в канаве – со своим великом и хотел, чтобы их всех перебили, передрали, разбомбили или каким-то иным образом стерли с лица земли, потому что задача требовала подгадать в самый правильный момент. С другой стороны, она могла вообще не выйти… могла бы… слушайте, а какого черта они делают в своих девчачьих педучилищах в половине пятого осенним вечером? Толпа потихоньку расходилась. Если она первой меня заметит, пока я пугалом торчу в канаве и как пить дать ее жду, тогда все, пиши пропало. Встреча должна быть случайной; пусть она меня увидит едущим на велике. Я оттолкнулся и медленно-премедленно покатил, балансируя как эквилибрист, смутно надеясь, что вот-вот случится перелом, что она не выйдет и что мое своенравное сердце вновь сможет угомониться… велик мой вихляется, сердечко трепыхается… так, это она, в компании с двумя подружками, сворачивает и меня не замечает… Но я слишком часто репетировал этот номер в постели, чтобы позволить моему сердцу и отекшим рукам подвести хозяина. Весь процесс был механическим, плодом страшно сосредоточенной мысли и многократных повторений. Я ехал с залихватски-небрежным видом, одна рука в кармане, другая на бедре, – гляньте-ка, без рук могу! – раскачиваясь туда-сюда. Миновал ее, вздрогнул, оглянулся, вцепился в руль и юзом затормозил у тротуара, нахально ее разглядывая и ухмыляясь от крайнего удивления…

– Ого! Да это ж никак Беатрис Айфор!

Все три разом остановились. Мой отрепетированный лепет не оставлял ей шансов ускользнуть, не показавшись при этом невежливой; девицы, дай им бог здоровья, явно состояли в одной масонской ложе со «случайными» встречами, потому что почти сразу двинулись дальше, хихикая и делая нам ручкой.

– …да просто катил мимо… вот уж не думал не гадал… так это и есть ваше педучилище? А я сколько раз здесь ездил, теперь, видно, еще чаще придется… Ну да, из-за занятий. На велосипеде мне больше нравится, туда-обратно, туда-обратно… Да ну их, эти автобусы. Терпеть их не могу… Занятия-то? По литографии… А ты сейчас домой?… Ничего-ничего, я и пешком могу. Помочь? Я про ранец… Ну как тебе здесь, нравится? Трудная учеба?… А вид у тебя просто цветущий… о да. Знаешь что, я как раз собирался перехватить чашечку чаю на остаток пути… как ты смот… о-о! Но ты просто обязана! Такая встреча, в кои-то веки! Месяцы!.. Да хотя бы в «Лайонз». А велосипед могу здесь оставить…

И был круглый столик на трех чугунных ножках, со столешницей из искусственного мрамора. И она сидела напротив, выхваченная из всех жизненных лабиринтов, для меня одного, на много-много минут. Благодаря моему колоссальному труду и тончайшему расчету. За эти минуты предстояло многое достичь, выявить и решить, предпринять определенные шаги; ее требовалось подвести – какая ирония! – чуть ближе к полнейшей утрате свободы. Я слышал свой голос, бормочущий домашние заготовки и вносящий предложения, слишком общий характер которых препятствовал отказу; строил искусные допущения, складывавшиеся в принятие обязательств; я слышал свой голос, закрепляющий это обновленное знакомство и дипломатически продвигающийся вперед пядь за пядью; я следил за ее неописуемым ни красками, ни словами лицом – и мучился желанием сказать: ты самое загадочное и прекрасное создание на свете, я хочу и тебя, и твой алтарь, и твоих друзей, и твои думы, и твой мир. Я до того спятил от ревности, что готов убить воздух за то, что он тебя касается. Помоги мне. Я сошел с ума. Сжалься. Я хочу быть тобой.

Пронырливый, беспринципный, нелепый голос продолжал бормотать.

Когда она направилась к выходу, я пошел рядом, треща без умолку, излагая куртуазные, занимательные – чего уж там, заранее просчитанные истории, – приятный молодой человек в кадре взамен прежнего Сэмми, такого непредсказуемого, нахального и неизъяснимо порочного. Когда она остановилась на тротуаре, выразительно намекая на расставание, я сумел это принять, несмотря на круговерчение небес. Я позволил ей уйти на леске не толще паутинки, и пусть она не заглотила мотыля, он по крайней мере никуда не делся и продолжал танцевать над водой; и она, она тоже никуда не делась, не взмахнула хвостиком, не исчезла в водорослях или камнях. Я проводил ее взглядом и вернулся к велику с чувством выполненного долга: встреча с Беатрис в уединенности толпы состоялась, связь восстановлена. По пути домой мое сердце таяло от восторга, благорасположенности и признательности. Ибо все было хорошо. Ей девятнадцать, и мне девятнадцать; мужчина и женщина; мы поженимся – хотя этого она еще не знала и не должна была знать, не то забьется под водоросли и камни. Мало того: я был умиротворен. Потому что нынешний вечер она проведет над учебниками. Ничто ее не коснется. До завтрашнего дня, а там кто знает, чем она заполнит свой следующий вечер. Танцами? Синематографом? С кем? Но эта ревность была уже завтрашней, и на двадцать четыре часа я за Беатрис был спокоен. Я окружил ее благодарностью и любовью, которые несли с собой отчетливое чувство блаженства, непорочного и расточительного. Нищеброда легко привести в восторг даже самой малостью. Снова, как в школе, я жаждал не помыкать, а оберегать.

