…Я искоса глянул на зеркальный шкаф. Утёнок сидел где-то в залежах на стеклянной полке. Иногда он снился.
Телефон всё звонил. Я хотел сбросить, но мазнул глазами по экрану и вздрогнул. Звонила мама.
Я забыл всё, прижал телефон к уху и заорал:
– Мама? Мама!
– Добрый вечер. Это страховой агент. Я говорю с Олегом Петровичем?
Что-то внутри оборвалось.
– Откуда у вас этот телефон?
– Простите, я говорю с Олегом Петровичем?
– Да, да… Откуда у вас этот телефон?
Надежда, полыхнувшая было, прогорела вмиг, оставив в желудке боль, а на языке горький вкус, как от слишком крепкого кофе.
– Я хочу предложить вам услуги по переводу средств со счетов умершего. На имя вашей матери, Ангелины Юрьевны Крыловой, открыты корреспондентские счета в трёх банках. Мы предлагаем перевести деньги быстро и без волокиты. Оплата – три процента от суммы счёта, средства переведут по указанным вами реквизитам в течение шести часов. Поскольку вы ещё несовершеннолетний…
Я затюкал отбой, попал только с третьей попытки, и тактичный женский голос продолжал, продолжал убеждать…
Сумерки сгущались, снег прекратился. Небо на горизонте пошло малиновыми полосами, стало похоже на цирковой шатёр. Отдельные мелкие снежинки всё ещё крутились, поблёскивая в темноте, липли к стёклам. Я понял, что болит голова. Я не помнил, когда ел в последний раз. Может, от голода.
Вышел в кухню. На плите давно не готовили, было зябко. Цветы на окне тоже скукорёжились. Я полез в холодильник, нашёл старые сосиски. Мог бы сварить, но не знал, сколько воды, сколько варить. Содрал шкурку. Сначала от мясного запаха затошнило, но потом я впился в сосиску и уписал за обе щёки – холодную, без соли. Полез за хлебом, но нашёл только сухую дольку в усыпанной крошками хлебнице.
Закат погас, а отца всё не было. Я знал, что он ушёл навсегда, но в голове это всё равно не укладывалось. Наверное, нужно было что-то делать. Какие-то бумаги. Наследство, завещания… Однажды, проходя мимо юрцентра, я видел вывеску с услугами. Среди прочего там было «юридическая помощь при утрате близких». Так что, вероятно, существовали какие-то специальные процедуры.
Я решил, что наутро позвоню отцу, спрошу, что делать. Моя неприязнь к нему, крепнувшая год от года, всю жизнь варилась на медленном огне. А со смертью мамы огонь вспыхнул, и неприязнь выварилась в ненависть – не знаю, на сколько её хватит, прежде чем она свернётся и завоняет на дне котла. Но всё-таки у меня не осталось никого, кроме бати. Не у страховых же агентов спрашивать, что делать дальше.
Как бы то ни было, до восемнадцати я вряд ли смогу сделать что-то сам. До восемнадцати ещё целых три дня. Надо же, как похоже на название… «Без девятнадцати девятнадцать» – был такой спектакль, отец очень его уважал. На премьеру мы ходили втроём; это случилось гораздо позже истории с утёнком, и это был один из немногих вечеров, когда мы были самой нормальной, самой обыкновенной семьёй – до тех пор, пока отец не ушёл за кулисы.
Мы с мамой ждали его в золотистом душном фойе больше часа. Мама, нервная и необычно ласковая, купила мне мороженое в обёртке такой же золотистой, как стены и зеркала, потом – пёструю брошюрку про кукольные театры мира (как будто я о них не знал), потом – липкие леденцы… Стрелки в виде моноклей черепахами ползли по циферблату огромных часов, бати всё не было, я обглодал леденцовые палки, мама обругала отца, схватила меня за руку и повела домой.
Я слышал, как они ругались ночью – сначала шёпотом, потом всё громче. Отец жарко рассказывал о коллекционных куклах, убеждая мать. Говорил, что перуанский театр нынче вечером был проездом через Крапивинск, что у них случился какой-то междусобойчик, что они привезли особую куклу, может быть, ту самую… Ту самую, одну из тех, за которыми он гонялся вот уже несколько лет.
Мама не понимала. Мама злилась. Мама упрашивала его прекратить просаживать деньги, перестать игнорировать сына… Распалившись, начала кричать, обещала, что выкинет всех его кукол. Отец испугался; когда он выпивал средне – не много, но и не мало, – всегда становился боязлив. А в тот вечер, видать, перепало ему на междусобойчике от перуанских коллег…
– Олежек.
Батя позвал так явственно, что я обернулся, чуть не уронив хлебницу. Конечно же, в кухне никого не было. В квартире, во дворе – тоже. Во всём мире не было никого кроме вновь рухнувшего с небес снега. Он падал, как крупинки фольги, совсем как искусственный. Отец в декабре резал такой из фантиков – собирал их весь год, а потом пускал на спектакли: под Новый год наступал сезон «Серой мельницы», а там как раз требовалось много снега. В хорошем настроении батя звал резать снег и меня. В особо хорошем позволял протирать перед спектаклем наших домашних кукол – но только угрюмую русалку Арабеллу, длинноносую светленькую Изольду, белобрысого Мельника и престарелого Звездочёта. Остальных троих – толстяка Кабалета и рыжебородых близнецов Онджея и Орешету с третьим глазом во лбу – трогать не разрешалось ни за что и никогда. Я спрашивал, почему, но отец молчал, отмахивался. А любопытство разбирало – особенно зимой, когда он почти каждый день увозил кукол в театр, тщательно укладывая в серый ребристый чемодан, устланный бархатом. Любопытство распирало, и однажды, дождавшись, пока бати не будет дома, я полез к запретным куклам. Меня застукала мама.
– Отец ведь просил тебя не трогать этих кукол? – ровным, спокойным голосом спросила она.
От неожиданности я покачнулся на табурете и едва не грохнулся. Мама подхватила меня, помогла слезть. Повторила:
– Ведь просил?
Я хмуро кивнул.
– Так зачем ты полез?
– Хотел посмотреть. Просто посмотреть!
Я вскинул глаза на маму, отчаянно, в третий раз пробормотав:
– Посмотреть! И всё!
– Папа тебе не объяснял, прочему туда лезть не надо?
Её голос начал подрагивать, но тон всё ещё оставался спокойным, даже прохладным. И смотрела она строго, почти рассерженно. Меня эта сердитость изумила: мама редко бывала заодно с отцом, обычно их требования раздёргивали меня на части, приходить юлить, лавировать – с мамой вести себя так, с отцом эдак, с обоими вместе – и вовсе проявлять чудеса изворотливости. А в этот раз, смотри-ка, мама согласна с тем, что велел отец. Я на такое вероломство не рассчитывал. Если бы знал, подгадал бы, пока дома не будет вообще никого.
В общем, на кукол мне поглядеть не удалось. Правда, отругав, мама всё же сжалилась, объяснила, что куклы эти – коллекционные, большая, очень большая ценность. А кроме того, такие безобразные, что навевают дурные сны.
– Это особые куклы, – с нажимом повторила мама. – Герои страшной сказки. Мы с папой не хотим, чтобы ты с ними играл.
Мы с папой. Это «мы с папой» меня так поразило, что я кивнул, даже не обдумав толком, что за такая плохая сказка. «Мы с папой»! Я с детства знал, видел, что отношения у них так себе, шаляй-валяй, не чета киношным семьям. Но после всяких «Денискиных рассказов» так хотелось нормального, весёлого, чтобы просыпаешься, идёшь в кухню – а там мама с папой смеются…
В общем, застило мне мозги это «мы с папой», я всю ночь промечтал, как мы вместе будем по зоопаркам ходить, по бассейнам, по аттракционам… Засыпал такой счастливый. Тем более что, когда отец пришёл, мама его встретила не упрёками, а тихим говором, и батя в ответ не ворчал, а тоже тихонько что-то говорил. Мама засмеялась, и отец ей вторил. Я это слышал сквозь дрёму; решил уж было, что мои мечтания и чаяния сбылись.
Правда, наутро всё пошло-поехало по старому, и день начался с воплей отца.
Глава 3. Куклы
Как и планировал, Олег позвонил отцу наутро. Механический голос отрезал: абонент разговаривает по другой линии. Повинуясь нахлынувшему раздражению, он швырнул телефон по столу, но всё же успел поймать: не лучшие времена, чтобы покупать новый.
Голод мучил ещё с пяти утра; Олег не помнил, спал ли ночью – мерещились то мать, то отец, то воспоминания наплывали, загораживая реальность. Проворочался с боку на бок, прислушиваясь к непривычной тишине. Обычно в родительской комнате то и дело скрипела кровать, кряхтел батя, шлёпали по линолеуму шаги. Иногда мама вставала, бралась за непроверенные рефераты – свет планшета пробивался сквозь щель под дверью, и засыпалось при нём куда легче. А сегодня было тихо. Только бубнёж соседского телевизора сверху, гул холодильника, капанье воды. Нежилые, неживые звуки.