Итак, я вываживал ее на тонюсенькой лесочке, не видя того, что всякое дополнительное вервие опутывает меня канатным тросом. Конечно, на следующий же день я вернулся туда вопреки здравому смыслу, гонимый отчаянным позывом двигаться дальше, подхлестнуть ход вещей; а ее не было, не пришла она. И я провел ночь страданий, а назавтра уже с полудня околачивался на прежнем месте.

– Приветик, Беатрис! Похоже, мы и впрямь будем частенько встречаться!

Ей надо бежать, сказала она, на вечер кое-что запланировано. Я расстался с ней на тротуаре у «Лайонза», непосещенного рая, и дико страдал от бесконечных вариантов этого «кое-что». Теперь у меня была пропасть времени задуматься над вопросом о привязанности. Я начал смутно догадываться, что леску надо закреплять с обоих концов, иначе она ничего не сдержит.

Курьезная задачка.

– Приветик, Беатрис! Вот мы и снова встретились!

Мои планы начали разваливаться еще за мраморным столиком.

– Ну как, развеялась вчерашним вечером?

– Да, спасибо.

И тут, подстегиваемый нестерпимым, маниакальным побуждением знать, с колотящимся сердцем, с ладонями, вспотевшими от мольбы и гнева:

– А что же вы делали?

Помнится, на ней был костюм: серый, вроде бы из безворсовой фланели, в вертикальную зеленую и белую полоску. Поддетая блузка оставляла открытыми горло и ключицы. Пара мелкоплетеных цепочек золотым ручейком стекала по атласной коже и пряталась в сокровищнице. Что там таилось в глубине, между Гесперидами? Крестик? Медальон с вложенным локоном? Аквамарин, покачивающийся и поблескивающий в ложбинке – тайное и недоступное совершенство?

– Так что вы там устроили?

Контраст между строгим, приталенным костюмом с типично мужскими лацканами и мягким телом, которое он облегал… Неужели ты не понимаешь, что делаешь со мной? Но на виду были и перемены: слабый румянец на скулах и пристальный взгляд из-под длинных ресниц. Воздух между нами вдруг наполнился осознанием, пониманием на низеньком, как приступочка, уровне. Без слов, слова тут не требовались. Она знала, и я знал, однако не сумел сдержать в себе роковое слово. Оно дрожало у меня в голове, рвалось наружу как чих и вылетело с бешенством, презрением и болью.

– Танцульки?

Румянец перешел в багрянец. Приподнялся округлый подбородок. Леска натянулась и лопнула.

– Ну знаешь…

Она поднялась со стула, собрала учебники.

– Уже поздно. Мне пора.

– Беатрис!

Мне пришлось припустить рысцой, чтобы догнать ее на тротуаре. Прилип рядом, идя бочком.

– Извини. Просто… просто я ненавижу танцы… ненавижу! А когда подумал, что ты…

Шаг пресекся, нас развернуло вполоборота друг к другу.

– Значит, все-таки танцевала?

В парадное вели три ступеньки с выгнутыми чугунными перилами, нисходящими по обеим сторонам. Никто из нас не обладал нужным запасом слов. Она хотела сказать, что у меня нет никаких прав требовать отчета – если, конечно, ее интуиция не подвела и я именно этого добиваюсь. Я же хотел кричать: да посмотри же, я весь горю! У меня из головы, чресл и сердца рвется пламя! Она хотела сказать: даже если я, наполовину бессознательно, увидела в тебе мужчину – хотя ты совершенно несносен и лишь в последнее время слегка реабилитировался своим поведением, – как бы я ни старалась придерживаться обычных функций моего женского существования, допустив тебя до этой границы, правила игры должны быть соблюдены, а ты их нарушил и оскорбил мое достоинство.

Так мы и стояли: она на нижней ступеньке, я – держась за перила, с красным галстуком через правое плечо, куда его занесло моим буйным порывом.

– Беатрис! И все-таки?…

У нее были такие ясные глаза… Безмятежные, серые, честные – потому что ей никогда не предлагали плату за бесчестие. Я заглянул в них, ощутил беспощадную и отчужденную чистоту. Она довлела сама себе. Ничто и никогда не возмущало эти воды. Простри я к ней длань – доведенный до отчаяния и взмолившийся, косноязыкий и кипящий в океане зеленой юности, гонимый его приливами и отливами, – она лишь осмотрела бы ее, уставилась на меня и принялась недоуменно поджидать, чего мне надо.

– …все-таки танцевала?

Негодование и надменность, хотя и в уменьшенном масштабе, потому что леска, как ни крути, была толщиной с волосок, и принимать это оскорбление близко к сердцу – значит подразумевать, что я и впрямь посягнул на ее независимость.

– Может быть.

И с чу`дной грацией нырнула в дом.

Насколько велик жар сердечного чувства? И где взять тот индикатор, который бы показывал: вот, столько-то градусов? Я прокладывал обратную дорогу сквозь Южный Лондон, силясь выплыть из собственных раздумий. Я говорил себе: не надо преувеличивать; ты даже не совершеннолетний; будут вещи и похуже. Однажды ты сам скажешь: и я считал, что был влюблен? Еще в те далекие годы? Он был влюблен. Ромео был влюблен. Лир умер от разбитого сердца. Но где инструмент для сравнения? Докуда на длинной шкале добрался Сэмми? Ибо сейчас мои запястья, щиколотки и шею обвивали грубые веревки. Они протянулись по улицам, легли у ее ног: на, возьми их в руку, если хочешь. Что за пытка ехать прочь, волоча за собой многомильные канаты, и знать, что она не захотела… Может, она сама была привязана, в другом направлении? Но в это я не верил. При моем лихорадочном жаре процессы развивались быстро. Я был специалистом-психологом узкого профиля. Видел ее глаза, прочел в них безмятежность. Что за болван требовал знать, где она провела вечер, хотя при этом сам понимал, до чего тонкой была эта нить в самом начале? Никакого риска не имелось. Ее сердце осталось незатронутым, и единственной угрозой был неисповедимый господин случай, при столкновении с которым она могла вдруг полыхнуть. Я вошел в свою комнату, похлопывая кулаком по ладони.

Утешением была партийная работа. Председательствовал Роберт Олсоп, и атмосфера была насыщена дымом и значительностью. Остальные стояли, сидели или вовсе лежали, исполнившись возбуждения и презрения. Все архичертовски скверно, товарищи. Но не опускайте руки: уж кто-кто, а мы знаем свою цель. Сэмми, вы следующий. Попрошу тишины, товарищи, слово товарищу Маунтджою.

Товарищ Маунтджой сделал очень краткий доклад. Если на то пошло, он так и не добился никаких отчетов от Молодежной коммунистической лиги. Пришлось схалтурить. Дым – дымом, а термины – терминами, но весь мой напор и энтузиазм падали как в вату, так что когда я подобрался к нескладному заключению, мне влепили выговор и прописали занятия самокритикой. Вот с тех пор я ею и занимаюсь. Дело давнее, но я помню свою первую резолюцию, а именно: тем же вечером написать Беатрис и быть честным. И вторую резолюцию тоже помню: ни за что не приводить сюда Беатрис, потому что сначала ей пришлось бы переспать с товарищем Олсопом. Он был женат, однако ж супруга его не понимала, как если б он был не прогрессивным, а буржуазным школьным учителем; впрочем, до войны оставалась от силы пара недель, и кругом царили распад, развал и всеобщее остервенение, так что никто не заметил, что марксизма здесь не было и в помине, а просто разыгрывался древнейший обряд из всех. Тем не менее это как бы сообщало нашим женщинам (которые посмазливее) своего рода новое качество и, если можно так выразиться, подавляло их сопротивление.

Слово взял товарищ Уимбери, еще один учитель. Очень высокая и расплывчатая личность. Вспоминая, как нами руководили Олсоп и Уимбери, я, увы, далеко не сразу понял, до чего нелепо выглядела эта пара, ни дать ни взять комедийный дуэт из фарса. У Олсопа была громадная лысая голова и изуродованная физиономия с мокрым развратным ртом-закорючкой. За столом он казался широкоплечим и импозантным, но потом обнаруживалось, что он не сидит, а стоит. В жизни не видел столь коротеньких ножек. Олсоп не садился на стулья: он прислонялся к ним седалищем. Уимбери, напротив, обладал крохотным туловищем, и когда сидел рядом с Олсопом, его узенький подбородок и заячье личико едва виднелись над столешницей. Но стоило ему встать, как ноги-ходули толкали игрушечное тулово чуть ли не до потолка. В тот вечер он проводил с нами политзанятие и сыпал цитатами и аббревиатурами, доказывая, что войны не будет. Все это заговор капиталистов, направленный на… э-э… Забыл. Итак, глубокомысленно кивая, мы внимали лекции. Мы видели всю закулисную сторону. Знали, что через несколько лет весь мир станет коммунистическим и что правда за нами. Я попытался забыться, утонуть в журчании слов, но меня держали канаты.

Назад Дальше