– Не трогай, пожалуйста, – вслух произнёс Олег, не зная, зачем, кому адресует эти слова, что хочет сказать. Услышав свой голос, испугался: дошло, что он остался один – по крайней мере, этой ночью, в этой квартире. Может быть, не стоило так орать на отца.
Снова выплыли, навалились воспоминания. Приходили в голову идиотские хорроры, от которых днём хочется смеяться, а ночью – покрепче завернуться в одеяло. Олег порадовался, что не начал принимать психотропы, как советовала психолог в больнице. С них, говорят, галюны ловят. Этого только не хватало. Правда, после таких мыслей сразу начало мерещиться что попало. Олег встал, зажёг свет по всей квартире, сел в самом обитаемом месте – на кухне. Глядя в серую столешницу из ДСП под мрамор, принялся ждать утра.
Голод подтачивал; он доел сосиски, нашёл под комодом деньги, хотел пойти в магазин, но вспомнил, что супермаркет только до одиннадцати. Куда в шестом часу поедешь? Олег знал, что в их районе есть ещё ларьки, но они тоже вряд ли работают ночью.
Облупленные пластмассовые часы показывали начало девятого, когда он взял телефон и второй раз набрал отца. Уже почти нажал на вызов, когда рука дрогнула.
За окном клубились сумерки, солнце, если и поднималось, то где-то, за домами, в толще снежных туч.
Олег посмотрел на телефон. Затем на улицу. Подбежал к подоконнику, выглянул, прижавшись лбом к стеклу, несколько секунд рассматривал пустую, запорошенную площадку перед подъездом.
Отца нет дома. Никого нет дома, кроме него. Никто не мешает ему забраться в тот чемодан.
Он рванул в комнату (теперь вставать на табуретку, чтоб дотянуться до антресолей, не требовалось) и зашарил по верхней полке. Ладонь загребала пыль, шматки бумажек, старые чеки… Олег, чертыхаясь, смёл мусор на пол, залез рукой глубже. Обшарил даже углы, хоть и знал, что уж туда-то громоздкий чемодан точно бы не вместился. В тупом упрямстве пододвинул стул, взобрался – жалобно, противно скрипнуло сиденье, – осмотрел углы с той тщательностью, с какой в детстве перетряхивал ветровки в поисках монет. Чемодана не было.
Ну конечно. Разве батя мог бы оставить своё сокровище. Сокровище, разорившее, погубившее семью.
В мгновение ока перед глазами пронеслись бесконечные спектакли отца, его отлучки, отъезды, скандалы шёпотом в кухне, слёзы и крики мамы, пёстрые либретто с исписанными полями, подвыпившие друзья, бутафорские свечи, бархатные лоскутки, стружки засохшего клея, похожие на обрезанные ногти, разбросанные по всему полу…
Ему показалось, что пахнуло воском. Этот сладковатый, плотный, театральный запах Олег знал слишком хорошо и ненавидел уже достаточно крепко. Запах душил, запах напоминал о тесных плесневелых каморках, где хранились куклы. Он с трудом отвернул ручку, распахнул окно и упал в кресло. Откинулся на спинку. Закрыл глаза.
Проснулся от холода: за окном стояло малиновое зарево, кричали птицы, руки были ледяными. Олег выхватил из кармана телефон и набрал отца.
«Абонент временно недоступен».
Олег встал, прошёлся туда-сюда по комнате, оделся и вышел. На маминой карте оставались кое-какие деньги. Надо было купить хотя бы еды.
Морозный воздух вспорол лёгкие, в носу снова то ли защекотало, то ли закололо. Олег натянул рукава на покрасневшие пальцы, постоял, привыкая к солнцу, и по скрипящему снегу пошёл в супермаркет.
Хотелось борща. Очень хотелось борща, отчаянно, до одури. Олег совал в корзину морковь, картошку, лук, томатную пасту. Поминутно оборачивался: казалось, мама стоит за плечом, готовая подсказать или одёрнуть. Но за плечом толпились только незнакомые тётки, утренние грузчики и заспанные кассиры.
– Что ещё надо на борщ? – негромко, но вслух, чтобы привести мысли в порядок, спросил Олег. – Картошка. Лук. Мясо. Мясо надо…
Он прошёл к мясному прилавку, долго вглядывался в замороженные окорочка, лотки с фаршем, розовые куриные тушки. Выбрал самый аккуратный на вид жёлтенький лоток с каким-то крыльями. Мясо – оно и есть мясо, какая разница, что класть в кастрюлю.
Затем сосредоточился на выборе специй, не забыл укроп и лаврушку. Попытался вспомнить, что ещё мама клала в кастрюлю, но быстро отогнал видение – слишком явно перед глазами встала сама мама, помешивающая суп. Как-то, когда она готовила, явился отец и объявил, что купил рыжебородого Орешету. Мама уронила половник в кастрюлю. В тот вечер был крупный скандал, причиной которого, как всегда, стала кукла. На ночь отец, видимо, пытаясь извиниться, заплетающимся языком шептал, что выписал Орешету откуда-то из-под Питера, из прекрасного сада, в котором цветёт волшебный виноград…
Самого Орешету Олег видел только мельком, но терпеть не мог из-за третьего глаза на лбу. Обычные глаза бородача, левый и правый, были узкие и жёлтые, а тот, что во лбу, – широко раскрытый, пронзительно-белый, опушённый длиннющими белёсыми ресницами – глаз-слепец. Олег испугался, а отец только рассмеялся, спросил – как же ты этого глаза боишься, если он на тебя всю жизнь из-за стекла глядит?
За окном в комнате Олега и вправду светил белый фонарь – в сумерках его свет казался голубоватым. Отец сказал, что это четвёртый глаз Орешеты, и, как ни разубеждала мать, Олег верил в это до тех пор, пока батя, трезвый, как стёклышко, однажды не принёс домой Онджея – близнеца Орешеты, во лбу которого торчал точно такой же, только со сколом, слепой белый глаз. Маме он сказал, что уже давно получил куклу в наследство от своего отца, а теперь вот забрал. Олег плохо помнил последовавшую после того ссору; но слепые кукольные глаза заставляли морщиться и сейчас, много лет спустя. Причём второй глаз, Онджея, не вызывал такой оторопи. Но вот глаз Орешеты… Хорошо, что за эти годы никаких других кукольных приобретений не случилось. Кроме этой Изольды в серой коробке, из-за которой… Из-за которой…
Олег запрокинул голову, чтобы слёзы затекли обратно, и быстро пошёл, почти побежал к кассе. Всё. Хватит. Надо домой. Надо прийти домой, что-то поесть, дозвониться отцу – страх по-настоящему, полностью, насовсем остаться одному перевешивал ярость – и решить, что делать дальше.
Ковыляя к дому, Олег свернул с тропинки между берёз на бесконечную, тянущуюся между многоэтажек дорогу, упиравшуюся в зимнее солнце. Вдруг подумал, что в данную конкретную минуту на это похожа его жизнь: сплошная белизна неопределённости, свет, который не греет, и холод, забирающийся под рукава и в воротник, продирающий до печёнки, до нутра, до самого сердца.
Консьержка, которая ещё ничего не знала о маме, приветливо кивнула, даже окликнула:
– Ты что, так рано уже из школы?
Консьержка уходила в девять вечера, приходила в восемь утра и, следовательно, не видела ни сбежавшего накануне отца, ни выскочившего с рассветом Олега.
Олег пробормотал что-то, чтобы не привязывалась, и побыстрей завернул в лифтовый холл. В ожидании лифта прислонился к серому металлическому косяку; где-то тут они с мамой рисовали невидимыми чернилами, когда вернулись из канцелярского магазина, а лифт уж очень задержался… Мама писала стихи про козлика, а он рисовал какие-то рожи. Только сейчас Олег сообразил, что, возможно, мама имела в виду отца. Усмехнулся, несмотря на сосущую пустоту внутри.
Вдохнул, выдохнул, шагнул в подошедшую вонючую кабину и с силой ткнул в барахлившую кнопку семнадцатого этажа. Быстро мазнул по зеркалу: бледный, остроскулый, белобрысый, под глазами синева. Нос красный. Громадный прыщ на подбородке – совсем как у хлыща-Мельника, хотя Олег никогда не понимал, кукле-то уж зачем прыщи. Отец на вопрос привычно отмахивался.
– Олежек.
Он вздрогнул, выскочил из лифта и метнулся за угол. Перед дверями стоял отец.
– Папа… – выдохнул Олег. Ощущение того, что он выпал из жизни, покинуло ровно на ту секунду, что понадобилась, чтобы понять: отца тут нет. Вообще никого нет. Пустая площадка с тремя дверьми и выходом на балкон, лёгкий запашок от мусоропровода и невесомые комья пыли по углам. Всё.
Олег опустил голову, медленно подошёл к своей двери, стараясь выровнять дыхание. Сунул ключ в замок, провернул – скрип, выученный до последней ноты. Квартира встретила тишиной и промозглостью: дебил, не закрыл окно перед выходом. Теперь выморозило насквозь…